Неточные совпадения
"Будучи, выше меры, обременены телесными упражнениями, —
говорит летописец, — глуповцы, с устатку, ни
о чем больше не
мыслили, кроме как
о выпрямлении согбенных работой телес своих".
— Я не знаю, — отвечал он, не думая
о том, что
говорит.
Мысль о том, что если он поддастся этому ее тону спокойной дружбы, то он опять уедет ничего не решив, пришла ему, и он решился возмутиться.
Алексей Александрович думал и
говорил, что ни в какой год у него не было столько служебного дела, как в нынешний; но он не сознавал того, что он сам выдумывал себе в нынешнем году дела, что это было одно из средств не открывать того ящика, где лежали чувства к жене и семье и
мысли о них и которые делались тем страшнее, чем дольше они там лежали.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что
говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось сердце при
мысли о том, в среде каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что
говорил господин в поддевке. Он
говорил о каком-то предприятии.
Дарья Александровна заметила, что в этом месте своего объяснения он путал, и не понимала хорошенько этого отступления, но чувствовала, что, раз начав
говорить о своих задушевных отношениях,
о которых он не мог
говорить с Анной, он теперь высказывал всё и что вопрос
о его деятельности в деревне находился в том же отделе задушевных
мыслей, как и вопрос
о его отношениях к Анне.
Левин смотрел перед собой и видел стадо, потом увидал свою тележку, запряженную Вороным, и кучера, который, подъехав к стаду,
поговорил что-то с пастухом; потом он уже вблизи от себя услыхал звук колес и фырканье сытой лошади; но он так был поглощен своими
мыслями, что он и не подумал
о том, зачем едет к нему кучер.
Мысли о том, куда она поедет теперь, — к тетке ли, у которой она воспитывалась, к Долли или просто одна за границу, и
о том, что он делает теперь один в кабинете, окончательная ли это ссора, или возможно еще примирение, и
о том, что теперь будут
говорить про нее все ее петербургские бывшие знакомые, как посмотрит на это Алексей Александрович, и много других
мыслей о том, что будет теперь, после разрыва, приходили ей в голову, но она не всею душой отдавалась этим
мыслям.
Она
говорила себе: «Нет, теперь я не могу об этом думать; после, когда я буду спокойнее». Но это спокойствие для
мыслей никогда не наступало; каждый paз, как являлась ей
мысль о том, что она сделала, и что с ней будет, и что она должна сделать, на нее находил ужас, и она отгоняла от себя эти
мысли.
К десяти часам, когда она обыкновенно прощалась с сыном и часто сама, пред тем как ехать на бал, укладывала его, ей стало грустно, что она так далеко от него; и
о чем бы ни
говорили, она нет-нет и возвращалась
мыслью к своему кудрявому Сереже. Ей захотелось посмотреть на его карточку и
поговорить о нем. Воспользовавшись первым предлогом, она встала и своею легкою, решительною походкой пошла за альбомом. Лестница наверх в ее комнату выходила на площадку большой входной теплой лестницы.
— Мы здесь не умеем жить, —
говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым человеком. Увижу женщину молоденькую, и
мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое
о молоденьких думать! Совсем стал старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
Он
говорил и не переставая думал
о жене,
о подробностях ее теперешнего состояния и
о сыне, к
мысли о существовании которого он старался приучить себя.
— Вы ехали в Ергушово, —
говорил Левин, чувствуя, что он захлебывается от счастия, которое заливает его душу. «И как я смел соединять
мысль о чем-нибудь не-невинном с этим трогательным существом! И да, кажется, правда то, что
говорила Дарья Александровна», думал он.
Все эти дни Долли была одна с детьми.
Говорить о своем горе она не хотела, а с этим горем на душе
говорить о постороннем она не могла. Она знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и то ее радовала
мысль о том, как она выскажет, то злила необходимость
говорить о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
Он
говорил вместе с Михайлычем и народом, выразившим свою
мысль в предании
о призвании Варягов: «Княжите и владейте нами.
Оставшись один и вспоминая разговоры этих холостяков, Левин еще раз спросил себя: есть ли у него в душе это чувство сожаления
о своей свободе,
о котором они
говорили? Он улыбнулся при этом вопросе. «Свобода? Зачем свобода? Счастие только в том, чтобы любить и желать, думать ее желаниями, ее
мыслями, то есть никакой свободы, — вот это счастье!»
