Неточные совпадения
Мадам Шталь говорила с Кити как с милым ребенком, на которого любуешься, как на воспоминание своей молодости, и только один раз упомянула о том, что во всех людских горестях утешение
дает лишь
любовь и вера и что для сострадания к нам Христа нет ничтожных горестей, и тотчас же перевела разговор на другое.
— А, и вы тут, — сказала она, увидав его. — Ну, что ваша бедная сестра? Вы не смотрите на меня так, — прибавила она. — С тех пор как все набросились на нее, все те, которые хуже ее во сто тысяч раз, я нахожу, что она сделала прекрасно. Я не могу простить Вронскому, что он не
дал мне знать, когда она была в Петербурге. Я бы поехала к ней и с ней повсюду. Пожалуйста, передайте ей от меня мою
любовь. Ну, расскажите же мне про нее.
— Что, что ты хочешь мне
дать почувствовать, что? — говорила Кити быстро. — То, что я была влюблена в человека, который меня знать не хотел, и что я умираю от
любви к нему? И это мне говорит сестра, которая думает, что… что… что она соболезнует!.. Не хочу я этих сожалений и притворств!
Но помощь Лидии Ивановны всё-таки была в высшей степени действительна: она
дала нравственную опору Алексею Александровичу в сознании ее
любви и уважения к нему и в особенности в том, что, как ей утешительно было думать, она почти обратила его в христианство, то есть из равнодушно и лениво верующего обратила его в горячего и твердого сторонника того нового объяснения христианского учения, которое распространилось в последнее время в Петербурге.
Но главное общество Щербацких невольно составилось из московской
дамы, Марьи Евгениевны Ртищевой с дочерью, которая была неприятна Кити потому, что заболела так же, как и она, от
любви, и московского полковника, которого Кити с детства видела и знала в мундире и эполетах и который тут, со своими маленькими глазками и с открытою шеей в цветном галстучке, был необыкновенно смешон и скучен тем, что нельзя было от него отделаться.
Любовь к женщине он не только не мог себе представить без брака, но он прежде представлял себе семью, а потом уже ту женщину, которая
даст ему семью. Его понятия о женитьбе поэтому не были похожи на понятия большинства его знакомых, для которых женитьба была одним из многих общежитейских дел; для Левина это было главным делом жизни, от которогo зависело всё ее счастье. И теперь от этого нужно было отказаться!
— О моралист! Но ты пойми, есть две женщины: одна настаивает только на своих правах, и права эти твоя
любовь, которой ты не можешь ей
дать; а другая жертвует тебе всем и ничего не требует. Что тебе делать? Как поступить? Тут страшная драма.
Она была порядочная женщина, подарившая ему свою
любовь, и он любил ее, и потому она была для него женщина, достойная такого же и еще большего уважения, чем законная жена. Он
дал бы отрубить себе руку прежде, чем позволить себе словом, намеком не только оскорбить ее, но не выказать ей того уважения, на какое только может рассчитывать женщина.
— Разве вы не знаете, что вы для меня вся жизнь; но спокойствия я не знаю и не могу вам
дать. Всего себя,
любовь… да. Я не могу думать о вас и о себе отдельно. Вы и я для меня одно. И я не вижу впереди возможности спокойствия ни для себя, ни для вас. Я вижу возможность отчаяния, несчастия… или я вижу возможность счастья, какого счастья!.. Разве оно не возможно? — прибавил он одними губами; но она слышала.
— Я несчастлива? — сказала она, приближаясь к нему и с восторженною улыбкой
любви глядя на него, — я — как голодный человек, которому
дали есть. Может быть, ему холодно, и платье у него разорвано, и стыдно ему, но он не несчастлив. Я несчастлива? Нет, вот мое счастье…
Кто ж виноват? зачем она не хочет
дать мне случай видеться с нею наедине?
Любовь, как огонь, — без пищи гаснет. Авось ревность сделает то, чего не могли мои просьбы.
Другой бы на моем месте предложил княжне son coeur et sa fortune; [руку и сердце (фр.).] но надо мною слово жениться имеет какую-то волшебную власть: как бы страстно я ни любил женщину, если она мне
даст только почувствовать, что я должен на ней жениться, — прости
любовь! мое сердце превращается в камень, и ничто его не разогреет снова.
