Неточные совпадения
Уж налились колосики.
Стоят столбы точеные,
Головки золоченые,
Задумчиво и ласково
Шумят. Пора чудесная!
Нет веселей, наряднее,
Богаче нет поры!
«Ой, поле многохлебное!
Теперь и не подумаешь,
Как много
люди Божии
Побились над тобой,
Покамест ты оделося
Тяжелым, ровным колосом
И стало перед пахарем,
Как войско пред царем!
Не столько
росы теплые,
Как пот с лица крестьянского
Увлажили тебя...
— А, молодой
человек! Он
вырос. Право, совсем мужчина делается. Здравствуй, молодой
человек.
Прежде бывало, — говорил Голенищев, не замечая или не желая заметить, что и Анне и Вронскому хотелось говорить, — прежде бывало вольнодумец был
человек, который воспитался в понятиях религии, закона, нравственности и сам борьбой и трудом доходил до вольнодумства; но теперь является новый тип самородных вольнодумцев, которые
вырастают и не слыхав даже, что были законы нравственности, религии, что были авторитеты, а которые прямо
вырастают в понятиях отрицания всего, т. е. дикими.
Быстро все превращается в
человеке; не успеешь оглянуться, как уже
вырос внутри страшный червь, самовластно обративший к себе все жизненные соки.
Обрывистый берег весь оброс бурьяном, и по небольшой лощине между им и протоком
рос высокий тростник, почти в вышину
человека.
«
Вырастет, забудет, — подумал он, — а пока… не стоит отнимать у тебя такую игрушку. Много ведь придется в будущем увидеть тебе не алых, а грязных и хищных парусов; издали нарядных и белых, вблизи — рваных и наглых. Проезжий
человек пошутил с моей девочкой. Что ж?! Добрая шутка! Ничего — шутка! Смотри, как сморило тебя, — полдня в лесу, в чаще. А насчет алых парусов думай, как я: будут тебе алые паруса».
Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила в юродивых, в домовых, в леших, в дурные встречи, в порчу, в народные лекарства, в четверговую соль, в скорый конец света; верила, что если в светлое воскресение на всенощной не погаснут свечи, то гречиха хорошо уродится, и что гриб больше не
растет, если его человеческий глаз увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида на груди кровавое пятнышко; боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих
людей и черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча — по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
Темное небо уже кипело звездами, воздух был напоен сыроватым теплом, казалось, что лес тает и растекается масляным паром. Ощутимо падала
роса. В густой темноте за рекою вспыхнул желтый огонек, быстро разгорелся в костер и осветил маленькую, белую фигурку
человека. Мерный плеск воды нарушал безмолвие.
Самгин слушал ее тяжелые слова, и в нем
росло, вскипало, грея его, чувство уважения, благодарности к этому
человеку; наслаждаясь этим чувством, он даже не находил слов выразить его.
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но
люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость
растет, становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что
люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
— Я-то? Я — в
людей верю. Не вообще в
людей, а вот в таких, как этот Кантонистов. Я, изредка, встречаю большевиков. Они, брат, не шутят! Волнуются рабочие, есть уже стачки с лозунгами против войны, на Дону — шахтеры дрались с полицией, мужичок устал воевать, дезертирство
растет, — большевикам есть с кем разговаривать.
Захлестывая панели, толпа сметала с них
людей, но сама как будто не
росла, а, становясь только плотнее, тяжелее, двигалась более медленно. Она не успевала поглотить и увлечь всех
людей, многие прижимались к стенам, забегали в ворота, прятались в подъезды и магазины.
Слезы текли скупо из его глаз, но все-таки он ослеп от них, снял очки и спрятал лицо в одеяло у ног Варвары. Он впервые плакал после дней детства, и хотя это было постыдно, а — хорошо: под слезами обнажался
человек, каким Самгин не знал себя, и
росло новое чувство близости к этой знакомой и незнакомой женщине. Ее горячая рука гладила затылок, шею ему, он слышал прерывистый шепот...
Эти размышления позволяли Климу думать о Макарове с презрительной усмешкой, он скоро уснул, а проснулся, чувствуя себя другим
человеком, как будто
вырос за ночь и
выросло в нем ощущение своей значительности, уважения и доверия к себе. Что-то веселое бродило в нем, даже хотелось петь, а весеннее солнце смотрело в окно его комнаты как будто благосклонней, чем вчера. Он все-таки предпочел скрыть от всех новое свое настроение, вел себя сдержанно, как всегда, и думал о белошвейке уже ласково, благодарно.
Самгин окончательно почувствовал себя участником важнейшего исторического события, — именно участником, а не свидетелем, — после сцены, внезапно разыгравшейся у входа в Дворянскую улицу. Откуда-то сбоку в основную массу толпы влилась небольшая группа,
человек сто молодежи, впереди шел остролицый
человек со светлой бородкой и скромно одетая женщина, похожая на учительницу;
человек с бородкой вдруг как-то непонятно разогнулся,
вырос и взмахнул красным флагом на коротенькой палке.
