Неточные совпадения
— Теперь я читаю Duc de Lille, Poésie des enfers, [Герцога де Лиля,
Поэзия ада,] — отвечал он. — Очень замечательная книга.
Он любил говорить о Шекспире, Рафаэле, Бетховене, о значении новых школ
поэзии и музыки, которые все были у него распределены с очень ясною последовательностью.
Левин доказывал, что ошибка Вагнера и всех его последователей в том, что музыка хочет переходить в область чужого искусства, что так же ошибается
поэзия, когда описывает черты лиц, что должна делать живопись, и, как пример такой ошибки, он привел скульптора, который вздумал высекать из мрамора тени поэтических образов, восстающие вокруг фигуры поэта на пьедестале.
Она знала, что в области политики, философии богословия Алексей Александрович сомневался или отыскивал; но в вопросах искусства и
поэзии, в особенности музыки, понимания которой он был совершенно лишен, у него были самые определенные и твердые мнения.
Разговор зашел о новом направлении искусства, о новой иллюстрации Библии французским художником. Воркуев обвинял художника в реализме, доведенном до грубости. Левин сказал, что Французы довели условность в искусстве как никто и что поэтому они особенную заслугу видят в возвращении к реализму. В том, что они уже не лгут, они видят
поэзию.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая
поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
В их душе часто много добрых свойств, но ни на грош
поэзии.
Чей взор, волнуя вдохновенье,
Умильной лаской наградил
Твое задумчивое пенье?
Кого твой стих боготворил?»
И, други, никого, ей-богу!
Любви безумную тревогу
Я безотрадно испытал.
Блажен, кто с нею сочетал
Горячку рифм: он тем удвоил
Поэзии священный бред,
Петрарке шествуя вослед,
А муки сердца успокоил,
Поймал и славу между тем;
Но я, любя, был глуп и нем.
He мысля гордый свет забавить,
Вниманье дружбы возлюбя,
Хотел бы я тебе представить
Залог достойнее тебя,
Достойнее души прекрасной,
Святой исполненной мечты,
Поэзии живой и ясной,
Высоких дум и простоты;
Но так и быть — рукой пристрастной
Прими собранье пестрых глав,
Полусмешных, полупечальных,
Простонародных, идеальных,
Небрежный плод моих забав,
Бессонниц, легких вдохновений,
Незрелых и увядших лет,
Ума холодных наблюдений
И сердца горестных замет.
Друзья мои, вам жаль поэта:
Во цвете радостных надежд,
Их не свершив еще для света,
Чуть из младенческих одежд,
Увял! Где жаркое волненье,
Где благородное стремленье
И чувств и мыслей молодых,
Высоких, нежных, удалых?
Где бурные любви желанья,
И жажда знаний и труда,
И страх порока и стыда,
И вы, заветные мечтанья,
Вы, призрак жизни неземной,
Вы, сны
поэзии святой!
Он прочел все, что было написано во Франции замечательного по части философии и красноречия в XVIII веке, основательно знал все лучшие произведения французской литературы, так что мог и любил часто цитировать места из Расина, Корнеля, Боало, Мольера, Монтеня, Фенелона; имел блестящие познания в мифологии и с пользой изучал, во французских переводах, древние памятники эпической
поэзии, имел достаточные познания в истории, почерпнутые им из Сегюра; но не имел никакого понятия ни о математике, дальше арифметики, ни о физике, ни о современной литературе: он мог в разговоре прилично умолчать или сказать несколько общих фраз о Гете, Шиллере и Байроне, но никогда не читал их.
— Как? не только искусство,
поэзию… но и… страшно вымолвить…
«Но отвергать
поэзию? — подумал он опять, — не сочувствовать художеству, природе?..»
— В русских университетах не учатся, а увлекаются
поэзией безотчетных поступков.
В стране началось культурное оживление, зажглись яркие огни новой
поэзии, прозы… наконец — живопись! — раздраженно говорила Варвара, причесываясь, морщась от боли, в ее раздражении было что-то очень глупое.
