Неточные совпадения
Анна Андреевна. Ну что ты? к чему? зачем? Что
за ветреность такая! Вдруг вбежала, как угорелая кошка. Ну что ты нашла такого удивительного? Ну что тебе вздумалось? Право, как дитя какое-нибудь трехлетнее. Не похоже, не похоже, совершенно не похоже на то, чтобы ей было восемнадцать лет. Я не знаю, когда ты будешь благоразумнее, когда ты будешь
вести себя, как прилично благовоспитанной девице; когда ты будешь знать, что такое хорошие правила и солидность в поступках.
Но как ни строго хранили будочники вверенную им тайну, неслыханная
весть об упразднении градоначальниковой головы в несколько минут облетела весь город. Из обывателей многие плакали, потому что почувствовали
себя сиротами и, сверх того, боялись подпасть под ответственность
за то, что повиновались такому градоначальнику, у которого на плечах вместо головы была пустая посудина. Напротив, другие хотя тоже плакали, но утверждали, что
за повиновение их ожидает не кара, а похвала.
Он прикинул воображением места, куда он мог бы ехать. «Клуб? партия безика, шампанское с Игнатовым? Нет, не поеду. Château des fleurs, там найду Облонского, куплеты, cancan. Нет, надоело. Вот именно
за то я люблю Щербацких, что сам лучше делаюсь. Поеду домой». Он прошел прямо в свой номер у Дюссо,
велел подать
себе ужинать и потом, раздевшись, только успел положить голову на подушку, заснул крепким и спокойным, как всегда, сном.
Из-за двери еще на свой звонок он услыхал хохот мужчин и лепет женского голоса и крик Петрицкого: «если кто из злодеев, то не пускать!» Вронский не
велел денщику говорить о
себе и потихоньку вошел в первую комнату.
Степан Аркадьич вышел посмотреть. Это был помолодевший Петр Облонский. Он был так пьян, что не мог войти на лестницу; но он
велел себя поставить на ноги, увидав Степана Аркадьича, и, уцепившись
за него, пошел с ним в его комнату и там стал рассказывать ему про то, как он провел вечер, и тут же заснул.
В столовой он позвонил и
велел вошедшему слуге послать опять
за доктором. Ему досадно было на жену
за то, что она не заботилась об этом прелестном ребенке, и в этом расположении досады на нее не хотелось итти к ней, не хотелось тоже и видеть княгиню Бетси; но жена могла удивиться, отчего он, по обыкновению, не зашел к ней, и потому он, сделав усилие над
собой, пошел в спальню. Подходя по мягкому ковру к дверям, он невольно услыхал разговор, которого не хотел слышать.
— Мне нужно, чтоб я не встречал здесь этого человека и чтобы вы
вели себя так, чтобы ни свет, ни прислуга не могли обвинить вас… чтобы вы не видали его. Кажется, это не много. И
за это вы будете пользоваться правами честной жены, не исполняя ее обязанностей. Вот всё, что я имею сказать вам. Теперь мне время ехать. Я не обедаю дома.
Подъезжая к Петербургу, Алексей Александрович не только вполне остановился на этом решении, но и составил в своей голове письмо, которое он напишет жене. Войдя в швейцарскую, Алексей Александрович взглянул на письма и бумаги, принесенные из министерства, и
велел внести
за собой в кабинет.
Вронский любил его и зa его необычайную физическую силу, которую он большею частью выказывал тем, что мог пить как бочка, не спать и быть всё таким же, и
за большую нравственную силу, которую он выказывал в отношениях к начальникам и товарищам, вызывая к
себе страх и уважение, и в игре, которую он
вел на десятки тысяч и всегда, несмотря на выпитое вино, так тонко и твердо, что считался первым игроком в Английском Клубе.
Я подошел к окну и посмотрел в щель ставня: бледный, он лежал на полу, держа в правой руке пистолет; окровавленная шашка лежала возле него. Выразительные глаза его страшно вращались кругом; порою он вздрагивал и хватал
себя за голову, как будто неясно припоминая вчерашнее. Я не прочел большой решимости в этом беспокойном взгляде и сказал майору, что напрасно он не
велит выломать дверь и броситься туда казакам, потому что лучше это сделать теперь, нежели после, когда он совсем опомнится.
