Неточные совпадения
Машкин Верх скосили, доделали
последние ряды, надели кафтаны и весело пошли к дому. Левин сел на лошадь и, с сожалением простившись с мужиками, поехал домой. С горы он оглянулся; их не видно
было в поднимавшемся
из низу тумане;
были слышны только веселые грубые голоса, хохот и звук сталкивающихся кос.
Степан Аркадьич в школе учился хорошо, благодаря своим хорошим способностям, но
был ленив и шалун и потому вышел
из последних; но, несмотря на свою всегда разгульную жизнь, небольшие чины и нестарые годы, он занимал почетное и с хорошим жалованьем место начальника в одном
из московских присутствий.
Сняв венцы с голов их, священник прочел
последнюю молитву и поздравил молодых. Левин взглянул на Кити, и никогда он не видал ее до сих пор такою. Она
была прелестна тем новым сиянием счастия, которое
было на ее лице. Левину хотелось сказать ей что-нибудь, но он не знал, кончилось ли. Священник вывел его
из затруднения. Он улыбнулся своим добрым ртом и тихо сказал: «поцелуйте жену, и вы поцелуйте мужа» и взял у них
из рук свечи.
Вронский
был в эту зиму произведен в полковники, вышел
из полка и жил один. Позавтракав, он тотчас же лег на диван, и в пять минут воспоминания безобразных сцен, виденных им в
последние дни, перепутались и связались с представлением об Анне и мужике-обкладчике, который играл важную роль на медвежьей охоте; и Вронский заснул. Он проснулся в темноте, дрожа от страха, и поспешно зажег свечу. ― «Что такое?
Только что кончилась двухверстная скачка, и все глаза
были устремлены на кавалергарда впереди и лейб-гусара сзади,
из последних сил погонявших лошадей и подходивших к столбу.
Но помощь Лидии Ивановны всё-таки
была в высшей степени действительна: она дала нравственную опору Алексею Александровичу в сознании ее любви и уважения к нему и в особенности в том, что, как ей утешительно
было думать, она почти обратила его в христианство, то
есть из равнодушно и лениво верующего обратила его в горячего и твердого сторонника того нового объяснения христианского учения, которое распространилось в
последнее время в Петербурге.
— Он в гиде
есть, — сказал Голенищев про тот палаццо, который нанимал Вронский. — Там прекрасный Тинторетто
есть.
Из его
последней эпохи.
Теперь Алексей Александрович намерен
был требовать: во-первых, чтобы составлена
была новая комиссия, которой поручено бы
было исследовать на месте состояние инородцев; во-вторых, если окажется, что положение инородцев действительно таково, каким оно является
из имеющихся в руках комитета официальных данных, то чтобы
была назначена еще другая новая ученая комиссия для исследования причин этого безотрадного положения инородцев с точек зрения: а) политической, б) административной, в) экономической, г) этнографической, д) материальной и е) религиозной; в-третьих, чтобы
были затребованы от враждебного министерства сведения о тех мерах, которые
были в
последнее десятилетие приняты этим министерством для предотвращения тех невыгодных условий, в которых ныне находятся инородцы, и в-четвертых, наконец, чтобы
было потребовано от министерства объяснение о том, почему оно, как видно
из доставленных в комитет сведений за №№ 17015 и 18308, от 5 декабря 1863 года и 7 июня 1864, действовало прямо противоположно смыслу коренного и органического закона, т…, ст. 18, и примечание в статье 36.
Левин говорил то, что он истинно думал в это
последнее время. Он во всем видел только смерть или приближение к ней. Но затеянное им дело тем более занимало его. Надо же
было как-нибудь доживать жизнь, пока не пришла смерть. Темнота покрывала для него всё; но именно вследствие этой темноты он чувствовал, что единственною руководительною нитью в этой темноте
было его дело, и он
из последних сил ухватился и держался за него.
Это
было то
последнее верование, на котором строились все, почти во всех отраслях, изыскания человеческой мысли. Это
было царствующее убеждение, и Левин
из всех других объяснений, как всё-таки более ясное, невольно, сам не зная когда а как, усвоил именно это.
Он чувствовал, что лошадь шла
из последнего запаса; не только шея и плечи ее
были мокры, но на загривке, на голове, на острых ушах каплями выступал пот, и она дышала резко и коротко.