— Ты, конечно, считаешь это все предрассудком, а я люблю
поэзию предрассудков. Кто-то сказал: «Предрассудки — обломки старых истин». Это очень умно. Я верю, что старые истины воскреснут еще более прекрасными.
«Глуповатые стишки. Но кто-то сказал, что
поэзия и должна быть глуповатой… Счастье — тоже. «Счастье на мосту с чашкой», — это о нищих. Пословицы всегда злы, в сущности. Счастье — это когда человек живет в мире с самим собою. Это и значит: жить честно».
— Но разве
поэзия — не вымысел?
— Женщина имеет очень обоснованное право считать
поэзию ложью, — негромко, но твердо сказала Спивак.
— И, кроме того, Иноков пишет невозможные стихи, просто, знаете, смешные стихи. Кстати, у меня накопилось несколько аршин стихотворений местных поэтов, — не хотите ли посмотреть? Может быть, найдете что-нибудь для воскресных номеров. Признаюсь, я плохо понимаю новую
поэзию…
Нехаева, повиснув на руке Клима, говорила о мрачной
поэзии заупокойной литургии, заставив спутника своего с досадой вспомнить сказку о глупце, который пел на свадьбе похоронные песни. Шли против ветра, говорить ей было трудно, она задыхалась. Клим строго, тоном старшего, сказал...
— Совершенно ясно, что культура погибает, потому что люди привыкли жить за счет чужой силы и эта привычка насквозь проникла все классы, все отношения и действия людей. Я — понимаю: привычка эта возникла из желания человека облегчить труд, но она стала его второй природой и уже не только приняла отвратительные формы, но в корне подрывает глубокий смысл труда, его
поэзию.
— Особенности национального духа, община, свирели, соленые грибы, паюсная икра, блины, самовар, вся
поэзия деревни и графское учение о мужицкой простоте — все это, Самгин, простофильство, — говорил Кутузов, глядя в окно через голову Клима.
— «Ничтожный для времен — я вечен для себя» — это сказано Баратынским — прекрасным поэтом, которого вы не знаете. Поэтом, который, как никто до него, глубоко чувствовал трагическую
поэзию умирания.
У нее была очень милая манера говорить о «добрых» людях и «светлых» явлениях приглушенным голосом; как будто она рассказывала о маленьких тайнах, за которыми скрыта единая, великая, и в ней — объяснения всех небольших тайн. Иногда он слышал в ее рассказах нечто совпадавшее с
поэзией буден старичка Козлова. Но все это было несущественно и не мешало ему привыкать к женщине с быстротой, даже изумлявшей его.
Соседями аккомпаниатора сидели с левой руки — «последний классик» и комическая актриса, по правую — огромный толстый поэт. Самгин вспомнил, что этот тяжелый парень еще до 905 года одобрил в сонете известный, но никем до него не одобряемый, поступок Иуды из Кариота. Память механически подсказала Иудино дело Азефа и другие акты политического предательства. И так же механически подумалось, что в XX веке Иуда весьма часто является героем
поэзии и прозы, — героем, которого объясняют и оправдывают.
— В университете учатся немцы, поляки, евреи, а из русских только дети попов. Все остальные россияне не учатся, а увлекаются
поэзией безотчетных поступков. И страдают внезапными припадками испанской гордости. Еще вчера парня тятенька за волосы драл, а сегодня парень считает небрежный ответ или косой взгляд профессора поводом для дуэли. Конечно, столь задорное поведение можно счесть за необъяснимо быстрый рост личности, но я склонен думать иначе.
«Каждый пытается навязать тебе что-нибудь свое, чтоб ты стал похож на него и тем понятнее ему. А я — никому, ничего не навязываю», — думал он с гордостью, но очень внимательно вслушивался в суждения Спивак о литературе, и ему нравилось, как она говорит о новой русской
поэзии.
Говорили о господе Иисусе,
О жареном гусе,
О политике,
поэзии,
Затем — водку пить полезли...
— Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных
поэзиях, а я думаю о том, какие у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.
— Вы помните, он отделял
поэзию от правды жизни…
— Собственно, я всегда предпочту цинизм лицемерию, однако же вы защищаете
поэзию семейных бань.