Вот кругом него собрался народ из крепости — он никого не замечал; постояли, потолковали и пошли назад; я
велел возле его положить деньги
за баранов — он их не тронул, лежал
себе ничком, как мертвый.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да
ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни
за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова
за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
— Есть у меня, пожалуй, трехмиллионная тетушка, — сказал Хлобуев, — старушка богомольная: на церкви и монастыри дает, но помогать ближнему тугенька. А старушка очень замечательная. Прежних времен тетушка, на которую бы взглянуть стоило. У ней одних канареек сотни четыре. Моськи, и приживалки, и слуги, каких уж теперь нет. Меньшому из слуг будет лет шестьдесят, хоть она и зовет его: «Эй, малый!» Если гость как-нибудь
себя не так
поведет, так она
за обедом прикажет обнести его блюдом. И обнесут, право.
Он поскорей звонит. Вбегает
К нему слуга француз Гильо,
Халат и туфли предлагает
И подает ему белье.
Спешит Онегин одеваться,
Слуге
велит приготовляться
С ним вместе ехать и с
собойВзять также ящик боевой.
Готовы санки беговые.
Он сел, на мельницу летит.
Примчались. Он слуге
велитЛепажа стволы роковые
Нести
за ним, а лошадям
Отъехать в поле к двум дубкам.
Я вышел из кибитки и требовал, чтоб отвели меня к их начальнику. Увидя офицера, солдаты прекратили брань. Вахмистр
повел меня к майору. Савельич от меня не отставал, поговаривая про
себя: «Вот тебе и государев кум! Из огня да в полымя… Господи владыко! чем это все кончится?» Кибитка шагом поехала
за нами.
Я пришел к
себе на квартиру и нашел Савельича, горюющего по моем отсутствии.
Весть о свободе моей обрадовала его несказанно. «Слава тебе, владыко! — сказал он перекрестившись. — Чем свет оставим крепость и пойдем куда глаза глядят. Я тебе кое-что заготовил; покушай-ка, батюшка, да и почивай
себе до утра, как у Христа
за пазушкой».
— Я уже не говорю о том, что я, например, не без чувствительных для
себя пожертвований, посадил мужиков на оброк и отдал им свою землю исполу. [«Отдать землю исполу» — отдавать землю в аренду
за половину урожая.] Я считал это своим долгом, самое благоразумие в этом случае
повелевает, хотя другие владельцы даже не помышляют об этом: я говорю о науках, об образовании.
Неожиданный поступок Павла Петровича запугал всех людей в доме, а ее больше всех; один Прокофьич не смутился и толковал, что и в его время господа дирывались, «только благородные господа между
собою, а этаких прощелыг они бы
за грубость на конюшне отодрать
велели».
«Как спокойно он
ведет себя», — подумал Клим и, когда пристав вместе со штатским стали спрашивать его, тоже спокойно сказал, что видел голову лошади
за углом, видел мастерового, который запирал дверь мастерской, а больше никого в переулке не было. Пристав отдал ему честь, а штатский спросил имя, фамилию Вараксина.
— Прошу не шутить, — посоветовал жандарм, дергая ногою, — репеек его шпоры задел
за ковер под креслом, Климу захотелось сказать об этом офицеру, но он промолчал, опасаясь, что Иноков поймет вежливость как угодливость. Клим подумал, что, если б Инокова не было, он
вел бы
себя как-то иначе. Иноков вообще стеснял, даже возникало опасение, что грубоватые его шуточки могут как-то осложнить происходящее.
Самгин шагал среди танцующих, мешая им, с упорством близорукого рассматривая ряженых, и сердился на
себя за то, что выбрал неудобный костюм, в котором путаются ноги. Среди ряженых он узнал Гогина, одетого оперным Фаустом; клоун, которого он
ведет под руку, вероятно, Татьяна. Длинный арлекин, зачем-то надевший рыжий парик и шляпу итальянского бандита, толкнул Самгина, схватил его
за плечо и тихонько извинился...
Эти размышления позволяли Климу думать о Макарове с презрительной усмешкой, он скоро уснул, а проснулся, чувствуя
себя другим человеком, как будто вырос
за ночь и выросло в нем ощущение своей значительности, уважения и доверия к
себе. Что-то веселое бродило в нем, даже хотелось петь, а весеннее солнце смотрело в окно его комнаты как будто благосклонней, чем вчера. Он все-таки предпочел скрыть от всех новое свое настроение,
вел себя сдержанно, как всегда, и думал о белошвейке уже ласково, благодарно.
Варавка обнял его
за талию и
повел к
себе в кабинет, говоря...