Но, как на беду, в это время подвернулся губернатор, изъявивший необыкновенную радость, что нашел Павла Ивановича, и остановил его, прося быть судиею в споре его с двумя
дамами насчет того, продолжительна ли женская
любовь или нет; а между тем Ноздрев уже увидал его и шел прямо навстречу.
Как он умел казаться новым,
Шутя невинность изумлять,
Пугать отчаяньем готовым,
Приятной лестью забавлять,
Ловить минуту умиленья,
Невинных лет предубежденья
Умом и страстью побеждать,
Невольной ласки ожидать,
Молить и требовать признанья,
Подслушать сердца первый звук,
Преследовать
любовь и вдруг
Добиться тайного свиданья…
И после ей наедине
Давать уроки в тишине!
Я знал красавиц недоступных,
Холодных, чистых, как зима,
Неумолимых, неподкупных,
Непостижимых для ума;
Дивился я их спеси модной,
Их добродетели природной,
И, признаюсь, от них бежал,
И, мнится, с ужасом читал
Над их бровями надпись ада:
Оставь надежду навсегда.
Внушать
любовь для них беда,
Пугать людей для них отрада.
Быть может, на брегах Невы
Подобных
дам видали вы.
Любви все возрасты покорны;
Но юным, девственным сердцам
Ее порывы благотворны,
Как бури вешние полям:
В дожде страстей они свежеют,
И обновляются, и зреют —
И жизнь могущая
даетИ пышный цвет, и сладкий плод.
Но в возраст поздний и бесплодный,
На повороте наших лет,
Печален страсти мертвой след:
Так бури осени холодной
В болото обращают луг
И обнажают лес вокруг.
И сердцем далеко носилась
Татьяна, смотря на луну…
Вдруг мысль в уме ее родилась…
«Поди, оставь меня одну.
Дай, няня, мне перо, бумагу
Да стол подвинь; я скоро лягу;
Прости». И вот она одна.
Всё тихо. Светит ей луна.
Облокотясь, Татьяна пишет.
И всё Евгений на уме,
И в необдуманном письме
Любовь невинной девы дышит.
Письмо готово, сложено…
Татьяна! для кого ж оно?
Он пел
любовь,
любви послушный,
И песнь его была ясна,
Как мысли девы простодушной,
Как сон младенца, как луна
В пустынях неба безмятежных,
Богиня тайн и вздохов нежных;
Он пел разлуку и печаль,
И нечто, и туманну
даль,
И романтические розы;
Он пел те дальные страны,
Где долго в лоно тишины
Лились его живые слезы;
Он пел поблеклый жизни цвет
Без малого в осьмнадцать лет.
Мери пошла к нему в шесть часов вечера. Около семи рассказчица встретила ее на дороге к Лиссу. Заплаканная и расстроенная, Мери сказала, что идет в город заложить обручальное кольцо. Она прибавила, что Меннерс соглашался
дать денег, но требовал за это
любви. Мери ничего не добилась.
Кабанова. Ведь от
любви родители и строги-то к вам бывают, от
любви вас и бранят-то, все думают добру научить. Ну, а это нынче не нравится. И пойдут детки-то по людям славить, что мать ворчунья, что мать проходу не
дает, со свету сживает. А, сохрани Господи, каким-нибудь словом снохе не угодить, ну, и пошел разговор, что свекровь заела совсем.
Казалось, суровая душа Пугачева была тронута. «Ин быть по-твоему! — сказал он. — Казнить так казнить, жаловать так жаловать: таков мой обычай. Возьми себе свою красавицу; вези ее, куда хочешь, и
дай вам бог
любовь да совет!»
Коли найдется добрый человек,
дай бог вам
любовь да совет.
Пойдем
любовь делить плачевной нашей крали.
Дай, обниму тебя от сердца полноты.
Вот то-то-с, моего вы глупого сужденья
Не жалуете никогда:
Ан вот беда.
На что вам лучшего пророка?
Твердила я: в
любви не будет в этой прока
Ни во́ веки веков.
Как все московские, ваш батюшка таков:
Желал бы зятя он с звездами, да с чинами,
А при звездах не все богаты, между нами;
Ну разумеется, к тому б
И деньги, чтоб пожить, чтоб мог
давать он ба́лы;
Вот, например, полковник Скалозуб:
И золотой мешок, и метит в генералы.