Кроме этого, он ничего не нашел, может быть — потому, что торопливо искал. Но это не умаляло ни женщину, ни его чувство досады; оно
росло и подсказывало: он продумал за двадцать лет огромную полосу жизни, пережил множество разнообразных впечатлений, видел
людей и прочитал книг, конечно, больше, чем она; но он не достиг той уверенности суждений, того внутреннего равновесия, которыми, очевидно, обладает эта большая, сытая баба.
— Знаешь, Клим Иванович, огромно количество
людей униженных и оскорбленных. Огромно и все
растет. Они — не по Достоевскому, а как будто уже по [Марксу…] [Ницше]И становятся все умнее.
— Интернационализм — выдумка
людей денационализированных, деклассированных. В мире властвует закон эволюции, отрицающий слияние неслиянного. Американец-социалист не признает негра товарищем. Кипарис не
растет на севере. Бетховен невозможен в Китае. В мире растительном и животном революции — нет.
Она немного и нерешительно поспорила с ним, Самгин с удовольствием подразнил ее, но, против желания его, количество знакомых непрерывно и механически
росло. Размножались
люди, странствующие неустанно по чужим квартирам, томимые любопытством, жаждой новостей и какой-то непонятной тревогой.
— А теперь вот, зачатый великими трудами тех
людей, от коих даже праха не осталось, разросся значительный город, которому и в красоте не откажешь, вмещает около семи десятков тысяч русских
людей и все
растет,
растет тихонько. В тихом-то трудолюбии больше геройства, чем в бойких наскоках. Поверьте слову: землю вскачь не пашут, — повторил Козлов, очевидно, любимую свою поговорку.
Но бывать у нее он считал полезным, потому что у нее, вечерами, собиралось все больше
людей, испуганных событиями на фронтах, тревога их
росла, и постепенно к страху пред силою внешнего врага присоединялся страх пред возможностью революции.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня
вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же
люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Ему казалось даже, что, вместе с нарастанием быстроты движения
людей и силы возгласов, она
растет над ними, как облако, как пятно света, —
растет и поглощает сумрак.
Сюртук студента, делавший его похожим на офицера, должно быть, мешал ему
расти, и теперь, в «цивильном» костюме, Стратонов необыкновенно увеличился по всем измерениям, стал еще длиннее, шире в плечах и бедрах, усатое лицо округлилось, даже глаза и рот стали как будто больше. Он подавлял Самгина своим объемом, голосом, неуклюжими движениями циркового борца, и почти не верилось, что этот
человек был студентом.
Вскоре явилась Любаша Сомова; получив разрешение жить в Москве, она снова заняла комнату во флигеле. Она немножко похудела и как будто
выросла, ее голубые глаза смотрели на
людей еще более доброжелательно; Татьяна Гогина сказала Варваре...
Среди них особенно заметен был молчаливостью высокий, тощий Редозубов,
человек с длинным лицом, скрытым в седоватой бороде, которая, начинаясь где-то за ушами,
росла из-под глаз, на шее и все-таки казалась фальшивой, так же как прямые волосы, гладко лежавшие на его черепе, вызывали впечатление парика.
Он был вполне уверен, что
растет в глазах
людей, замечал, что они смотрят на него все более требовательно, слушают все внимательней.
Был ему по сердцу один
человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что
рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
Случается и то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать
человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом
вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
После нескольких звуков открывалось глубокое пространство, там являлся движущийся мир, какие-то волны, корабли,
люди, леса, облака — все будто плыло и неслось мимо его в воздушном пространстве. И он, казалось ему, все
рос выше, у него занимало дух, его будто щекотали, или купался он…
«Не понимает, бедная, — роптал он, — что казнить за фантазию — это все равно что казнить
человека за то, что у него тень велика: зачем покрывает целое поле,
растет выше здания!
— Если вы не знали, где я даже
рос, — как же вам знать, с чего
человек ипохондрик?
В этом воздухе природа, как будто явно и открыто для
человека, совершает процесс творчества; здесь можно непосвященному глазу следить, как образуются,
растут и зреют ее чудеса; подслушивать, как
растет трава.
Как ни старались
люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не
росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью, как ни обрезывали деревья и ни выгоняли всех животных и птиц, — весна была весною даже и в городе.
Сестра Нехлюдова, Наталья Ивановна Рагожинская была старше брата на 10 лет. Он
рос отчасти под ее влиянием. Она очень любила его мальчиком, потом, перед самым своим замужеством, они сошлись с ним почти как ровные: она — двадцатипятилетняя, девушка, он — пятнадцатилетний мальчик. Она тогда была влюблена в его умершего друга Николеньку Иртенева. Они оба любили Николеньку и любили в нем и себе то, что было в них хорошего и единящего всех
людей.