— Хлам? — Дронов почесал висок. — Нет, не хлам, потому что читается тысячами людей. Я ведь, как будущий книготорговец, должен изучать товар, я просматриваю все, что издается — по беллетристике,
поэзии, критике, то есть все, что откровенно выбалтывает настроения и намерения людей. Я уже числюсь в знатоках книги, меня Сытин охаживает, и вообще — замечен!
«Случай, когда глупость возвышается до
поэзии».
Обличайте разврат, грязь, только, пожалуйста, без претензии на
поэзию.
Воспоминания — или величайшая
поэзия, когда они — воспоминания о живом счастье, или — жгучая боль, когда они касаются засохших ран…
Но женитьба, свадьба — все-таки это
поэзия жизни, это готовый, распустившийся цветок. Он представил себе, как он ведет Ольгу к алтарю: она — с померанцевой веткой на голове, с длинным покрывалом. В толпе шепот удивления. Она стыдливо, с тихо волнующейся грудью, с своей горделиво и грациозно наклоненной головой, подает ему руку и не знает, как ей глядеть на всех. То улыбка блеснет у ней, то слезы явятся, то складка над бровью заиграет какой-то мыслью.
Вот что значит свидания наедине,
поэзия утренних и вечерних зорь, страстные взгляды и обаятельное пение!
— Да, поэт в жизни, потому что жизнь есть
поэзия. Вольно людям искажать ее! Потом можно зайти в оранжерею, — продолжал Обломов, сам упиваясь идеалом нарисованного счастья.
Она бросалась стричь Андрюше ногти, завивать кудри, шить изящные воротнички и манишки; заказывала в городе курточки; учила его прислушиваться к задумчивым звукам Герца, пела ему о цветах, о
поэзии жизни, шептала о блестящем призвании то воина, то писателя, мечтала с ним о высокой роли, какая выпадает иным на долю…
Что ж он делал? Да все продолжал чертить узор собственной жизни. В ней он, не без основания, находил столько премудрости и
поэзии, что и не исчерпаешь никогда без книг и учености.
Он говорил, что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы
поэзия ни пылала в них».
— Для кого-нибудь да берегу, — говорил он задумчиво, как будто глядя вдаль, и продолжал не верить в
поэзию страстей, не восхищался их бурными проявлениями и разрушительными следами, а все хотел видеть идеал бытия и стремления человека в строгом понимании и отправлении жизни.
А сам Обломов? Сам Обломов был полным и естественным отражением и выражением того покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь в свой быт и все более и более обживаясь в нем, он, наконец, решил, что ему некуда больше идти, нечего искать, что идеал его жизни осуществился, хотя без
поэзии, без тех лучей, которыми некогда воображение рисовало ему барское, широкое и беспечное течение жизни в родной деревне, среди крестьян, дворни.
Ему снилось все другое, противоположное. Никаких «волн
поэзии» не видал он, не била «страсть пеной» через край, а очутился он в Петербурге, дома, один, в своей брошенной мастерской, и равнодушно глядел на начатые и неконченные работы.
— И этот сон хорош, и тут
поэзия!
— Да говорите же что-нибудь, рассказывайте, где были, что видели, помнили ли обо мне? А что страсть? все мучает — да? Что это у вас, точно язык отнялся? куда девались эти «волны
поэзии», этот «рай и геенна»? давайте мне рая! Я счастья хочу, «жизни»!
— Ты прелесть, Вера, ты наслаждение! у тебя столько же красоты в уме, сколько в глазах! Ты вся —
поэзия, грация, тончайшее произведение природы! — Ты и идея красоты, и воплощение идеи — и не умирать от любви к тебе? Да разве я дерево! Вон Тушин, и тот тает…
— Там есть несколько исторических увражей.
Поэзия… читали вы их?
Он стал писать дневник. Полились волны
поэзии, импровизации, полные то нежного умиления и поклонения, то живой, ревнивой страсти и всех ее бурных и горячих воплей, песен, мук, счастья.