Неточные совпадения
Такая рожь богатая
В тот год у нас родилася,
Мы землю не ленясь
Удобрили, ухолили, —
Трудненько было пахарю,
Да весело жнее!
Снопами нагружала я
Телегу со стропилами
И пела, молодцы.
(Телега нагружается
Всегда с веселой песнею,
А сани с горькой думою:
Телега
хлеб домой везет,
А сани —
на базар!)
Вдруг стоны я услышала:
Ползком ползет Савелий-дед,
Бледнешенек как смерть:
«Прости, прости, Матренушка! —
И повалился
в ноженьки. —
Мой грех — недоглядел...
— Жду — не дождусь. Измаялся
На черством
хлебе Митенька,
Эх, горе — не житье! —
И тут она погладила
Полунагого мальчика
(Сидел
в тазу заржавленном
Курносый мальчуган).
Во время градоначальствования Фердыщенки Козырю посчастливилось еще больше благодаря влиянию ямщичихи Аленки, которая приходилась ему внучатной сестрой.
В начале 1766 года он угадал голод и стал заблаговременно скупать
хлеб. По его наущению Фердыщенко поставил у всех застав полицейских, которые останавливали возы с
хлебом и гнали их прямо
на двор к скупщику. Там Козырь объявлял, что платит за
хлеб"по такции", и ежели между продавцами возникали сомнения, то недоумевающих отправлял
в часть.
А поелику навоз производить стало всякому вольно, то и
хлеба уродилось столько, что, кроме продажи, осталось даже
на собственное употребление:"Не то что
в других городах, — с горечью говорит летописец, — где железные дороги [О железных дорогах тогда и помину не было; но это один из тех безвредных анахронизмов, каких очень много встречается
в «Летописи».
Было время, — гремели обличители, — когда глуповцы древних Платонов и Сократов благочестием посрамляли; ныне же не токмо сами Платонами сделались, но даже того горчае, ибо едва ли и Платон
хлеб божий не
в уста, а
на пол метал, как нынешняя некая модная затея то делать повелевает".
На другой день поехали наперерез и, по счастью, встретили по дороге пастуха. Стали его спрашивать, кто он таков и зачем по пустым местам шатается, и нет ли
в том шатании умысла. Пастух сначала оробел, но потом во всем повинился. Тогда его обыскали и нашли
хлеба ломоть небольшой да лоскуток от онуч.
В довершение всего глуповцы насеяли горчицы и персидской ромашки столько, что цена
на эти продукты упала до невероятности. Последовал экономический кризис, и не было ни Молинари, ни Безобразова, чтоб объяснить, что это-то и есть настоящее процветание. Не только драгоценных металлов и мехов не получали обыватели
в обмен за свои продукты, но не
на что было купить даже
хлеба.
Всё это случилось
в одно время: мальчик подбежал к голубю и улыбаясь взглянул
на Левина; голубь затрещал крыльями и отпорхнул, блестя
на солнце между дрожащими
в воздухе пылинками снега, а из окошка пахнуло духом печеного
хлеба, и выставились сайки.
Обед стоял
на столе; она подошла, понюхала
хлеб и сыр и, убедившись, что запах всего съестного ей противен, велела подавать коляску и вышла. Дом уже бросал тень чрез всю улицу, и был ясный, еще теплый
на солнце вечер. И провожавшая ее с вещами Аннушка, и Петр, клавший вещи
в коляску, и кучер, очевидно недовольный, — все были противны ей и раздражали ее своими словами и движениями.
Дойдя по узкой тропинке до нескошенной полянки, покрытой с одной стороны сплошной яркой Иван-да-Марьей, среди которой часто разрослись темнозеленые, высокие кусты чемерицы, Левин поместил своих гостей
в густой свежей тени молодых осинок,
на скамейке и обрубках, нарочно приготовленных для посетителей пчельника, боящихся пчел, а сам пошел
на осек, чтобы принести детям и большим
хлеба, огурцов и свежего меда.
Всякое стеснение перед барином уже давно исчезло. Мужики приготавливались обедать. Одни мылись, молодые ребята купались
в реке, другие прилаживали место для отдыха, развязывали мешочки с
хлебом и оттыкали кувшинчики с квасом. Старик накрошил
в чашку
хлеба, размял его стеблем ложки, налил воды из брусницы, еще разрезал
хлеба и, посыпав солью, стал
на восток молиться.
