Неточные совпадения
Он смотрел в
книгу и
думал о другом.
Он читал
книгу,
думал о том, что читал, останавливаясь, чтобы слушать Агафью Михайловну, которая без устали болтала; и вместе с тем разные картины хозяйства и будущей семейной жизни без связи представлялись его воображению.
И, так просто и легко разрешив, благодаря городским условиям, затруднение, которое в деревне потребовало бы столько личного труда и внимания, Левин вышел на крыльцо и, кликнув извозчика, сел и поехал на Никитскую. Дорогой он уже не
думал о деньгах, а размышлял
о том, как он познакомится с петербургским ученым, занимающимся социологией, и будет говорить с ним
о своей
книге.
Пообедав, Левин сел, как и обыкновенно, с
книгой на кресло и, читая, продолжал
думать о своей предстоящей поездке в связи с
книгою.
Он посвятил всего себя на служение этому великому делу и забыл
думать о своей
книге.
С соболезнованием рассказывал он, как велика необразованность соседей помещиков; как мало
думают они
о своих подвластных; как они даже смеялись, когда он старался изъяснить, как необходимо для хозяйства устроенье письменной конторы, контор комиссии и даже комитетов, чтобы тем предохранить всякие кражи и всякая вещь была бы известна, чтобы писарь, управитель и бухгалтер образовались бы не как-нибудь, но оканчивали бы университетское воспитанье; как, несмотря на все убеждения, он не мог убедить помещиков в том, что какая бы выгода была их имениям, если бы каждый крестьянин был воспитан так, чтобы, идя за плугом, мог читать в то же время
книгу о громовых отводах.
Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта
книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему
о воскресении Лазаря. В начале каторги он
думал, что она замучит его религией, будет заговаривать
о Евангелии и навязывать ему
книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему
книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.
— Я
думаю, что у него очень хорошая мысль, — ответил он. —
О фирме, разумеется, мечтать заранее не надо, но пять-шесть
книг действительно можно издать с несомненным успехом. Я и сам знаю одно сочинение, которое непременно пойдет. А что касается до того, что он сумеет повести дело, так в этом нет и сомнения: дело смыслит… Впрочем, будет еще время вам сговориться…
Андреевский, поэт, из адвокатов, недавно читал отрывки из своей «
Книги о смерти» — целую
книгу пишет, —
подумай!
Она замолчала, взяв со стола
книгу, небрежно перелистывая ее и нахмурясь, как бы решая что-то. Самгин подождал ее речей и начал рассказывать об Инокове,
о двух последних встречах с ним, — рассказывал и
думал: как отнесется она? Положив
книгу на колено себе, она выслушала молча, поглядывая в окно, за плечо Самгина, а когда он кончил, сказала вполголоса...
Приходил юный студентик, весь новенький, тоже, видимо, только что приехавший из провинции; скромная, некрасивая барышня привезла пачку
книг и кусок деревенского полотна, было и еще человека три, и после всех этих визитов Самгин
подумал, что революция, которую делает Любаша, едва ли может быть особенно страшна.
О том же говорило и одновременное возникновение двух социал-демократических партий.
— Для серьезной оценки этой
книги нужно, разумеется, прочитать всю ее, — медленно начал он, следя за узорами дыма папиросы и с трудом
думая о том, что говорит. — Мне кажется — она более полемична, чем следовало бы. Ее идеи требуют… философского спокойствия. И не таких острых формулировок… Автор…
«Привыкла завязывать коробки конфет», — сообразил он и затем
подумал, что к Дронову он относился несправедливо. Он просидел долго, слушая странно откровенные ее рассказы
о себе самой, ее грубоватые суждения
о людях,
книгах, событиях.
И повернулся к Самгину широкой, но сутулой спиною человека, который живет, согнув себя над
книгами. Именно так
подумал о нем Самгин, открывая вентиляторы в окне и в печке.
— Кажется, земский начальник, написал или пишет
книгу, новая звезда, как говорят
о балете. Пыльников таскает всяких… эдаких ко мне, потому что жена не велит ему заниматься политикой, а он
думает, что мне приятно терпеть у себя…
— В общем она — выдуманная фигура, — вдруг сказал Попов, поглаживая, лаская трубку длинными пальцами. — Как большинство интеллигентов. Не умеем
думать по исторически данной прямой и все налево скользим. А если направо повернем, так уж до сочинения
книг о религиозном значении социализма и даже вплоть до соединения с церковью… Я считаю, что прав Плеханов: социал-демократы могут — до определенного пункта — ехать в одном вагоне с либералами. Ленин прокламирует пугачевщину.