И тут же в его голове мелькнула
мысль о том, что ему только что
говорил Серпуховской и что он сам утром думал — что лучше не связывать себя, — и он знал, что эту
мысль он не может передать ей.
Кажется, как будто ее мало заботило то,
о чем заботятся, или оттого, что всепоглощающая деятельность мужа ничего не оставила на ее долю, или оттого, что она принадлежала, по самому сложению своему, к тому философическому разряду людей, которые, имея и чувства, и
мысли, и ум, живут как-то вполовину, на жизнь глядят вполглаза и, видя возмутительные тревоги и борьбы,
говорят: «<Пусть> их, дураки, бесятся!
Генерал смутился. Собирая слова и
мысли, стал он
говорить, хотя несколько несвязно, что слово ты было им сказано не в том смысле, что старику иной раз позволительно сказать молодому человеку ты(
о чине своем он не упомянул ни слова).
Долго бессмысленно смотрел я в книгу диалогов, но от слез, набиравшихся мне в глаза при
мысли о предстоящей разлуке, не мог читать; когда же пришло время
говорить их Карлу Иванычу, который, зажмурившись, слушал меня (это был дурной признак), именно на том месте, где один
говорит: «Wo kommen Sie her?», [Откуда вы идете? (нем.)] а другой отвечает: «Ich komme vom Kaffe-Hause», [Я иду из кофейни (нем.).] — я не мог более удерживать слез и от рыданий не мог произнести: «Haben Sie die Zeitung nicht gelesen?» [Вы не читали газеты? (нем.)]
Он вышел. Соня смотрела на него как на помешанного; но она и сама была как безумная и чувствовала это. Голова у ней кружилась. «Господи! как он знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!» Но в то же время
мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. «
О, он должен быть ужасно несчастен!.. Он бросил мать и сестру. Зачем? Что было? И что у него в намерениях? Что это он ей
говорил? Он ей поцеловал ногу и
говорил…
говорил (да, он ясно это сказал), что без нее уже жить не может…
О господи!»
— Вы, кажется,
говорили вчера, что желали бы спросить меня… форменно…
о моем знакомстве с этой… убитой? — начал было опять Раскольников, — «ну зачем я вставил кажется? — промелькнуло в нем как молния. — Ну зачем я так беспокоюсь
о том, что вставил это кажется?» — мелькнула в нем тотчас же другая
мысль как молния.
Одинцова ему нравилась: распространенные слухи
о ней, свобода и независимость ее
мыслей, ее несомненное расположение к нему — все, казалось,
говорило в его пользу; но он скоро понял, что с ней «не добьешься толку», а отвернуться от нее он, к изумлению своему, не имел сил.
Самгин слушал рассеянно и пытался окончательно определить свое отношение к Бердникову. «Попов, наверное, прав: ему все равно,
о чем
говорить». Не хотелось признать, что некоторые
мысли Бердникова новы и завидно своеобразны, но Самгин чувствовал это. Странно было вспомнить, что этот человек пытался подкупить его, но уже являлись мотивы, смягчающие его вину.
Теперь она
говорила вопросительно, явно вызывая на возражения. Он, покуривая, откликался осторожно, междометиями и вопросами; ему казалось, что на этот раз Марина решила исповедовать его, выспросить, выпытать до конца, но он знал, что конец — точка, в которой все
мысли связаны крепким узлом убеждения. Именно эту точку она, кажется, ищет в нем. Но чувство недоверия к ней давно уже погасило его желание откровенно
говорить с нею
о себе, да и попытки его рассказать себя он признал неудачными.
— «Глас народа — глас божий»? Нет, нет! Народ
говорит только
о вещественном,
о материальном, но — таинственная
мысль народа, мечта его
о царствии божием — да! Это святые
мысль и мечта. Святость требует притворства — да, да! Святость требует маски. Разве мы не знаем святых, которые притворялись юродивыми Христа ради, блаженными, дурачками? Они делали это для того, чтоб мы не отвергли их, не осмеяли святость их пошлым смехом нашим…
— Совершенно правильно, — отвечал он и, желая смутить, запугать ее,
говорил тоном философа, привыкшего
мыслить безжалостно. — Гуманизм и борьба — понятия взаимно исключающие друг друга. Вполне правильное представление
о классовой борьбе имели только Разин и Пугачев, творцы «безжалостного и беспощадного русского бунта». Из наших интеллигентов только один Нечаев понимал, чего требует революция от человека.