— Здесь нечисто! Я встретил сегодня черноморского урядника; он мне знаком — был прошлого года
в отряде; как я ему сказал, где мы остановились, а он мне: «Здесь, брат, нечисто, люди недобрые!..» Да и
в самом деле, что это за слепой! ходит везде один, и
на базар, за
хлебом, и за водой… уж видно, здесь к этому привыкли.
Он увидел
на месте, что приказчик был баба и дурак со всеми качествами дрянного приказчика, то есть вел аккуратно счет кур и яиц, пряжи и полотна, приносимых бабами, но не знал ни бельмеса
в уборке
хлеба и посевах, а
в прибавленье ко всему подозревал мужиков
в покушенье
на жизнь свою.
— Невыгодно! да через три года я буду получать двадцать тысяч годового дохода с этого именья. Вот оно как невыгодно!
В пятнадцати верстах. Безделица! А земля-то какова? разглядите землю! Всё поемные места. Да я засею льну, да тысяч
на пять одного льну отпущу; репой засею —
на репе выручу тысячи четыре. А вон смотрите — по косогору рожь поднялась; ведь это все падаль. Он
хлеба не сеял — я это знаю. Да этому именью полтораста тысяч, а не сорок.
Учитель с горя принялся пить; наконец и пить уже было ему не
на что; больной, без куска
хлеба и помощи, пропадал он где-то
в нетопленной забытой конурке.
Толковал и говорил и с приказчиком, и с мужиком, и мельником — и что, и как, и каковых урожаев можно ожидать, и
на какой лад идет у них запашка, и по сколько
хлеба продается, и что выбирают весной и осенью за умол муки, и как зовут каждого мужика, и кто с кем
в родстве, и где купил корову, и чем кормит свинью — словом, все.
Когда дорога понеслась узким оврагом
в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам
в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда
на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз,
в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами
в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда
на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога
на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых
хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались
в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
С каждым годом притворялись окна
в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал
в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и
хлеб гнили, клади и стоги обращались
в чистый навоз, хоть разводи
на них капусту, мука
в подвалах превратилась
в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались
в пыль.
— Вот смотрите,
в этом месте уже начинаются его земли, — говорил Платонов, указывая
на поля. — Вы увидите тотчас отличье от других. Кучер, здесь возьмешь дорогу налево. Видите ли этот молодник-лес? Это — сеяный. У другого
в пятнадцать лет не поднялся <бы> так, а у него
в восемь вырос. Смотрите, вот лес и кончился. Начались уже
хлеба; а через пятьдесят десятин опять будет лес, тоже сеяный, а там опять. Смотрите
на хлеба, во сколько раз они гуще, чем у другого.
Чай, все губернии исходил с топором за поясом и сапогами
на плечах, съедал
на грош
хлеба да
на два сушеной рыбы, а
в мошне, чай, притаскивал всякий раз домой целковиков по сту, а может, и государственную [Государственная — ассигнация
в тысячу рублей.] зашивал
в холстяные штаны или затыкал
в сапог, — где тебя прибрало?
Эй, Порфирий! — закричал он, подошедши к окну,
на своего человека, который держал
в одной руке ножик, а
в другой корку
хлеба с куском балыка, который посчастливилось ему мимоходом отрезать, вынимая что-то из брички.
— Да я и строений для этого не строю; у меня нет зданий с колоннами да фронтонами. Мастеров я не выписываю из-за границы. А уж крестьян от хлебопашества ни за что не оторву.
На фабриках у меня работают только
в голодный год, всё пришлые, из-за куска
хлеба. Этаких фабрик наберется много. Рассмотри только попристальнее свое хозяйство, то увидишь — всякая тряпка пойдет
в дело, всякая дрянь даст доход, так что после отталкиваешь только да говоришь: не нужно.
Правда,
в таком характере есть уже что-то отталкивающее, и тот же читатель, который
на жизненной своей дороге будет дружен с таким человеком, будет водить с ним хлеб-соль и проводить приятно время, станет глядеть
на него косо, если он очутится героем драмы или поэмы.