Говорила она неутомимо, смущая Самгина необычностью суждений, но
за неожиданной откровенностью их он не чувствовал простодушия и стал еще более осторожен в словах. На Невском она предложила выпить кофе, а в ресторане
вела себя слишком свободно для девушки, как показалось Климу.
— Но оба они не поверили ему, — закончил Робинзон и
повел Клима
за собой.
— Серьезно, — продолжал Кумов, опираясь руками о спинку стула. — Мой товарищ, беглый кадет кавалерийской школы в Елизаветграде, тоже, знаете… Его кто-то укусил в шею, шея распухла, и тогда он просто ужасно
повел себя со мною, а мы были друзьями. Вот это — мстить
за себя, например,
за то, что бородавка на щеке, или
за то, что — глуп, вообще —
за себя,
за какой-нибудь свой недостаток; это очень распространено, уверяю вас!
Ему казалось, что
за этими словами спрятаны уже знакомые ему тревожные мысли. Митрофанов чем-то испуган, это — ясно; он
вел себя, как человек виноватый, он, в сущности, оправдывался.
По тротуару величественно плыл большой коричневый ком сгущенной скуки, — пышно одетая женщина
вела за руку мальчика в матроске, в фуражке с лентами;
за нею шел клетчатый человек, похожий на клоуна, и шумно сморкался в платок, дергая
себя за нос.
Затем наступили очень тяжелые дни. Мать как будто решила договорить все не сказанное ею
за пятьдесят лет жизни и часами говорила, оскорбленно надувая лиловые щеки. Клим заметил, что она почти всегда садится так, чтоб видеть свое отражение в зеркале, и вообще
ведет себя так, как будто потеряла уверенность в реальности своей.
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю
себе могилу и оплакиваю
себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и
веди меня куда хочешь.
За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
Но все это ни к чему не
повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил
себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к делу, но
за смертью отца он не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте, да потом и забыл о нем.
— Да видишь ли, мы у саечника ведь только в одну пору, всё в обед встречаемся. А тогда уже поздно будет, — так я его теперь при
себе веду и не отпущу до завтрего. В мои годы, конечно, уже об этом никто ничего дурного подумать не может, а
за ним надо смотреть, потому что я должна ему сейчас же все пятьсот рублей отдать, и без всякой расписки.
Она, накинув на
себя меховую кацавейку и накрыв голову косынкой, молча сделала ему знак идти
за собой и
повела его в сад. Там, сидя на скамье Веры, она два часа говорила с ним и потом воротилась, глядя
себе под ноги, домой, а он, не зашедши к ней, точно убитый, отправился к
себе,
велел камердинеру уложиться, послал
за почтовыми лошадьми и уехал в свою деревню, куда несколько лет не заглядывал.
Райский тоже, увидя свою комнату, следя
за бабушкой, как она чуть не сама делала ему постель, как опускала занавески, чтоб утром не беспокоило его солнце, как заботливо расспрашивала, в котором часу его будить, что приготовить — чаю или кофе поутру, масла или яиц, сливок или варенья, — убедился, что бабушка не все угождает
себе этим, особенно когда она попробовала рукой, мягка ли перина, сама поправила подушки повыше и
велела поставить графин с водой на столик, а потом раза три заглянула, спит ли он, не беспокойно ли ему, не нужно ли чего-нибудь.
Губернатор ласково хлопнул рукой по его ладони и
повел к
себе, показал экипаж, удобный и покойный, — сказал, что и кухня поедет
за ним, и карты захватит. «В пикет будем сражаться, — прибавил он, — и мне веселее ехать, чем с одним секретарем, которому много будет дела».
Тит Никоныч и Крицкая ушли. Последняя затруднялась, как ей одной идти домой. Она говорила, что не
велела приехать
за собой, надеясь, что ее проводит кто-нибудь. Она взглянула на Райского. Тит Никоныч сейчас же вызвался, к крайнему неудовольствию бабушки.
Она вздрогнула, потом вдруг вынула из кармана ключ, которым заперла дверь, и бросила ему в ноги. После этого руки у ней упали неподвижно, она взглянула на Райского мутно, сильно оттолкнула его,
повела глазами вокруг
себя, схватила
себя обеими руками
за голову — и испустила крик, так что Райский испугался и не рад был, что вздумал будить женское заснувшее чувство.
