Неточные совпадения
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так все и припрятываешь в лавке, когда его завидишь. То есть, не то уж говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что
лет уже по
семи лежит в бочке, что у меня сиделец не будет есть, а он целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.
В
семь лет мирской копеечки
Под ноготь не зажал,
В
семь лет не тронул правого,
Не попустил виновному.
В каком
году — рассчитывай,
В какой земле — угадывай,
На столбовой дороженьке
Сошлись
семь мужиков:
Семь временнообязанных,
Подтянутой губернии,
Уезда Терпигорева,
Пустопорожней волости,
Из смежных деревень:
Заплатова, Дырявина,
Разутова, Знобишина,
Горелова, Неелова —
Неурожайка тож,
Сошлися — и заспорили:
Кому живется весело,
Вольготно на Руси?
Но в
семье она — и не для того только, чтобы показывать пример, а от всей души — строго исполняла все церковные требования, и то, что дети около
года не были у причастия, очень беспокоило ее, и, с полным одобрением и сочувствием Матрены Филимоновны, она решила совершить это теперь,
летом.
Алексей Александрович думал и говорил, что ни в какой
год у него не было столько служебного дела, как в нынешний; но он не сознавал того, что он сам выдумывал себе в нынешнем
году дела, что это было одно из средств не открывать того ящика, где лежали чувства к жене и
семье и мысли о них и которые делались тем страшнее, чем дольше они там лежали.
Дальнее поле, лежавшее восемь
лет в залежах под пусками, было взято с помощью умного плотника Федора Резунова шестью
семьями мужиков на новых общественных основаниях, и мужик Шураев снял на тех же условиях все огороды.
Многие
семьи по
годам остаются на старых местах, постылых обоим супругам, только потому, что нет ни полного раздора ни согласия.
Место это давало от
семи до десяти тысяч в
год, и Облонский мог занимать его, не оставляя своего казенного места. Оно зависело от двух министерств, от одной дамы и от двух Евреев, и всех этих людей, хотя они были уже подготовлены, Степану Аркадьичу нужно было видеть в Петербурге. Кроме того, Степан Аркадьич обещал сестре Анне добиться от Каренина решительного ответа о разводе. И, выпросив у Долли пятьдесят рублей, он уехал в Петербург.
В анониме было так много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и в другой и в третий раз письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж, знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня голову, сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом,
семь лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три
года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и
семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.
12-го августа 18…, ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять
лет и в который я получил такие чудесные подарки, в
семь часов утра Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой — из сахарной бумаги на палке — по мухе.
Кроме того, государственные дела, дела поместий, диктант мемуаров, выезды парадных охот, чтение газет и сложная переписка держали его в некотором внутреннем отдалении от
семьи; сына он видел так редко, что иногда забывал, сколько ему
лет.
Накануне того дня и через
семь лет после того, как Эгль, собиратель песен, рассказал девочке на берегу моря сказку о корабле с Алыми Парусами, Ассоль в одно из своих еженедельных посещений игрушечной лавки вернулась домой расстроенная, с печальным лицом.
А часы эти я, действительно, все
семь лет, каждую неделю сам заводил, а забуду — так всегда, бывало, напомнит.
Семь лет из деревни не выезжал.
— Нет, напротив даже. С ней он всегда был очень терпелив, даже вежлив. Во многих случаях даже слишком был снисходителен к ее характеру, целые
семь лет… Как-то вдруг потерял терпение.
Она тоже весь этот день была в волнении, а в ночь даже опять захворала. Но она была до того счастлива, что почти испугалась своего счастия.
Семь лет, толькосемь
лет! В начале своего счастия, в иные мгновения, они оба готовы были смотреть на эти
семь лет, как на
семь дней. Он даже и не знал того, что новая жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом…
Хлыст я употребил, во все наши
семь лет, всего только два раза (если не считать еще одного третьего случая, весьма, впрочем, двусмысленного): в первый раз — два месяца спустя после нашего брака, тотчас же по приезде в деревню, и вот теперешний последний случай.