Замолчали, прислушиваясь. Клим стоял у буфета, крепко вытирая руки платком. Лидия сидела неподвижно, упорно глядя на золотое копьецо свечи. Мелкие
мысли одолевали Клима. «Доктор
говорил с Лидией почтительно, как с дамой. Это, конечно, потому, что Варавка играет в городе все более видную роль. Снова в городе начнут
говорить о ней, как
говорили о детском ее романе с Туробоевым. Неприятно, что Макарова уложили на мою постель. Лучше бы отвести его на чердак. И ему спокойней».
— Да. В таких серьезных случаях нужно особенно твердо помнить, что слова имеют коварное свойство искажать
мысль. Слово приобретает слишком самостоятельное значение, — ты, вероятно, заметил, что последнее время весьма много
говорят и пишут
о логосе и даже явилась какая-то секта словобожцев. Вообще слово завоевало так много места, что филология уже как будто не подчиняется логике, а только фонетике… Например: наши декаденты, Бальмонт, Белый…
«Больной человек. Естественно, что она думает и
говорит о смерти.
Мысли этого порядка —
о цели бытия и прочем — не для нее, а для здоровых людей. Для Кутузова, например… Для Томилина».
— Да, — тут многое от церкви, по вопросу об отношении полов все вообще мужчины
мыслят более или менее церковно. Автор — умный враг и — прав, когда он
говорит о «не тяжелом, но губительном господстве женщины». Я думаю, у нас он первый так решительно и верно указал, что женщина бессознательно чувствует свое господство, свое центральное место в мире. Но сказать, что именно она является первопричиной и возбудителем культуры, он, конечно, не мог.
Такие
мысли являлись у нее неожиданно, вне связи с предыдущим, и Клим всегда чувствовал в них нечто подозрительное, намекающее. Не считает ли она актером его? Он уже догадывался, что Лидия,
о чем бы она ни
говорила, думает
о любви, как Макаров
о судьбе женщин, Кутузов
о социализме, как Нехаева будто бы думала
о смерти, до поры, пока ей не удалось вынудить любовь. Клим Самгин все более не любил и боялся людей, одержимых одной идеей, они все насильники, все заражены стремлением порабощать.
Самгин понимал, что
говорит излишне много и что этого не следует делать пред человеком, который, глядя на него искоса, прислушивается как бы не к словам, а к
мыслям.
Мысли у Самгина были обиженные, суетливы и бессвязны, ненадежные
мысли. Но слов он не мог остановить, точно в нем, против его воли,
говорил другой человек. И возникало опасение, что этот другой может рассказать правду
о записке,
о Митрофанове.
Самгину хотелось пить, хотелось неподвижности и тишины, чтобы в тишине внимательно взвесить, обдумать бойкие, пестрые
мысли Бердникова, понять его,
поговорить о Марине.
— Нет, — сказал Самгин, понимая, что
говорит неправду, —
мысли у него были обиженные и бежали прочь от ее слов, но он чувствовал, что раздражение против нее исчезает и возражать против ее слов — не хочется, вероятно, потому, что слушать ее — интересней, чем спорить с нею. Он вспомнил, что Варвара, а за нею Макаров
говорили нечто сродное с
мыслями Зотовой
о «временно обязанных революционерах». Вот это было неприятно, это как бы понижало значение речей Марины.
Он давно уже заметил, что его
мысли о женщинах становятся все холоднее, циничней, он был уверен, что это ставит его вне возможности ошибок, и находил, что бездетная самка Маргарита
говорила о сестрах своих верно.
Клим Самгин был согласен с Дроновым, что Томилин верно
говорит о гуманизме, и Клим чувствовал, что
мысли учителя, так же, как
мысли редактора, сродны ему. Но оба они не возбуждали симпатий, один — смешной, в другом есть что-то жуткое. В конце концов они, как и все другие в редакции, тоже раздражали его чем-то; иногда он думал, что это «что-то» может быть «избыток мудрости».
— Ничего подобного я не предлагал! — обиженно воскликнул офицер. — Я понимаю, с кем
говорю. Что за
мысль! Что такое шпион? При каждом посольстве есть военный агент, вы его назовете шпионом? Поэму Мицкевича «Конрад Валленрод» — читали? — торопливо
говорил он. — Я вам не предлагаю платной службы; я
говорю о вашем сотрудничестве добровольном, идейном.