Имена Александра Привалова, Гуляева, Сашки и Стешки воскресли с новой силой, и около них, как около мифологических героев,
выросли предания, сказания очевидцев и главным образом те украшения, которые делаются добрыми скучающими
людьми для красного словца.
В хороших случаях и благоприятной обстановке они неодолимо
вырастают в ласковых, приветных, добрых
людей.
— Идите, — говорю, — объявите
людям. Все минется, одна правда останется. Дети поймут, когда
вырастут, сколько в великой решимости вашей было великодушия.
— О да, я сам был тогда еще молодой
человек… Мне… ну да, мне было тогда сорок пять лет, а я только что сюда приехал. И мне стало тогда жаль мальчика, и я спросил себя: почему я не могу купить ему один фунт… Ну да, чего фунт? Я забыл, как это называется… фунт того, что дети очень любят, как это — ну, как это… — замахал опять доктор руками, — это на дереве
растет, и его собирают и всем дарят…
Мы встали и тихонько пошли вперед. Скоро мы увидели виновника шума. Медведь средней величины возился около большой липы. Дерево
росло почти вплотную около скалы. С лицевой стороны на нем была сделана заметка топором, что указывало на то, что рой этот раньше нас и раньше медведя нашел кто-то из
людей.
И идут они,
люди сказывают, до самых теплых морей, где живет птица Гамаюн сладкогласная, и с дерев лист ни зимой не сыплется, ни осенью, и яблоки
растут золотые на серебряных ветках, и живет всяк
человек в довольстве и справедливости…
Равнодушная, а может быть, и насмешливая природа влагает в
людей разные способности и наклонности, нисколько не соображаясь с их положением в обществе и средствами; с свойственною ей заботливостию и любовию вылепила она из Тихона, сына бедного чиновника, существо чувствительное, ленивое, мягкое, восприимчивое — существо, исключительно обращенное к наслаждению, одаренное чрезвычайно тонким обонянием и вкусом… вылепила, тщательно отделала и — предоставила своему произведению
вырастать на кислой капусте и тухлой рыбе.
На горелых местах всегда
растут буйные травы, превышающие рост
человека.
Но теперь чаще и чаще стали другие случаи: порядочные
люди стали встречаться между собою. Да и как же не случаться этому все чаще и чаще, когда число порядочных
людей растет с каждым новым годом? А со временем это будет самым обыкновенным случаем, а еще со временем и не будет бывать других случаев, потому что все
люди будут порядочные
люди. Тогда будет очень хорошо.
Все накоплялись мелкие, почти забывающиеся впечатления слов и поступков Кирсанова, на которые никто другой не обратил бы внимания, которые ею самою почти не были видимы, а только предполагались, подозревались; медленно
росла занимательность вопроса: почему он почти три года избегал ее? медленно укреплялась мысль: такой
человек не мог удалиться из — за мелочного самолюбия, которого в нем решительно нет; и за всем этим, не известно к чему думающимся, еще смутнее и медленнее поднималась из немой глубины жизни в сознание мысль: почему ж я о нем думаю? что он такое для меня?
— Не исповедуйтесь, Серж, — говорит Алексей Петрович, — мы знаем вашу историю; заботы об излишнем, мысли о ненужном, — вот почва, на которой вы
выросли; эта почва фантастическая. Потому, посмотрите вы на себя: вы от природы
человек и не глупый, и очень хороший, быть может, не хуже и не глупее нас, а к чему же вы пригодны, на что вы полезны?
Так бывало прежде, потому что порядочных
людей было слишком мало: такие, видно, были урожаи на них в прежние времена, что
рос «колос от колоса, не слыхать и голоса».
Но вот что слишком немногими испытано, что очаровательность, которую всему дает любовь, вовсе не должна, по — настоящему, быть мимолетным явлением в жизни
человека, что этот яркий свет жизни не должен озарять только эпоху искания, стремления, назовем хотя так: ухаживания, или сватания, нет, что эта эпоха по — настоящему должна быть только зарею, милою, прекрасною, но предшественницею дня, в котором несравненно больше и света и теплоты, чем в его предшественнице, свет и теплота которого долго, очень долго
растут, все
растут, и особенно теплота очень долго
растет, далеко за полдень все еще
растет.
«Знаешь эти сказки про
людей, которые едят опиум: с каждым годом их страсть
растет. Кто раз узнал наслаждение, которое дает она, в том она уж никогда не ослабеет, а все только усиливается».
Я и сам не мог
вырасти таким, —
рос не в такую эпоху; потому-то, что я сам не таков, я и могу не совестясь выражать свое уважение к нему; к сожалению, я не себя прославляю, когда говорю про этих
людей: славные
люди.