Но, танцуя
последнюю кадриль с одним
из скучных юношей, которому нельзя
было отказать, ей случилось
быть vis-à-vis с Вронским и Анной.
Графиня Лидия Ивановна намекала ему, что это
был лучший выход
из его положения, и в
последнее время практика разводов довела это дело до такого усовершенствования, что Алексей Александрович видел возможность преодолеть формальные трудности.
А между тем герою нашему готовилась пренеприятнейшая неожиданность: в то время, когда блондинка зевала, а он рассказывал ей кое-какие в разные времена случившиеся историйки, и даже коснулся
было греческого философа Диогена, показался
из последней комнаты Ноздрев.
Чичиков заглянул из-под низа ему в рожу, желая знать, что там делается, и сказал: «Хорош! а еще воображает, что красавец!» Надобно сказать, что Павел Иванович
был сурьезно уверен в том, что Петрушка влюблен в красоту свою, тогда как
последний временами позабывал,
есть ли у него даже вовсе рожа.
По огороду
были разбросаны кое-где яблони и другие фруктовые деревья, накрытые сетями для защиты от сорок и воробьев,
из которых
последние целыми косвенными тучами переносились с одного места на другое.
«Пропущенные строфы подавали неоднократно повод к порицанию и насмешкам (впрочем, весьма справедливым и остроумным). Автор чистосердечно признается, что он выпустил
из своего романа целую главу, в коей описано
было путешествие Онегина по России. От него зависело означить сию выпущенную главу точками или цифром; но во избежание соблазна решился он лучше выставить вместо девятого нумера осьмой над
последней главою Евгения Онегина и пожертвовать одною
из окончательных строф...
Но прежде еще, нежели жиды собрались с духом отвечать, Тарас заметил, что у Мардохая уже не
было последнего локона, который хотя довольно неопрятно, но все же вился кольцами из-под яломка его. Заметно
было, что он хотел что-то сказать, но наговорил такую дрянь, что Тарас ничего не понял. Да и сам Янкель прикладывал очень часто руку ко рту, как будто бы страдал простудою.
Похвальный лист этот, очевидно, должен
был теперь послужить свидетельством о праве Катерины Ивановны самой завести пансион; но главное,
был припасен с тою целью, чтобы окончательно срезать «обеих расфуфыренных шлепохвостниц», на случай если б они пришли на поминки, и ясно доказать им, что Катерина Ивановна
из самого благородного, «можно даже сказать, аристократического дома, полковничья дочь и уж наверно получше иных искательниц приключений, которых так много расплодилось в
последнее время».
Он рассказал до
последней черты весь процесс убийства: разъяснил тайну заклада(деревянной дощечки с металлическою полоской), который оказался у убитой старухи в руках; рассказал подробно о том, как взял у убитой ключи, описал эти ключи, описал укладку и чем она
была наполнена; даже исчислил некоторые
из отдельных предметов, лежавших в ней; разъяснил загадку об убийстве Лизаветы; рассказал о том, как приходил и стучался Кох, а за ним студент, передав все, что они между собой говорили; как он, преступник, сбежал потом с лестницы и слышал визг Миколки и Митьки; как он спрятался в пустой квартире, пришел домой, и в заключение указал камень во дворе, на Вознесенском проспекте, под воротами, под которым найдены
были вещи и кошелек.
Может
быть, тут всего более имела влияния та особенная гордость бедных, вследствие которой при некоторых общественных обрядах, обязательных в нашем быту для всех и каждого, многие бедняки таращатся
из последних сил и тратят
последние сбереженные копейки, чтобы только
быть «не хуже других» и чтобы «не осудили» их как-нибудь те другие.
— Вы уж уходите! — ласково проговорил Порфирий, чрезвычайно любезно протягивая руку. — Очень, очень рад знакомству. А насчет вашей просьбы не имейте и сомнения. Так-таки и напишите, как я вам говорил. Да лучше всего зайдите ко мне туда сами… как-нибудь на днях… да хоть завтра. Я
буду там часов этак в одиннадцать, наверно. Все и устроим… поговорим… Вы же, как один
из последних, там бывших, может, что-нибудь и сказать бы нам могли… — прибавил он с добродушнейшим видом.
