Неточные совпадения
«
Давай!
Начни с хозяюшки».
«Пьешь водку, Тимофеевна...
«Скажи, служивый, рано ли
Начальник просыпается?»
— Не знаю. Ты иди!
Нам говорить не велено! —
(
Дала ему двугривенный).
На то у губернатора
Особый есть швейцар. —
«А где он? как назвать его?»
— Макаром Федосеичем…
На лестницу поди! —
Пошла, да двери заперты.
Присела я, задумалась,
Уж
начало светать.
Пришел фонарщик
с лестницей,
Два тусклые фонарика
На площади задул.
Начали выбирать зачинщиков из числа неплательщиков податей и уже набрали человек
с десяток, как новое и совершенно диковинное обстоятельство
дало делу совсем другой оборот.
— Он всё не хочет
давать мне развода! Ну что же мне делать? (Он был муж ее.) Я теперь хочу процесс
начинать. Как вы мне посоветуете? Камеровский, смотрите же за кофеем — ушел; вы видите, я занята делами! Я хочу процесс, потому что состояние мне нужно мое. Вы понимаете ли эту глупость, что я ему будто бы неверна,
с презрением сказала она, — и от этого он хочет пользоваться моим имением.
— Говорят, что это очень трудно, что только злое смешно, —
начал он
с улыбкою. — Но я попробую.
Дайте тему. Всё дело в теме. Если тема дана, то вышивать по ней уже легко. Я часто думаю, что знаменитые говоруны прошлого века были бы теперь в затруднении говорить умно. Всё умное так надоело…
Слезши
с лошадей,
дамы вошли к княгине; я был взволнован и поскакал в горы развеять мысли, толпившиеся в голове моей. Росистый вечер дышал упоительной прохладой. Луна подымалась из-за темных вершин. Каждый шаг моей некованой лошади глухо раздавался в молчании ущелий; у водопада я напоил коня, жадно вдохнул в себя раза два свежий воздух южной ночи и пустился в обратный путь. Я ехал через слободку. Огни
начинали угасать в окнах; часовые на валу крепости и казаки на окрестных пикетах протяжно перекликались…
Разговор сначала не клеился, но после дело пошло, и он
начал даже получать форс, но… здесь, к величайшему прискорбию, надобно заметить, что люди степенные и занимающие важные должности как-то немного тяжеловаты в разговорах
с дамами; на это мастера господа поручики и никак не далее капитанских чинов.
— Да куды ж мне, сами посудите! Мне нельзя
начинать с канцелярского писца. Вы позабыли, что у меня семейство. Мне сорок, у меня уж и поясница болит, я обленился; а должности мне поважнее не
дадут; я ведь не на хорошем счету. Я признаюсь вам: я бы и сам не взял наживной должности. Я человек хоть и дрянной, и картежник, и все что хотите, но взятков брать я не стану. Мне не ужиться
с Красноносовым да Самосвистовым.
В
начале моего романа
(Смотрите первую тетрадь)
Хотелось вроде мне Альбана
Бал петербургский описать;
Но, развлечен пустым мечтаньем,
Я занялся воспоминаньем
О ножках мне знакомых
дам.
По вашим узеньким следам,
О ножки, полно заблуждаться!
С изменой юности моей
Пора мне сделаться умней,
В делах и в слоге поправляться,
И эту пятую тетрадь
От отступлений очищать.
— Не знаю, — отвечал он мне небрежно, — я ведь никогда не езжу в карете, потому что, как только я сяду, меня сейчас
начинает тошнить, и маменька это знает. Когда мы едем куда-нибудь вечером, я всегда сажусь на козлы — гораздо веселей — все видно, Филипп
дает мне править, иногда и кнут я беру. Этак проезжающих, знаете, иногда, — прибавил он
с выразительным жестом, — прекрасно!
Мазурка клонилась к концу: несколько пожилых мужчин и
дам подходили прощаться
с бабушкой и уезжали; лакеи, избегая танцующих, осторожно проносили приборы в задние комнаты; бабушка заметно устала, говорила как бы нехотя и очень протяжно; музыканты в тридцатый раз лениво
начинали тот же мотив.
— Эк ведь комиссия! Ну, уж комиссия же
с вами, — вскричал Порфирий
с совершенно веселым, лукавым и нисколько не встревоженным видом. — Да и к чему вам знать, к чему вам так много знать, коли вас еще и не
начинали беспокоить нисколько! Ведь вы как ребенок:
дай да подай огонь в руки! И зачем вы так беспокоитесь? Зачем сами-то вы так к нам напрашиваетесь, из каких причин? А? хе-хе-хе!