Бабушка отпускала Марфеньку
за Волгу, к будущей родне, против обыкновения молчаливо, с некоторой печалью. Она не обременяла ее наставлениями, не вдавалась в мелочные предостережения, даже на вопросы Марфеньки, что взять с
собой, какие платья, вещи — рассеянно отвечала: «Что тебе вздумается». И
велела Василисе и девушке Наталье, которую посылала с ней, снарядить и уложить, что нужно.
Бабушка, однако, заметила печаль Марфеньки и — сколько могла, отвлекла ее внимание от всяких догадок и соображений, успокоила, обласкала и отпустила веселой и беззаботной, обещавши приехать
за ней сама, «если она будет
вести себя там умно».
Райский смотрел, как стоял директор, как говорил, какие злые и холодные у него были глаза, разбирал, отчего ему стало холодно, когда директор тронул его
за ухо, представил
себе, как
поведут его сечь, как у Севастьянова от испуга вдруг побелеет нос, и он весь будто похудеет немного, как Боровиков задрожит, запрыгает и захихикает от волнения, как добрый Масляников, с плачущим лицом, бросится обнимать его и прощаться с ним, точно с осужденным на казнь.
Вот тогда и поставил он тоже этот микроскоп, тоже привез с
собой, и
повелел всей дворне одному
за другим подходить, как мужскому, так и женскому полу, и смотреть, и тоже показывали блоху и вошь, и конец иголки, и волосок, и каплю воды.
Когда будете в Маниле,
велите везти
себя через Санта-Круц в Мигель: тут река образует островок, один из тех, которые снятся только во сне да изображаются на картинах; на нем какая-то миньятюрная хижина в кустах; с одной стороны берега смотрятся в реку ряды домов, лачужек, дач; с другой — зеленеет луг,
за ним плантации.
По-японски их зовут гокейнсы. Они старшие в городе, после губернатора и секретарей его, лица. Их
повели на ют, куда принесли стулья; гокейнсы сели, а прочие отказались сесть, почтительно указывая на них. Подали чай, конфект, сухарей и сладких пирожков. Они выпили чай, покурили, отведали конфект и по одной завернули в свои бумажки, чтоб взять с
собой; даже спрятали
за пазуху по кусочку хлеба и сухаря. Наливку пили с удовольствием.
Он почти насильно усадил нас туда, вместе с
собой и Кармена, а нашему кучеру
велел ехать
за нами.
— Приехала домой, — продолжала Маслова, уже смелее глядя на одного председателя, — отдала хозяйке деньги и легла спать. Только заснула — наша девушка Берта будит меня. «Ступай, твой купец опять приехал». Я не хотела выходить, но мадам
велела. Тут он, — она опять с явным ужасом выговорила это слово: он, — он всё поил наших девушек, потом хотел послать еще
за вином, а деньги у него все вышли. Хозяйка ему не поверила. Тогда он меня послал к
себе в номер. И сказал, где деньги и сколько взять. Я и поехала.
Рабочие — их было человек 20 — и старики и совсем молодые, все с измученными загорелыми сухими лицами, тотчас же, цепляя мешками
за лавки, стены и двери, очевидно чувствуя
себя вполне виноватыми, пошли дальше через вагон, очевидно, готовые итти до конца света и сесть куда бы ни
велели, хоть на гвозди.
Карете своей адвокат
велел ехать
за собой и начал рассказывать Нехлюдову историю того директора департамента, про которого говорили сенаторы о том, как его уличили и как вместо каторги, которая по закону предстояла ему, его назначают губернатором в Сибирь.
— Садитесь здесь, — говорила Вера Иосифовна, сажая гостя возле
себя. — Вы можете ухаживать
за мной. Мой муж ревнив, это Отелло, но ведь мы постараемся
вести себя так, что он ничего не заметит.
За три недели до смерти, почувствовав близкий финал, он кликнул к
себе наконец наверх сыновей своих, с их женами и детьми, и
повелел им уже более не отходить от
себя.
— А и убирайся откуда приехал!
Велю тебя сейчас прогнать, и прогонят! — крикнула в исступлении Грушенька. — Дура, дура была я, что пять лет
себя мучила! Да и не
за него
себя мучила вовсе, я со злобы
себя мучила! Да и не он это вовсе! Разве он был такой? Это отец его какой-то! Это где ты парик-то
себе заказал? Тот был сокол, а это селезень. Тот смеялся и мне песни пел… А я-то, я-то пять лет слезами заливалась, проклятая я дура, низкая я, бесстыжая!