Эта
последняя претензия до того
была в характере Петра Петровича, что Раскольников, бледневший от гнева и от усилий сдержать его, вдруг не выдержал и — расхохотался. Но Пульхерия Александровна вышла
из себя...
Да вот, например, ты сегодня сказал, проходя мимо избы нашего старосты Филиппа, — она такая славная, белая, — вот, сказал ты, Россия тогда достигнет совершенства, когда у
последнего мужика
будет такое же помещение, и всякий
из нас должен этому способствовать…
— Самоубийственно
пьет. Маркс ему вреден. У меня сын тоже насильно заставляет себя веровать в Маркса. Ему — простительно. Он — с озлобления на людей за погубленную жизнь. Некоторые верят
из глупой, детской храбрости: боится мальчуган темноты, но — лезет в нее, стыдясь товарищей, ломая себя, дабы показать: я-де не трус! Некоторые веруют по торопливости, но большинство от страха. Сих,
последних, я не того… не очень уважаю.
Все это текло мимо Самгина, но
было неловко, неудобно стоять в стороне, и раза два-три он посетил митинги местных политиков. Все, что слышал он, все речи ораторов
были знакомы ему; он отметил, что левые говорят громко, но слова их стали тусклыми, и чувствовалось, что говорят ораторы слишком напряженно, как бы
из последних сил. Он признал, что самое дельное
было сказано в городской думе, на собрании кадетской партии, членом ее местного комитета — бывшим поверенным по делам Марины.
«Говорит, как деревенская баба…» И вслед за этим почувствовал, что ему необходимо уйти, сейчас же, —
последними словами она точно вытеснила, выжала
из него все мысли и всякие желания. Через минуту он торопливо прощался, объяснив свою поспешность тем, что — забыл: у него
есть неотложное дело.
— Мысль о вредном влиянии науки на нравы — старенькая и дряхлая мысль. В
последний раз она весьма умело
была изложена Руссо в 1750 году, в его ответе Академии Дижона. Ваш Толстой, наверное, вычитал ее
из «Discours» Жан-Жака. Да и какой вы толстовец, Туробоев? Вы просто — капризник.
Это
было последнее, в чем он отдал себе отчет, — ему вдруг показалось, что темное пятно вспухло и образовало в центре чана вихорек. Это
было видимо только краткий момент, две, три секунды, и это совпало с более сильным топотом ног, усилилась разноголосица криков,
из тяжко охающих возгласов вырвался истерически ликующий, но и как бы испуганный вопль...
— Это вы
из астрономии. А может
быть, мир-то весь на этой звезде и держится, она —
последняя скрепа его, а вы хотите… вы чего хотите?
Он чувствовал себя окрепшим. Все испытанное им за
последний месяц утвердило его отношение к жизни, к людям. О себе сгоряча подумал, что он действительно независимый человек и, в сущности, ничто не мешает ему выбрать любой
из двух путей, открытых пред ним. Само собою разумеется, что он не пойдет на службу жандармов, но, если б издавался хороший, независимый от кружков и партий орган, он, может
быть, стал бы писать в нем. Можно бы неплохо написать о духовном родстве Константина Леонтьева с Михаилом Бакуниным.
—
Из рассказа вашего видно, что в
последних свиданиях вам и говорить
было не о чем. У вашей так называемой «любви» не хватало и содержания; она дальше пойти не могла. Вы еще до разлуки разошлись и
были верны не любви, а призраку ее, который сами выдумали, — вот и вся тайна.
— Для самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд
из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может
быть, в
последний раз. Если ты и после этого
будешь сидеть вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда! — заключил он.
Он накрепко наказал Захару не сметь болтать с Никитой и опять глазами проводил
последнего до калитки, а Анисье погрозил пальцем, когда она показала
было нос
из кухни и что-то хотела спросить Никиту.
Хотя
было уже не рано, но они успели заехать куда-то по делам, потом Штольц захватил с собой обедать одного золотопромышленника, потом поехали к этому
последнему на дачу
пить чай, застали большое общество, и Обломов
из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они домой к поздней ночи.
— Да, — сказал он, — это один
из последних могикан: истинный, цельный, но ненужный более художник. Искусство сходит с этих высоких ступеней в людскую толпу, то
есть в жизнь. Так и надо! Что он проповедует: это изувер!