Самгин старался выдержать тон объективного свидетеля, тон человека, которому дорога только правда, какова бы она ни была. Но он сам слышал, что
говорит озлобленно каждый раз, когда вспоминает
о царе и Гапоне. Его
мысль невольно и настойчиво описывала восьмерки вокруг царя и попа, густо подчеркивая ничтожество обоих, а затем подчеркивая их преступность. Ему очень хотелось напугать людей, и он делал это с наслаждением.
У себя в комнате, сбросив сюртук, он подумал, что хорошо бы сбросить вот так же всю эту вдумчивость, путаницу чувств и
мыслей и жить просто, как живут другие, не смущаясь
говорить все глупости, которые подвернутся на язык, забывать все премудрости Томилина, Варавки… И забыть бы
о Дронове.
«Должно быть, есть какие-то особенные люди, ни хорошие, ни дурные, но когда соприкасаешься с ними, то они возбуждают только дурные
мысли. У меня с тобою были какие-то ни на что не похожие минуты. Я
говорю не
о «сладких судорогах любви», вероятно, это может быть испытано и со всяким другим, а у тебя — с другой».
— Вот
мысль! Нет; а все нужно для соображений; надо же будет сказать тетке, когда свадьба. С ней мы не
о любви будем
говорить, а
о таких делах, для которых я вовсе не приготовлен теперь.
Там был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, — может быть, с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости
о молодой своей любви, а может быть, у него уже тогда бродила
мысль о романе,
о котором он
говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
— Серьезная
мысль! — повторил он, — ты
говоришь о романе, как
о серьезном деле! А вправду: пиши, тебе больше нечего делать, как писать романы…
Он с удовольствием приметил, что она перестала бояться его, доверялась ему, не запиралась от него на ключ, не уходила из сада, видя, что он, пробыв с ней несколько минут, уходил сам; просила смело у него книг и даже приходила за ними сама к нему в комнату, а он, давая требуемую книгу, не удерживал ее, не напрашивался в «руководители
мысли», не спрашивал
о прочитанном, а она сама иногда
говорила ему
о своем впечатлении.
Когда я сижу с вами рядом, то не только не могу
говорить о дурном, но и
мыслей дурных иметь не могу; они исчезают при вас, и, вспоминая мельком
о чем-нибудь дурном подле вас, я тотчас же стыжусь этого дурного, робею и краснею в душе.
— Неужели, чтоб доехать до Вильно, револьвер нужен? — спросил я вовсе без малейшей задней
мысли: и
мысли даже не было! Так спросил, потому что мелькнул револьвер, а я тяготился,
о чем
говорить.
— Знает, да не хочет знать, это — так, это на него похоже! Ну, пусть ты осмеиваешь роль брата, глупого брата, когда он
говорит о пистолетах, но мать, мать? Неужели ты не подумала, Лиза, что это — маме укор? Я всю ночь об этом промучился; первая
мысль мамы теперь: «Это — потому, что я тоже была виновата, а какова мать — такова и дочь!»
О, опять повторю: да простят мне, что я привожу весь этот тогдашний хмельной бред до последней строчки. Конечно, это только эссенция тогдашних
мыслей, но, мне кажется, я этими самыми словами и
говорил. Я должен был привести их, потому что я сел писать, чтоб судить себя. А что же судить, как не это? Разве в жизни может быть что-нибудь серьезнее? Вино же не оправдывало. In vino veritas. [Истина в вине (лат.).]
«А что, если б у японцев взять Нагасаки?» — сказал я вслух, увлеченный мечтами. Некоторые засмеялись. «Они пользоваться не умеют, — продолжал я, — что бы было здесь, если б этим портом владели другие? Посмотрите, какие места! Весь Восточный океан оживился бы торговлей…» Я хотел развивать свою
мысль о том, как Япония связалась бы торговыми путями, через Китай и Корею, с Европой и Сибирью; но мы подъезжали к берегу. «Где же город?» — «Да вот он», —
говорят. «Весь тут? за мысом ничего нет? так только-то?»
С отвращением и ненавистью я
говорил с ней и потом вдруг вспомнил
о себе,
о том, как я много раз и теперь был, хотя и в
мыслях, виноват в том, за что ненавидел ее, и вдруг в одно и то же время я стал противен себе, а она жалка, и мне стало очень хорошо.