— Э! да ты, я вижу, Аркадий Николаевич, понимаешь
любовь, как все новейшие молодые люди: цып, цып, цып, курочка, а как только курочка начинает приближаться,
давай бог ноги! Я не таков. Но довольно об этом. Чему помочь нельзя, о том и говорить стыдно. — Он повернулся на бок. — Эге! вон молодец муравей тащит полумертвую муху. Тащи ее, брат, тащи! Не смотри на то, что она упирается, пользуйся тем, что ты, в качестве животного, имеешь право не признавать чувства сострадания, не то что наш брат, самоломанный!
— Зачем ты, Иван,
даешь читать глупые книги? — заговорила Лидия. — Ты
дал Любе Сомовой «Что делать?», но ведь это же глупый роман! Я пробовала читать его и — не могла. Он весь не стоит двух страниц «Первой
любви» Тургенева.
— Мы живем в атмосфере жестокости… это
дает нам право быть жестокими во всем… в ненависти, в
любви…
— Нуте-ко,
давайте закусим на сон грядущий. Я без этого — не могу, привычка. Я, знаете, четверо суток провел с
дамой купеческого сословия, вдовой и за тридцать лет, — сами вообразите, что это значит! Так и то, ночами, среди сладостных трудов
любви, нет-нет да и скушаю чего-нибудь. «Извини, говорю, машер…» [Моя дорогая… (франц.)]
Клим был слаб здоровьем, и это усиливало
любовь матери; отец чувствовал себя виноватым в том, что
дал сыну неудачное имя, бабушка, находя имя «мужицким», считала, что ребенка обидели, а чадолюбивый дед Клима, организатор и почетный попечитель ремесленного училища для сирот, увлекался педагогикой, гигиеной и, явно предпочитая слабенького Клима здоровому Дмитрию, тоже отягчал внука усиленными заботами о нем.
«Может быть, и я обладаю «другим чувством», — подумал Самгин, пытаясь утешить себя. — Я — не романтик, — продолжал он, смутно чувствуя, что где-то близко тропа утешения. — Глупо обижаться на девушку за то, что она не оценила моей
любви. Она нашла плохого героя для своего романа. Ничего хорошего он ей не
даст. Вполне возможно, что она будет жестоко наказана за свое увлечение, и тогда я…»
—
Любовь была бы совершенней, богаче, если б мужчина чувствовал одновременно и за себя и за женщину, если б то, что он
дает женщине, отражалось в нем.
— В девицах знавал, в одном кружке мудростям обучались, теперь вот снова встретились, года полтора назад. Интересная
дама. Наверное — была бы еще интересней, но ее сбил с толку один… фантазер. Первая
любовь и прочее…
— Ириней Лионский, Дионисий Галикарнасский, Фабр д’Оливе, Шюре, — слышал Самгин и слышал веские слова:
любовь, смерть, мистика, анархизм. Было неловко, досадно, что люди моложе его, незначительнее и какие-то богатые модницы знают то, чего он не знает, и это
дает им право относиться к нему снисходительно, как будто он — полудикарь.
От прежнего промаха ему было только страшно и стыдно, а теперь тяжело, неловко, холодно, уныло на сердце, как в сырую, дождливую погоду. Он
дал ей понять, что догадался о ее
любви к нему, да еще, может быть, догадался невпопад. Это уже в самом деле была обида, едва ли исправимая. Да если и впопад, то как неуклюже! Он просто фат.
В нем что-то сильно работает, но не
любовь. Образ Ольги пред ним, но он носится будто в
дали, в тумане, без лучей, как чужой ему; он смотрит на него болезненным взглядом и вздыхает.
При вопросе: где ложь? в воображении его потянулись пестрые маски настоящего и минувшего времени. Он с улыбкой, то краснея, то нахмурившись, глядел на бесконечную вереницу героев и героинь
любви: на донкихотов в стальных перчатках, на
дам их мыслей, с пятидесятилетнею взаимною верностью в разлуке; на пастушков с румяными лицами и простодушными глазами навыкате и на их Хлой с барашками.
