Неточные совпадения
В 1928 году больница для бедных, помещающаяся на одной из лондонских окраин, огласилась
дикими воплями: кричал от страшной
боли только что привезенный старик, грязный, скверно одетый человек с истощенным лицом. Он сломал ногу, оступившись на черной лестнице темного притона.
… В Люцерне есть удивительный памятник; он сделан Торвальдсеном в
дикой скале. В впадине лежит умирающий лев; он ранен насмерть, кровь струится из раны, в которой торчит обломок стрелы; он положил молодецкую голову на лапу, он стонет; его взор выражает нестерпимую
боль; кругом пусто, внизу пруд; все это задвинуто горами, деревьями, зеленью; прохожие идут, не догадываясь, что тут умирает царственный зверь.
Этот
дикий человек опять
заболел, опять с ним нехорошо…
Он давно уже стоял, говоря. Старичок уже испуганно смотрел на него. Лизавета Прокофьевна вскрикнула: «Ах, боже мой!», прежде всех догадавшись, и всплеснула руками. Аглая быстро подбежала к нему, успела принять его в свои руки и с ужасом, с искаженным
болью лицом, услышала
дикий крик «духа сотрясшего и повергшего» несчастного. Больной лежал на ковре. Кто-то успел поскорее подложить ему под голову подушку.
Остервенившийся Илюшка больно укусил ей палец, но она не чувствовала
боли, а только слышала проклятое слово, которым обругал ее Илюшка. Пьяный Рачитель громко хохотал над этою
дикою сценой и кричал сыну...
Да, эпилепсия — душевная болезнь —
боль. Медленная, сладкая
боль — укус — и чтобы еще глубже, еще больнее. И вот, медленно — солнце. Не наше, не это голубовато-хрустальное и равномерное сквозь стеклянные кирпичи — нет:
дикое, несущееся, опаляющее солнце — долой все с себя — все в мелкие клочья.
Евсей не слышал ни одного злого крика, не заметил сердитого лица; всё время, пока горело, никто не плакал от
боли и обиды, никто не ревел звериным рёвом
дикой злобы, готовой на убийство.
Приходили друзья составить партию, садились. Сдавали, разминались новые карты, складывались бубны к бубнам, их 7. Партнер сказал: без козырей и поддержал 2 бубны. Чего ж еще? Весело, бодро должно бы быть — шлем. И вдруг Иван Ильич чувствует эту сосущую
боль, этот вкус во рту, и ему что-то
дикое представляется в том, что он при этом может радоваться шлему.
Он очнулся ночью. Все было тихо; из соседней большой комнаты слышалось дыхание спящих больных. Где-то далеко монотонным, странным голосом разговаривал сам с собою больной, посаженный на ночь в темную комнату, да сверху, из женского отделения, хриплый контральто пел какую-то
дикую песню. Больной прислушивался к этим звукам. Он чувствовал страшную слабость и разбитость во всех членах; шея его сильно
болела.
Вот он в арестантском халате на тюремных нарах, с
болью в сердце, с отчаяньем в душе, а рядом с ним буйный разгул товарищей по заключенью,
дикий хохот, громкие песни, бесстыдная похвальба преступностью, ругательства, драки…
Он круто повернулся и вышел в гостиную, не ускоряя шага. И ему сделалось неловко от мысли, что их сцена на русском языке могла дойти до людей в передней. Стыдно стало и за себя, до
боли в висках, как мог он допустить такую
дикую выходку? Помириться с нею он не в состоянии. До сих пор он был глава и главой должен остаться. Но простого подчинения мало, надо довести эту женщину, закусившую удила, и до сознания своей громадной вины.
Высшее правительство огромного христианского государства, 19 веков после Христа, ничего не могло придумать более полезного, умного и нравственного для противодействия нарушениям законов, как то, чтобы людей, нарушавших законы, взрослых и иногда старых людей, оголять, валить на пол и бить прутьями по заднице [И почему именно этот глупый,
дикий прием причинения
боли, а не какой-нибудь другой: колоть иголками плечи или какое-либо другое место тела, сжимать в тиски руки или ноги или еще что-нибудь подобное?].