Может
быть, Вера несет крест какой-нибудь роковой ошибки; кто-нибудь покорил ее молодость и неопытность и держит ее под другим злым игом, а не под игом любви, что этой
последней и нет у нее, что она просто хочет там выпутаться
из какого-нибудь узла, завязавшегося в раннюю пору девического неведения, что все эти прыжки с обрыва, тайны, синие письма — больше ничего, как отступления, — не перед страстью, а перед другой темной тюрьмой, куда ее загнал фальшивый шаг и откуда она не знает, как выбраться… что, наконец, в ней проговаривается любовь… к нему… к Райскому, что она готова броситься к нему на грудь и на ней искать спасения…»
—
Была бы несчастнейшее создание — верю, бабушка, — и потому, если Марфенька пересказала вам мой разговор, то она должна
была также сказать, что я понял ее и что
последний мой совет
был — не выходить
из вашей воли и слушаться отца Василья…
От этого она только сильнее уверовала в
последнее и убедилась, что — как далеко человек ни иди вперед, он не уйдет от него, если только не бросится с прямой дороги в сторону или не пойдет назад, что самые противники его черпают
из него же, что, наконец, учение это —
есть единственный, непогрешительный, совершеннейший идеал жизни, вне которого остаются только ошибки.
Прощай — это первое и
последнее мое письмо, или, пожалуй, глава
из будущего твоего романа. Ну, поздравляю тебя, если он
будет весь такой! Бабушке и сестрам своим кланяйся, нужды нет, что я не знаю их, а они меня, и скажи им, что в таком-то городе живет твой приятель, готовый служить, как выше сказано. —
Наконец он взял кружку молока и решительно подступил к ней, взяв ее за руку. Она поглядела на него, как будто не узнала, поглядела на кружку, машинально взяла ее дрожащей рукой
из рук его и с жадностью
выпила молоко до
последней капли, глотая медленными, большими глотками.
Накануне отъезда, в комнате у Райского, развешано и разложено
было платье, белье, обувь и другие вещи, а стол загроможден
был портфелями, рисунками, тетрадями, которые он готовился взять с собой. В два-три
последние дня перед отъездом он собрал и пересмотрел опять все свои литературные материалы и, между прочим, отобранные им
из программы романа те листки, где набросаны
были заметки о Вере.
Он понял, что авторитет его провалился навсегда, что он
был последний могикан,
последний из генералов Тычковых!
— Конечно, трудно понять, но это — вроде игрока, который бросает на стол
последний червонец, а в кармане держит уже приготовленный револьвер, — вот смысл его предложения. Девять
из десяти шансов, что она его предложение не примет; но на одну десятую шансов, стало
быть, он все же рассчитывал, и, признаюсь, это очень любопытно, по-моему, впрочем… впрочем, тут могло
быть исступление, тот же «двойник», как вы сейчас так хорошо сказали.
Да, эта
последняя мысль вырвалась у меня тогда, и я даже не заметил ее. Вот какие мысли, последовательно одна за другой, пронеслись тогда в моей голове, и я
был чистосердечен тогда с собой: я не лукавил, не обманывал сам себя; и если чего не осмыслил тогда в ту минуту, то потому лишь, что ума недостало, а не
из иезуитства пред самим собой.
«Я
буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти
последние дни в Москве, — никогда теперь уже не
буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной
будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю,
был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и
была, кажется, одною
из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но
из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы
есть несколько таких нот — и с
последней нотой обморок!
Последний взгляд, проводивший меня
из комнаты,
был укорительный взгляд сестры; она строго качала мне вслед головой.
А между тем Ефим
был именно тем лицом, к которому,
будь из чего выбирать, я бы обратился с таким предложением к
последнему.
Все, что я мог понять
из ее рассказов,
было то, что она как-то тесно связана с каким-то «la Maison de monsieur Andrieux — hautes nouveautes, articles de Paris, etc.», [Магазином господина Андрие —
последние новинки, парижские изделия и т. д. (франц.).] и даже произошла, может
быть,
из la Maison de monsieur Andrieux, но она
была как-то отторгнута навеки от monsieur Andrieux par ce monstre furieux et inconcevable, [От господина Андрие этим ужасным и непостижимым чудовищем… (франц.)] и вот в том-то и заключалась трагедия…