В полчаса с небольшим кони пронесли Чичикова чрез десятиверстное пространство — сначала дубровою, потом
хлебами, начинавшими зеленеть посреди свежей орани, потом горной окраиной, с которой поминутно открывались виды
на отдаленья, — и широкою аллеею раскидистых лип внесли его
в генеральскую деревню.
Они поворотили
в улицы и были остановлены вдруг каким-то беснующимся, который, увидев у Андрия драгоценную ношу, кинулся
на него, как тигр, вцепился
в него, крича: «
Хлеба!» Но сил не было у него, равных бешенству; Андрий оттолкул его: он полетел
на землю.
Сказав это, он взвалил себе
на спину мешки, стащил, проходя мимо одного воза, еще один мешок с просом, взял даже
в руки те
хлеба, которые хотел было отдать нести татарке, и, несколько понагнувшись под тяжестью, шел отважно между рядами спавших запорожцев.
Движимый состраданием, он швырнул ему один
хлеб,
на который тот бросился, подобно бешеной собаке, изгрыз, искусал его и тут же,
на улице,
в страшных судорогах испустил дух от долгой отвычки принимать пищу.
Теперь уже все хотели
в поход, и старые и молодые; все, с совета всех старшин, куренных, кошевого и с воли всего запорожского войска, положили идти прямо
на Польшу, отмстить за все зло и посрамленье веры и козацкой славы, набрать добычи с городов, зажечь пожар по деревням и
хлебам, пустить далеко по степи о себе славу.
Андрий едва двигался
в темном и узком земляном коридоре, следуя за татаркой и таща
на себе мешки
хлеба.
Войско, отступив, облегло весь город и от нечего делать занялось опустошеньем окрестностей, выжигая окружные деревни, скирды неубранного
хлеба и напуская табуны коней
на нивы, еще не тронутые серпом, где, как нарочно, колебались тучные колосья, плод необыкновенного урожая, наградившего
в ту пору щедро всех земледельцев.
Небольшой кусок
хлеба, проглоченный ею, произвел только боль
в желудке, отвыкшем от пищи, и она оставалась часто без движения по нескольку минут
на одном месте.
И она опустила тут же свою руку, положила
хлеб на блюдо и, как покорный ребенок, смотрела ему
в очи. И пусть бы выразило чье-нибудь слово… но не властны выразить ни резец, ни кисть, ни высоко-могучее слово того, что видится иной раз во взорах девы, ниже́ того умиленного чувства, которым объемлется глядящий
в такие взоры девы.
Красавица взглянула
на нее,
на хлеб и возвела очи
на Андрия — и много было
в очах тех.
Раскольников
в бессилии упал
на диван, но уже не мог сомкнуть глаз; он пролежал с полчаса
в таком страдании,
в таком нестерпимом ощущении безграничного ужаса, какого никогда еще не испытывал. Вдруг яркий свет озарил его комнату: вошла Настасья со свечой и с тарелкой супа. Посмотрев
на него внимательно и разглядев, что он не спит, она поставила свечку
на стол и начала раскладывать принесенное:
хлеб, соль, тарелку, ложку.
— Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый
в телегу, берет вожжи и становится
на передке во весь рост. — Гнедой даве с Матвеем ушел, — кричит он с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром
хлеб ест. Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! — И он берет
в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
Он спал необыкновенно долго и без снов. Настасья, вошедшая к нему
в десять часов
на другое утро, насилу дотолкалась его. Она принесла ему чаю и
хлеба. Чай был опять спитой и опять
в ее собственном чайнике.
В день похорон мужа гонят с квартиры после моего хлеба-соли,
на улицу, с сиротами!
— А? Что? Чай?.. Пожалуй… — Раскольников глотнул из стакана, положил
в рот кусочек
хлеба и вдруг, посмотрев
на Заметова, казалось, все припомнил и как будто встряхнулся: лицо его приняло
в ту же минуту первоначальное насмешливое выражение. Он продолжал пить чай.
— Петр Петрович! — закричала она, — защитите хоть вы! Внушите этой глупой твари, что не смеет она так обращаться с благородной дамой
в несчастии, что
на это есть суд… я к самому генерал-губернатору… Она ответит… Помня хлеб-соль моего отца, защитите сирот.