Они положили ждать и терпеть. Им оставалось еще
семь лет; а до тех пор столько нестерпимой муки и столько бесконечного счастия! Но он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим, а она — она ведь и жила только одною его жизнью!
Было ему
лет двадцать
семь.
Вон Варенц
семь лет с мужем прожила, двух детей бросила, разом отрезала мужу в письме: «Я сознала, что с вами не могу быть счастлива.
Я
семь лет прожил в деревне у Марфы Петровны, а потому, набросившись теперь на умного человека, как вы, — на умного и в высшей степени любопытного, просто рад поболтать, да, кроме того, выпил эти полстакана вина и уже капельку в голову ударило.
— Стало быть, он вовсе не так ужасен, коли
семь лет крепился? Ты, Дунечка, кажется, его оправдываешь?
В первый же день по приезде пошел я по разным этим клоакам, ну, после семи-то
лет так и набросился.
— Случайно-с… Мне все кажется, что в вас есть что-то к моему подходящее… Да не беспокойтесь, я не надоедлив; и с шулерами уживался, и князю Свирбею, моему дальнему родственнику и вельможе, не надоел, и об Рафаэлевой Мадонне госпоже Прилуковой в альбом сумел написать, и с Марфой Петровной
семь лет безвыездно проживал, и в доме Вяземского на Сенной в старину ночевывал, и на шаре с Бергом, может быть, полечу.
— Расстригут меня — пойду работать на завод стекла, займусь изобретением стеклянного инструмента.
Семь лет недоумеваю: почему стекло не употребляется в музыке? Прислушивались вы зимой, в метельные ночи, когда не спится, как стекла в окнах поют? Я, может быть, тысячу ночей слушал это пение и дошел до мысли, что именно стекло, а не медь, не дерево должно дать нам совершенную музыку. Все музыкальные инструменты надобно из стекла делать, тогда и получим рай звуков. Обязательно займусь этим.
В этой борьбе пострадала и
семья Самгиных: старший брат Ивана Яков, просидев почти два
года в тюрьме, был сослан в Сибирь, пытался бежать из ссылки и, пойманный, переведен куда-то в Туркестан; Иван Самгин тоже не избежал ареста и тюрьмы, а затем его исключили из университета; двоюродный брат Веры Петровны и муж Марьи Романовны умер на этапе по пути в Ялуторовск в ссылку.
«
Семья — основа государства. Кровное родство. Уже
лет десяти я чувствовал отца чужим… то есть не чужим, а — человеком, который мешает мне. Играет мною», — размышлял Самгин, не совсем ясно понимая: себя оправдывает он или отца?
— И все считает, считает: три миллиона
лет,
семь миллионов километров, — всегда множество нулей. Мне, знаешь, хочется целовать милые глаза его, а он — о Канте и Лапласе, о граните, об амебах. Ну, вижу, что я для него тоже нуль, да еще и несуществующий какой-то нуль. А я уж так влюбилась, что хоть в море прыгать.
Никонова — действительно Никонова, дочь крупного помещика, от
семьи откололась еще в юности, несколько месяцев сидела в тюрьме, а теперь, уже более трех
лет, служит конторщицей в издательстве дешевых книг для народа.
— Давненько,
лет семь-восемь, еще когда Таисья Романовна с живописцем жила. В одном доме жили. Они — на чердаке, а я с отцом в подвале.
— Вы, Нифонт Иванович, ветхозаветный человек. А молодежь, разночинцы эти… не дремлют! У меня письмоводитель в шестом
году наблудил что-то, арестовали. Парень — дельный и неглуп, готовился в университет. Ну, я его вызволил. А он, ежа ему за пазуху, сукину сыну, снял у меня копию с одного документа да и продал ее заинтересованному лицу.
Семь тысяч гонорара потерял я на этом деле. А дело-то было — беспроигрышное.