— Позвольте, позвольте, я
с вами совершенно согласен, но позвольте и мне разъяснить, — подхватил опять Раскольников, обращаясь не к письмоводителю, а все к Никодиму Фомичу, но стараясь всеми силами обращаться тоже и к Илье Петровичу, хотя тот упорно делал вид, что роется в бумагах и презрительно не обращает на него внимания, — позвольте и мне
с своей стороны разъяснить, что я живу у ней уж около трех лет,
с самого приезда из провинции и прежде… прежде… впрочем, отчего ж мне и не признаться в свою очередь,
с самого
начала я
дал обещание, что женюсь на ее дочери, обещание словесное, совершенно свободное…
Даже бумага выпала из рук Раскольникова, и он дико смотрел на пышную
даму, которую так бесцеремонно отделывали; но скоро, однако же, сообразил, в чем дело, и тотчас же вся эта история
начала ему очень даже нравиться. Он слушал
с удовольствием, так даже, что хотелось хохотать, хохотать, хохотать… Все нервы его так и прыгали.
Знаете, мне всегда было жаль,
с самого
начала, что судьба не
дала родиться вашей сестре во втором или третьем столетии нашей эры, где-нибудь дочерью владетельного князька или там какого-нибудь правителя или проконсула в Малой Азии.
Василий Иванович
дал ему слово не беспокоиться, тем более что и Арина Власьевна, от которой он, разумеется, все скрыл,
начинала приставать к нему, зачем он не спит и что
с ним такое подеялось?
Замолчали, прислушиваясь. Клим стоял у буфета, крепко вытирая руки платком. Лидия сидела неподвижно, упорно глядя на золотое копьецо свечи. Мелкие мысли одолевали Клима. «Доктор говорил
с Лидией почтительно, как
с дамой. Это, конечно, потому, что Варавка играет в городе все более видную роль. Снова в городе
начнут говорить о ней, как говорили о детском ее романе
с Туробоевым. Неприятно, что Макарова уложили на мою постель. Лучше бы отвести его на чердак. И ему спокойней».
— Я — не зря говорю. Я — человек любопытствующий. Соткнувшись
с каким-нибудь ближним из простецов, но беспокойного взгляда на жизнь, я
даю ему два-три толчка в направлении, сыну моему любезном, марксистском. И всегда оказывается, что основные
начала учения сего у простеца-то как бы уже где-то под кожей имеются.
— Забыл совсем! Шел к тебе за делом
с утра, —
начал он, уж вовсе не грубо. — Завтра звали меня на свадьбу: Рокотов женится.
Дай, земляк, своего фрака надеть; мой-то, видишь ты, пообтерся немного…
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! —
начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел
с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет.
Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь
с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
— Нет, каков шельма! «
Дай, говорит, мне на аренду», — опять
с яростью
начал Тарантьев, — ведь нам
с тобой, русским людям, этого в голову бы не пришло! Это заведение-то немецкой стороной пахнет. Там все какие-то фермы да аренды. Вот постой, он его еще акциями допечет.
Он углубился в сравнение себя
с «другим». Он
начал думать, думать: и теперь у него формировалась идея, совсем противоположная той, которую он
дал Захару о другом.
— Нет, это — не мечта. Он был у меня сегодня и объяснил подробнее. Акции эти давно в ходу и еще будут пущены в ход, но, кажется, где-то уж
начали попадаться. Конечно, я в стороне, но «ведь, однако же, вы тогда изволили
дать это письмецо-с», — вот что мне сказал Стебельков.
Я уже предупредил вас
с самого
начала, что весь вопрос относительно этой
дамы, то есть о письме вашем, собственно, к генеральше Ахмаковой долженствует, при нашем теперешнем объяснении, быть устранен окончательно; вы же все возвращаетесь.
— Ах черт… Чего он! — ворчит
с своей кровати Ламберт, — постой, я тебе! Спать не
дает… — Он вскакивает наконец
с постели, подбегает ко мне и
начинает рвать
с меня одеяло, но я крепко-крепко держусь за одеяло, в которое укутался
с головой.
— Нельзя, Татьяна Павловна, — внушительно ответил ей Версилов, — Аркадий, очевидно, что-то замыслил, и, стало быть, надо ему непременно
дать кончить. Ну и пусть его! Расскажет, и
с плеч долой, а для него в том и главное, чтоб
с плеч долой спустить.
Начинай, мой милый, твою новую историю, то есть я так только говорю: новую; не беспокойся, я знаю конец ее.