Я взглянул и обмер.
На полу,
в крестьянском оборванном платье сидела Марья Ивановна, бледная, худая, с растрепанными волосами. Перед нею стоял кувшин воды, накрытый ломтем
хлеба. Увидя меня, она вздрогнула и закричала. Что тогда со мною стало — не помню.
Самгин начал рассказывать о беженцах-евреях и, полагаясь
на свое не очень богатое воображение, об условиях их жизни
в холодных дачах, с детями, стариками, без
хлеба. Вспомнил старика с красными глазами, дряхлого старика, который молча пытался и не мог поднять бессильную руку свою. Он тотчас же заметил, что его перестают слушать, это принудило его повысить тон речи, но через минуту-две человек с волосами дьякона, гулко крякнув, заявил...
— Да, — ответил Клим, вдруг ощутив голод и слабость.
В темноватой столовой, с одним окном, смотревшим
в кирпичную стену,
на большом столе буйно кипел самовар, стояли тарелки с
хлебом, колбасой, сыром, у стены мрачно возвышался тяжелый буфет, напоминавший чем-то гранитный памятник над могилою богатого купца. Самгин ел и думал, что, хотя квартира эта
в пятом этаже, а вызывает впечатление подвала. Угрюмые люди
в ней, конечно, из числа тех, с которыми история не считается, отбросила их
в сторону.
—
В монастыри бы их,
на сухой
хлеб.
— Вчера там, — заговорила она, показав глазами
на окно, — хоронили мужика. Брат его, знахарь, коновал, сказал… моей подруге: «Вот, гляди, человек сеет, и каждое зерно, прободая землю, дает
хлеб и еще солому оставит по себе, а самого человека зароют
в землю, сгниет, и — никакого толку».
Другой актер был не важный: лысенький, с безгубым ртом,
в пенсне
на носу, загнутом, как у ястреба; уши у него были заячьи, большие и чуткие.
В сереньком пиджачке,
в серых брючках
на тонких ногах с острыми коленями, он непоседливо суетился, рассказывал анекдоты, водку пил сладострастно, закусывал только ржаным
хлебом и, ехидно кривя рот, дополнял оценки важного актера тоже тремя словами...
— Ну, чего он говорит, господи, чего он говорит! Богатые, а? Мил-лай Петр Васильев, али богатые
в деревнях живут когда? Э-эх, — не видано, чтобы богатый
в деревне вырос, это он
в городе,
на легком
хлебе…
—
Хлеба здесь рыжик одолевает, дави его леший, — сказал возница, махнув кнутом
в поле. — Это — вредная растения такая, рыжик, желтеньки светочки, — объяснил он, взглянув
на седока через плечо.
«Куда, к черту, они засунули тушилку?» — негодовал Самгин и, боясь, что вся вода выкипит, самовар распаяется, хотел снять с него крышку, взглянуть — много ли воды? Но одна из шишек
на крышке отсутствовала, другая качалась, он ожег пальцы, пришлось подумать о том, как варварски небрежно относится прислуга к вещам хозяев. Наконец он догадался налить
в трубу воды, чтоб погасить угли. Эта возня мешала думать, вкусный запах горячего
хлеба и липового меда возбуждал аппетит, и думалось только об одном...
Ослепительно блестело золото ливрей идолоподобно неподвижных кучеров и грумов, их головы
в лакированных шляпах казались металлическими,
на лицах застыла суровая важность, как будто они правили не только лошадьми, а всем этим движением по кругу, над небольшим озером; по спокойной, все еще розоватой
в лучах солнца воде, среди отраженных ею облаков плавали лебеди, вопросительно и гордо изогнув шеи, а
на берегах шумели ярко одетые дети, бросая птицам
хлеб.
Как только зазвучали первые аккорды пианино, Клим вышел
на террасу, постоял минуту, глядя
в заречье, ограниченное справа черным полукругом леса, слева — горою сизых облаков, за которые уже скатилось солнце. Тихий ветер ласково гнал к реке зелено-седые волны
хлебов. Звучала певучая мелодия незнакомой, минорной пьесы. Клим пошел к даче Телепневой. Бородатый мужик с деревянной ногой заступил ему дорогу.