— Давно. Должен сознаться, что я… редко пишу ему. Он отвечает мне поучениями, как надо жить,
думать, веровать. Рекомендует
книги… вроде бездарного сочинения Пругавина
о «Запросах народа и обязанностях интеллигенции». Его письма кажутся мне наивнейшей риторикой, совершенно несовместной с торговлей дубовой клепкой. Он хочет, чтоб я унаследовал те привычки
думать, от которых сам он, вероятно, уже отказался.
— В чем? А вот в чем! — говорила она, указывая на него, на себя, на окружавшее их уединение. — Разве это не счастье, разве я жила когда-нибудь так? Прежде я не просидела бы здесь и четверти часа одна, без
книги, без музыки, между этими деревьями. Говорить с мужчиной, кроме Андрея Иваныча, мне было скучно, не
о чем: я все
думала, как бы остаться одной… А теперь… и молчать вдвоем весело!
Еще слово
о якутах. Г-н Геденштром (в
книге своей «Отрывки
о Сибири», С.-Петербург, 1830), между прочим, говорит, что «Якутская область — одна из тех немногих стран, где просвещение или расширение понятий человеческих (sic) (стр. 94) более вредно, чем полезно. Житель сей пустыни (продолжает автор), сравнивая себя с другими мирожителями, понял бы свое бедственное состояние и не нашел бы средств к его улучшению…» Вот как
думали еще некоторые двадцать пять лет назад!
«En route» заканчивается словами: «Если бы, — говорит Гюисманс,
думая о писателях, которых ему трудно будет не увидеть, — если бы они знали, насколько они ниже последнего из послушников, если бы они могли вообразить себе, насколько божественное опьянение свинопасов траппистов мне интереснее и ближе всех их разговоров и
книг!
Вы узнаете меня, если вам скажу, что попрежнему хлопочу
о журналах, — по моему настоянию мы составили компанию и получаем теперь кой-какие и политические и литературные листки. Вы смеетесь моей страсти к газетам и, верно,
думаете, что мне все равно, как, бывало, прежде говаривали…
Книгами мы не богаты — перечитываю старые; вообще мало занимаюсь, голова пуста. Нужно сильное потрясение, душа жаждет ощущений, все окружающее не пополняет ее, раздаются в ней элегические аккорды…
Чтобы написать такую колоссальную
книгу,
о какой вы
думаете, мало чужих слов, хотя бы и самых точных, мало даже наблюдений, сделанных с записной книжечкой и карандашиком.
«Намерение наше обвенчаться было забыто в Сен-Дени, — читал Соловьев, низко склонив свою кудлатую, золотистую, освещенную абажуром голову над
книгой, — мы преступили законы церкви и, не
подумав о том, стали супругами».
Не скоро потом удалось мне прочесть эти
книги вполне, но отрывки из них так глубоко запали в мою душу, что я не переставал
о них
думать, и только тогда успокоился, когда прочел.
Я начинал уже считать себя выходящим из ребячьего возраста: чтение
книг, разговоры с матерью
о предметах недетских, ее доверенность ко мне, ее слова, питавшие мое самолюбие: «Ты уже не маленький, ты все понимаешь; как ты об этом
думаешь, друг мой?» — и тому подобные выражения, которыми мать, в порывах нежности, уравнивала наши возрасты, обманывая самое себя, — эти слова возгордили меня, и я начинал свысока посматривать на окружающих меня людей.
Зашелестели страницы
книги — должно быть, Павел снова начал читать. Мать лежала, закрыв глаза, и боялась пошевелиться. Ей было до слез жаль хохла, но еще более — сына. Она
думала о нем...
— И в
книгах есть, — сказала она и прочла ему нагорную проповедь из Евангелия. Портной задумался. И когда рассчитался и пошел к себе, всё
думал о том, что видел у Марии Семеновны и что она сказала и прочла ему.
И в этот день, когда граф уже ушел, Александр старался улучить минуту, чтобы поговорить с Наденькой наедине. Чего он не делал? Взял
книгу, которою она, бывало, вызывала его в сад от матери, показал ей и пошел к берегу,
думая: вот сейчас прибежит. Ждал, ждал — нейдет. Он воротился в комнату. Она сама читала
книгу и не взглянула на него. Он сел подле нее. Она не поднимала глаз, потом спросила бегло, мимоходом, занимается ли он литературой, не вышло ли чего-нибудь нового?
О прошлом ни слова.
И она с восторгом
подумала о великих словах,
о глубоких мыслях,
о бессмертных
книгах, оставленных потомству: «Разве это не те же вешки на загадочном пути человечества?»
Прошло дня четыре. Морозов сидел в брусяной избе за дубовым столом. На столе лежала разогнутая
книга, оболоченная червчатым бархатом, с серебряными застежками и жуками. Но боярин
думал не
о чтении. Глаза его скользили над пестрыми заголовками и узорными травами страницы, а воображение бродило от жениной светлицы к садовой ограде.