От тяжести акулы и от усилий ее освободиться железный крюк
начал понемногу разгибаться, веревка затрещала. Еще одно усилие со стороны акулы — веревка не выдержала бы, и акула унесла бы в море крюк, часть веревки и растерзанную челюсть. «Держи! держи! ташши скорее!» — раздавалось между тем у нас над головой. «Нет, постой ташшить! — кричали другие, — оборвется;
давай конец!» (Конец — веревка, которую бросают
с судна шлюпкам, когда пристают и в других подобных случаях.)
Я бросил кончик закуренной сигары на землю: они
с жадностью схватили ее и
начали по очереди курить. Я
дал им всем по сигаре:
с какой радостью и поклонами приняли они подарок! Я потом захотел полежать на доске вне палатки: они бросились услуживать, отирать доску, подставлять под нее камешки.
Правительство знает это, но, по крайней памяти, боится, что христианская вера вредна для их законов и властей. Пусть бы оно решило теперь, что это вздор и что необходимо опять сдружиться
с чужестранцами. Да как? Кто
начнет и предложит? Члены верховного совета? — Сиогун велит им распороть себе брюхо. Сиогун? — Верховный совет предложит ему уступить место другому. Микадо не предложит, а если бы и вздумал, так сиогун не сошьет ему нового халата и
даст два дня сряду обедать на одной и той же посуде.
С ней была пожилая
дама, вся в черном,
начиная с чепца до ботинок; и сама хозяйка тоже; они, должно быть, в трауре.
Хиония Алексеевна в качестве дуэньи держала себя
с скромным достоинством и делала серьезное лицо, когда Зося
начинала хохотать. Она быстро
дала понять Привалову, что здесь она свой человек.
— А пожалуй; вы в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы
дали слово вести себя прилично, помните. Говорю вам, удержитесь. А
начнете шута из себя строить, так я не намерен, чтобы меня
с вами на одну доску здесь поставили… Видите, какой человек, — обратился он к монаху, — я вот
с ним боюсь входить к порядочным людям.
Он слишком хорошо понял, что приказание переезжать, вслух и
с таким показным криком, дано было «в увлечении», так сказать даже для красоты, — вроде как раскутившийся недавно в их же городке мещанин, на своих собственных именинах, и при гостях, рассердясь на то, что ему не
дают больше водки, вдруг
начал бить свою же собственную посуду, рвать свое и женино платье, разбивать свою мебель и, наконец, стекла в доме и все опять-таки для красы; и все в том же роде, конечно, случилось теперь и
с папашей.
Эта
дама возненавидела его
с самого
начала просто за то, что он жених Катерины Ивановны, тогда как ей почему-то вдруг захотелось, чтобы Катерина Ивановна его бросила и вышла замуж за «милого, рыцарски образованного Ивана Федоровича, у которого такие прекрасные манеры».
Слова старика сразу согнали
с людей апатию. Все оживились, поднялись на ноги. Дождь утратил постоянство и шел порывами, переходя то в ливень, то в изморось. Это вносило уже некоторое разнообразие и
давало надежду на перемену погоды. В сумерки он
начал заметно стихать и вечером прекратился совсем. Мало-помалу небо стало очищаться, кое-где проглянули звезды…
— Ах ты, шут этакой! — промолвил он наконец и, сняв шляпу,
начал креститься. — Право, шут, — прибавил он и обернулся ко мне, весь радостный. — А хороший должен быть человек, право. Но-но-но, махонькие! поворачивайтесь! Целы будете! Все целы будем! Ведь это он проехать не
давал; он лошадьми-то правил. Экой шут парень. Но-но-но-ноо!
с Бо-гам!
Показали других. Я наконец выбрал одну, подешевле.
Начали мы торговаться. Г-н Чернобай не горячился, говорил так рассудительно,
с такою важностью призывал Господа Бога во свидетели, что я не мог не «почтить старичка»:
дал задаток.
По дороге я спросил гольда, что он думает делать
с женьшенем. Дерсу сказал, что он хочет его продать и на вырученные деньги купить патронов. Тогда я решил купить у него женьшень и
дать ему денег больше, чем
дали бы китайцы. Я высказал ему свои соображения, но результат получился совсем неожиданный. Дерсу тотчас полез за пазуху и, подавая мне корень, сказал, что отдает его даром. Я отказался, но он
начал настаивать. Мой отказ и удивил и обидел его.
Я думал, что он хочет его спалить, и
начал отговаривать от этой затеи. Но вместо ответа он попросил у меня щепотку соли и горсть рису. Меня заинтересовало, что он хочет
с ними делать, и я приказал
дать просимое. Гольд тщательно обернул берестой спички, отдельно в бересту завернул соль и рис и повесил все это в балагане. Затем он поправил снаружи корье и стал собираться.