— А надолго ли? Потом освежают жизнь, — говорил он. — Они приводят к бездне, от которой не допросишься ничего, и с большей
любовью заставляют опять глядеть на жизнь… Они вызывают на борьбу с собой уже испытанные силы, как будто затем, чтоб не
давать им уснуть…
Чтоб кончить все это разом, ей оставалось одно: заметив признаки рождающейся
любви в Штольце, не
дать ей пищи и хода и уехать поскорей. Но она уже потеряла время: это случилось давно, притом надо было ей предвидеть, что чувство разыграется у него в страсть; да это и не Обломов: от него никуда не уедешь.
Он клял себя, что не отвечал целым океаном
любви на отданную ему одному жизнь, что не окружил ее оградой нежности отца, брата, мужа,
дал дохнуть на нее не только ветру, но и смерти.
— Вы рассудите, бабушка: раз в жизни девушки расцветает весна — и эта весна —
любовь. И вдруг не
дать свободы ей расцвесть, заглушить, отнять свежий воздух, оборвать цветы… За что же и по какому праву вы хотите заставить, например, Марфеньку быть счастливой по вашей мудрости, а не по ее склонности и влечениям?
Он не договорил и задумался. А он ждал ответа на свое письмо к жене. Ульяна Андреевна недавно написала к хозяйке квартиры, чтобы ей прислали… теплый салоп, оставшийся дома, и
дала свой адрес, а о муже не упомянула. Козлов сам отправил салоп и написал ей горячее письмо — с призывом, говорил о своей дружбе, даже о
любви…
Он так торжественно
дал слово работать над собой, быть другом в простом смысле слова. Взял две недели сроку! Боже! что делать! какую глупую муку нажил, без
любви, без страсти: только одни какие-то добровольные страдания, без наслаждений! И вдруг окажется, что он, небрежный, свободный и гордый (он думал, что он гордый!), любит ее, что даже у него это и «по роже видно», как по-своему, цинически заметил это проницательная шельма, Марк!
— Странная просьба, брат,
дать горячку! Я не верю страсти — что такое страсть? Счастье, говорят, в глубокой, сильной
любви…
— Нет, этого я не вижу, и она мне не говорила о
любви, а
дала вот эту записку и просила подтвердить, что она не может и не желает более видеться с вами и получать писем.
— Расстаться! Разлука стоит у вас рядом с
любовью! — Она безотрадно вздохнула. — А я думаю, что это крайности, которые никогда не должны встречаться… одна смерть должна разлучить… Прощайте, Марк! — вдруг сказала она, бледная, почти с гордостью. — Я решила… Вы никогда не
дадите мне того счастья, какого я хочу. Для счастья не нужно уезжать, оно здесь… Дело кончено!..
— О, о, о — вот как: то есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну, а на дружбу такого строгого клейма ты не положишь? Я могу посягнуть на нее, да, это мое? Постараюсь!
Дай мне недели две срока, это будет опыт: если я одолею его, я приду к тебе, как брат, друг, и будем жить по твоей программе. Если же… ну, если это
любовь — я тогда уеду!
Тогда казалось ему, что он любил Веру такой
любовью, какою никто другой не любил ее, и сам смело требовал от нее такой же
любви и к себе, какой она не могла
дать своему идолу, как бы страстно ни любила его, если этот идол не носил в груди таких же сил, такого же огня и, следовательно, такой же
любви, какая была заключена в нем и рвалась к ней.
— У вас какая-то сочиненная и придуманная
любовь… как в романах… с надеждой на бесконечность… словом — бессрочная! Но честно ли то, что вы требуете от меня, Вера? Положим, я бы не назначал
любви срока, скача и играя, как Викентьев, подал бы вам руку «навсегда»: чего же хотите вы еще? Чтоб «Бог благословил союз», говорите вы, то есть чтоб пойти в церковь — да против убеждения —
дать публично исполнить над собой обряд… А я не верю ему и терпеть не могу попов: логично ли, честно ли я поступлю!..
Он это видел, гордился своим успехом в ее
любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру,
давать ей свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и
давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
— Ну вот видишь, даже, может, и в карты не играет! Повторяю, рассказывая эту дребедень, он удовлетворяет своей
любви к ближнему: ведь он и нас хотел осчастливить. Чувство патриотизма тоже удовлетворено; например, еще анекдот есть у них, что Завьялову англичане миллион
давали с тем только, чтоб он клейма не клал на свои изделия…