Неточные совпадения
В
городском саду, по дорожке вокруг пруда, шагали медленно люди, над стеклянным кругом
черной воды лениво плыли негромкие голоса.
Когда Самгин вышел к чаю — у самовара оказался только один
городской голова в синей рубахе, в рыжем шерстяном жилете, в широчайших шароварах
черного сукна и в меховых туфлях. Красное лицо его, налитое жиром, не очень украшала жидкая серая борода, на шишковатом черепе волосы, тоже серые, росли скупо. Маленькие опухшие желтые глазки сияли благодушно.
В одно из воскресений Борис, Лидия, Клим и сестры Сомовы пошли на каток, только что расчищенный у
городского берега реки. Большой овал сизоватого льда был обставлен елками, веревка, свитая из мочала, связывала их стволы. Зимнее солнце, краснея, опускалось за рекою в
черный лес, лиловые отблески ложились на лед. Катающихся было много.
Лица их, впрочем, значительно портило употребление белил и румян, а также совсем
черные зубы, в подражание
городским купчихам, у которых в то время была такая мода.
Тверская — все желто-пегие битюги, Рогожская — вороно-пегие, Хамовническая — соловые с
черными хвостами и огромными косматыми
черными гривами, Сретенская — соловые с белыми хвостами и гривами, Пятницкая — вороные в белых чулках и с лысиной во весь лоб,
Городская — белые без отметин, Якиманская — серые в яблоках, Таганская — чалые, Арбатская — гнедые, Сущевская — лимонно-золотистые, Мясницкая — рыжие и Лефортовская — караковые.
В сентябре 1861 года город был поражен неожиданным событием. Утром на главной
городской площади, у костела бернардинов, в пространстве, огражденном небольшим палисадником, публика, собравшаяся на базар, с удивлением увидела огромный
черный крест с траурно — белой каймой по углам, с гирляндой живых цветов и надписью: «В память поляков, замученных в Варшаве». Крест был высотою около пяти аршин и стоял у самой полицейской будки.
8 сентября, в праздник, я после обедни выходил из церкви с одним молодым чиновником, и как раз в это время несли на носилках покойника; несли четверо каторжных, оборванные, с грубыми испитыми лицами, похожие на наших
городских нищих; следом шли двое таких же, запасных, женщина с двумя детьми и
черный грузин Келбокиани, одетый в вольное платье (он служит писарем и зовут его князем), и все, по-видимому, спешили, боясь не застать в церкви священника.
В комнате не было ни чемодана, ни дорожного сака и вообще ничего такого, что свидетельствовало бы о прибытии человека за сорок верст по русским дорогам. В одном углу на оттоманке валялась
городская лисья шуба, крытая
черным атласом, ватный капор и большой ковровый платок; да тут же на полу стояли
черные бархатные сапожки, а больше ничего.
Рядом с ним, в
черной амазонке, величавая и сухая, проезжала по
городским улицам его дочь, а сзади почтительно следовал шталмейстер.
Хоронили Никона как-то особенно многолюдно и тихо: за гробом шли и слободские бедные люди, и голодное
городское мещанство, и Сухобаев в
чёрном сюртуке, шла уточкой Марья, низко на лоб опустив платок, угрюмая и сухая, переваливался с ноги на ногу задыхавшийся синий Смагин и ещё много именитых горожан.
Туалеты дам отличались изысканным щегольством; на кавалерах были сюртуки с иголочки, но в обтяжку и с перехватом, что не совсем обыкновенно в наше время, панталоны серые с искоркой и
городские, очень глянцевитые шляпы. Низенький
черный галстук туго стягивал шею каждого из этих кавалеров, и во всей их осанке сквозило нечто воинственное. Действительно, они были военные люди; Литвинов попал на пикник молодых генералов, особ высшего общества и с значительным весом.
Он исчез. Но Фому не интересовало отношение мужиков к его подарку: он видел, что
черные глаза румяной женщины смотрят на него так странно и приятно. Они благодарили его, лаская, звали к себе, и, кроме них, он ничего не видал. Эта женщина была одета по-городскому — в башмаки, в ситцевую кофту, и ее
черные волосы были повязаны каким-то особенным платочком. Высокая и гибкая, она, сидя на куче дров, чинила мешки, проворно двигая руками, голыми до локтей, и все улыбалась Фоме.