Через полчаса мы снялись
с привала. Действительно, съеденная кожа хотя и не утолила голода, но
дала желудку механическую работу. Каждый раз, как кто-нибудь отставал, Дерсу
начинал ругаться.
— Оно очень прозаично, m-r Бьюмонт, но меня привела к нему жизнь. Мне кажется, дело, которым я занимаюсь, слишком одностороннее дело, и та сторона, на которую обращено оно, не первая сторона, на которую должны быть обращены заботы людей, желающих принести пользу народу. Я думаю так:
дайте людям хлеб, читать они выучатся и сами.
Начинать надобно
с хлеба, иначе мы попусту истратим время.
Девушка
начинала тем, что не пойдет за него; но постепенно привыкала иметь его под своею командою и, убеждаясь, что из двух зол — такого мужа и такого семейства, как ее родное, муж зло меньшее, осчастливливала своего поклонника; сначала было ей гадко, когда она узнавала, что такое значит осчастливливать без любви; был послушен: стерпится — слюбится, и она обращалась в обыкновенную хорошую
даму, то есть женщину, которая сама-то по себе и хороша, но примирилась
с пошлостью и, живя на земле, только коптит небо.
— Жаль, что мы незнакомы
с вами, —
начал он: — медику нужно доверие; а может быть, мне и удастся заслужить ваше. Они не понимают вашей болезни, тут нужна некоторая догадливость. Слушать вашу грудь,
давать вам микстуры — совершенно напрасно. Нужно только одно: знать ваше положение и подумать вместе, можно ли что-нибудь сделать. Вы будете помогать мне в этом?
Она бросалась в постель, закрывала лицо руками и через четверть часа вскакивала, ходила по комнате, падала в кресла, и опять
начинала ходить неровными, порывистыми шагами, и опять бросалась в постель, и опять ходила, и несколько раз подходила к письменному столу, и стояла у него, и отбегала и, наконец, села, написала несколько слов, запечатала и через полчаса схватила письмо, изорвала, сожгла, опять долго металась, опять написала письмо, опять изорвала, сожгла, и опять металась, опять написала, и торопливо, едва запечатав, не
давая себе времени надписать адреса, быстро, быстро побежала
с ним в комнату мужа, бросила его да стол, и бросилась в свою комнату, упала в кресла, сидела неподвижно, закрыв лицо руками; полчаса, может быть, час, и вот звонок — это он, она побежала в кабинет схватить письмо, изорвать, сжечь — где ж оно? его нет, где ж оно? она торопливо перебирала бумаги: где ж оно?
— Я и не употребляла б их, если бы полагала, что она будет вашею женою. Но я и
начала с тою целью, чтобы объяснить вам, что этого не будет и почему не будет.
Дайте же мне докончить. Тогда вы можете свободно порицать меня за те выражения, которые тогда останутся неуместны по вашему мнению, но теперь
дайте мне докончить. Я хочу сказать, что ваша любовница, это существо без имени, без воспитания, без поведения, без чувства, — даже она пристыдила вас, даже она поняла все неприличие вашего намерения…
Из лесу на пляшущих птиц
начинает сыпаться иней, потом хлопья снега, подымается ветер, — набегают тучи, закрывают луну, мгла совершенно застилает
даль. Птицы
с криком жмутся к Весне.
«У нас всё так, — говаривал А. А., — кто первый
даст острастку,
начнет кричать, тот и одержит верх. Если, говоря
с начальником, вы ему позволите поднять голос, вы пропали: услышав себя кричащим, он сделается дикий зверь. Если же при первом грубом слове вы закричали, он непременно испугается и уступит, думая, что вы
с характером и что таких людей не надобно слишком дразнить».
Мне хотелось
с самого
начала показать ему, что он не имеет дела ни
с сумасшедшим prince russe, который из революционного дилетантизма, а вдвое того из хвастовства
дает деньги, ни
с правоверным поклонником французских публицистов, глубоко благодарным за то, что у него берут двадцать четыре тысячи франков, ни, наконец,
с каким-нибудь тупоумным bailleur de fonds, [негласным пайщиком (фр.).] который соображает, что внести залог за такой журнал, как «Voix du Peuple», — серьезное помещение денег.
Я ему заметил, что в Кенигсберге я спрашивал и мне сказали, что места останутся, кондуктор ссылался на снег и на необходимость взять дилижанс на полозьях; против этого нечего было сказать. Мы
начали перегружаться
с детьми и
с пожитками ночью, в мокром снегу. На следующей станции та же история, и кондуктор уже не
давал себе труда объяснять перемену экипажа. Так мы проехали
с полдороги, тут он объявил нам очень просто, что «нам
дадут только пять мест».