Мне кажется, что у меня было два отца: до
семи лет — один, — у него доброе, бритое лицо с большими усами и веселые, светлые глаза.
В этот вечер Самгины узнали, что Митрофанов, Иван Петрович, сын купца, родился в городе Шуе,
семь лет сидел в гимназии, кончил пять классов, а в шестом учиться не захотелось.
Ему, должно быть,
лет двадцать
семь, даже тридцать, и он ничем не похож на студента.
— Одиннадцать
лет жила с ним. Венчаны. Тридцать
семь не живу. Встретимся где-нибудь — чужой. Перед последней встречей девять
лет не видала. Думала — умер. А он на Сухаревке, жуликов пирогами кормит. Эдакий-то… мастер, э-эх!
— Эх, Париж! Да-а! — следователь сожалительно покачал годовой. — Был я там студентом, затем, после свадьбы, ездил с женой, целый месяц жили. Жизнь-то, Клим Иванович, какова? Сначала — Париж, Флоренция, Венеция, а затем — двадцать
семь лет — здесь. Скучный городок, а?
— Кстати, тут отец помер, мать была человек больной и, опасаясь, что я испорчусь, женила меня двадцати
лет, через четыре
года — овдовел, потом — снова женился и овдовел через
семь лет.
После того он
семь лет стоял на часах у дверей ее спальни и дана ему была фамилия — Державин.
История была дамой средних
лет, по профессии — тетка дворянской
семьи Романовых, любившая выпить, покушать, но честно вдовствовавшая.
С
летами она понимала свое прошедшее все больше и яснее и таила все глубже, становилась все молчаливее и сосредоточеннее. На всю жизнь ее разлились лучи, тихий свет от пролетевших, как одно мгновение,
семи лет, и нечего было ей желать больше, некуда идти.
Она была живая, проворная баба,
лет сорока
семи, с заботливой улыбкой, с бегавшими живо во все стороны глазами, крепкой шеей и грудью и красными, цепкими, никогда не устающими руками.
Зачем же все эти тетрадки, на которые изведешь пропасть бумаги, времени и чернил? Зачем учебные книги? Зачем же, наконец, шесть-семь
лет затворничества, все строгости, взыскания, сиденье и томленье над уроками, запрет бегать, шалить, веселиться, когда еще не все кончено?
Илья Ильич проснулся утром в своей маленькой постельке. Ему только
семь лет. Ему легко, весело.
Около чайного стола Обломов увидал живущую у них престарелую тетку, восьмидесяти
лет, беспрерывно ворчавшую на свою девчонку, которая, тряся от старости головой, прислуживала ей, стоя за ее стулом. Там и три пожилые девушки, дальние родственницы отца его, и немного помешанный деверь его матери, и помещик
семи душ, Чекменев, гостивший у них, и еще какие-то старушки и старички.
— А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ка, как они живут! Вся
семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по
годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!
Между тем затеяли пирушку, пригласили Райского, и он слышал одно: то о колорите, то о бюстах, о руках, о ногах, о «правде» в искусстве, об академии, а в перспективе — Дюссельдорф, Париж, Рим. Отмеривали при нем
года своей практики, ученичества, или «мученичества», прибавлял Райский.
Семь, восемь
лет — страшные цифры. И все уже взрослые.
«…Коко женился наконец на своей Eudoxie, за которой чуть не
семь лет, как за Рахилью, ухаживал! — и уехал в свою тьмутараканскую деревню. Горбуна сбыли за границу вместе с его ведьмой, и теперь в доме стало поживее. Стали отворять окна и впускать свежий воздух и людей, — только кормят все еще скверно…»
— Непременно, Вера! Сердце мое приютилось здесь: я люблю всех вас — вы моя единственная, неизменная
семья, другой не будет! Бабушка, ты и Марфенька — я унесу вас везде с собой — а теперь не держите меня! Фантазия тянет меня туда, где… меня нет! У меня закипело в голове… — шепнул он ей, — через какой-нибудь
год я сделаю… твою статую — из мрамора…