В обезображенном лице, с выбитыми пулей передними зубами и разорванной щекой, трудно было признать Жегулева; но было что-то
городское, чистоплотное в одежде и тонких, хотя и
черных, но сохранившихся руках, выделявшее его из немой компании других мертвецов, — да и просто был он значительнее других.
Но конца этой торговли Буланин уже не слышит. Перед его глазами быстрым вихрем проносятся
городские улицы, фотограф с козлиной бородкой, Зиночкины гаммы, отражение огней в узкой,
черной, как
чернило, речке. Грузов, пожирающий курицу, и, наконец, милое, кроткое родное лицо, тускло освещенное фонарем, качающимся над подъездом… Потом все перемешивается в его утомленной голове, и его сознание погружается в глубокий мрак, точно камень, брошенный в воду.
Дальше уже нет ни одной
городской постройки, кроме военной тюрьмы; ее огни едва мерцают далеко-далеко на краю военного поля, которое теперь кажется
чернее ночи.
Манюся опять ехала рядом с Никитиным. Ему хотелось заговорить о том, как страстно он ее любит, но он боялся, что его услышат офицеры и Варя, и молчал. Манюся тоже молчала, и он чувствовал, отчего она молчит и почему едет рядом с ним, и был так счастлив, что земля, небо,
городские огни,
черный силуэт пивоваренного завода — все сливалось у него в глазах во что-то очень хорошее и ласковое, и ему казалось, что его Граф Нулин едет по воздуху и хочет вскарабкаться на багровое небо.
В тот год
городской деревянный цирк снимал Момино, маленький, толстый, плешивый, с
черными крашеными усищами.
Корнею Васильеву было пятьдесят четыре года, когда он в последний раз приезжал в деревню. В густых курчавых волосах у него не было еще ни одного седого волоса, и только в
черной бороде у скул пробивалась седина. Лицо у него было гладкое, румяное, загривок широкий и крепкий, и все сильное тело обложилось жиром от сытой
городской жизни.
В
городском саду, на деревьях, — там, где среди голых верхушек торчали пустые гнезда, без умолку кричали и гомозились галки. Они отлетали и тотчас же возвращались, качались на тонких ветках, неуклюже взмахивая крыльями, или
черными тяжелыми комками падали сверху вниз. И все это — и птичья суета, и рыхлый снег, и печальный, задумчивый перезвон колоколов, и запах оттаивающей земли — все говорило о близости весны, все было полно грустного и сладостного, необъяснимого весеннего очарования.
Туземцы ушли, а мы принялись устраиваться на ночь. Односкатная палатка была хорошо поставлена, дым от костров ветер относил в сторону, мягкое ложе из сухой травы, кусок холодного мяса,
черные сухари и кружка горячего чая заменили нам самую комфортабельную гостиницу и самый изысканный ужин в лучшем
городском ресторане.
Один только
черный принц полудикого народа все еще продолжал отчаянно бороться с дружинами короля. Наконец, после многих битв,
черный принц Аго был побежден. Его взяли в плен, скованного привели в столицу и бросили в тюрьму. Дуль-Дуль, разгневанный на
черного принца за его долгое сопротивление, решил лишить его жизни. Он велел народу собраться с первыми лучами солнца на
городской площади.
Городской магистрат, в
черной церемониальной одежде, находился в сборе на варшавском конце моста. По приближении Суворова старший член магистрата поднес ему на бархатной подушке
городские ключи, также хлеб-соль и сказал краткое приветственное слово.
Разница от
городского туалета была только та, что дамы носили короткие платья, а мужчины, вместо
черных фраков, надевали красные.
С надеждою обернулся он к окнам, но оттуда угрюмо и скучно смотрел грязный
городской туман, и все было от него желтое: потолок, стены и измятая подушка. И вспугнутые им чистые образы прошлого заколыхались, посерели и провалились куда-то в
черную яму, толкаясь и стеная.