И вот
о чем
думал он теперь, сидя за столом перед разогнутою
книгой.
Маленькая закройщица считалась во дворе полоумной, говорили, что она потеряла разум в
книгах, дошла до того, что не может заниматься хозяйством, ее муж сам ходит на базар за провизией, сам заказывает обед и ужин кухарке, огромной нерусской бабе, угрюмой, с одним красным глазом, всегда мокрым, и узенькой розовой щелью вместо другого. Сама же барыня — говорили
о ней — не умеет отличить буженину от телятины и однажды позорно купила вместо петрушки — хрен! Вы
подумайте, какой ужас!
Бывало, уже с первых страниц начинаешь догадываться, кто победит, кто будет побежден, и как только станет ясен узел событий, стараешься развязать его силою своей фантазии. Перестав читать
книгу,
думаешь о ней, как
о задаче из учебника арифметики, и все чаще удается правильно решить, кто из героев придет в рай всяческого благополучия, кто будет ввергнут во узилище.
Ужинали вяло, без обычного шума и говора, как будто со всеми случилось нечто важное,
о чем надо упорно
подумать. А после ужина, когда все улеглись спать, Жихарев сказал мне, вынув
книгу...
«Вот та самая веселая жизнь,
о которой пишут во французских
книгах», —
думал я, глядя в окна. И всегда мне было немножко печально: детской ревности моей больно видеть вокруг Королевы Марго мужчин, — они вились около нее, как осы над цветком.
23-го августа. Читал „Записки“ госпожи Дашковой и
о Павле Петровиче; всё заграничного издания. Очень все любопытно. С мнениями Дашковой во многом согласен, кроме что
о Петре, —
о нем
думаю иначе. Однако спасибо Чемерницкому, что рассевает этими редкими
книгами мою сильную скуку.
Он дал Прачкину денег и забыл
о нём, но Люба Матушкина, точно бабочка, мелькала в глазах у него всё чаще, улыбаясь ему, ласково кивая головой, протягивая длинные хрупкие пальцы руки, и всё это беспокоило его, будя ненужные мысли
о ней. Однажды она попросила у него
книг, он
подумал, неохотно дал ей, и с той поры между ними установились неопределённые и смешные отношения: она смотрела на него весёлыми глазами, как бы чего-то ожидая от него, а его это сердило, и он ворчал...
Думать о том, что превосходство над ним этой женщине дали только
книги, было приятно.
Остаток вечера я просидел за
книгой, уступая время от времени нашествию мыслей, после чего забывал, что читаю. Я заснул поздно. Эта первая ночь на судне прошла хорошо. Изредка просыпаясь, чтобы повернуться на другой бок или поправить подушки, я чувствовал едва заметное покачивание своего жилища и засыпал опять,
думая о чужом, новом, неясном.
Трудно жить на месте, трудно перебираться; пойдут мелкие сплетни, вертись около своего очага,
книгу под лавку; надобно
думать о деньгах,
о запасах.
Лаптев сидел в кресле и читал, покачиваясь; Юлия была тут же в кабинете и тоже читала. Казалось, говорить было не
о чем, и оба с утра молчали. Изредка он посматривал на нее через
книгу и
думал: женишься по страстной любви или совсем без любви — не все ли равно? И то время, когда он ревновал, волновался, страдал, представлялось ему теперь далеким. Он успел уже побывать за границей и теперь отдыхал от поездки и рассчитывал с наступлением весны опять поехать в Англию, где ему очень понравилось.
Социалисты?
О, друг мой, рабочий человек родится социалистом, как я
думаю, и хотя мы не читаем
книг, но правду слышим по запаху, — ведь правда крепко пахнет и всегда одинаково — трудовым потом!
— Да ведь покупателей нет? — возразил Гаврик, не закрывая
книги. Илья посмотрел на него и промолчал. В памяти его звучали слова девушки
о книге. А
о самой девушке он с неудовольствием в сердце
думал...
— Читай ещё… — Двигая усами, старик спрятал
книгу в карман. —
Книга для детей, для чистых сердцем… Он ворчал ласково, Евсею хотелось ещё спрашивать его
о чём-то, но вопросы не складывались, а старик закурил папиросу, окутался дымом и, должно быть, забыл
о собеседнике. Климков осторожно отошёл прочь, его тяготение к Дудке усилилось, и он
подумал...
Княгиня действительно послала за Елпидифором Мартынычем не столько по болезни своей, сколько по другой причине: в начале нашего рассказа она
думала, что князь идеально был влюблен в Елену, и совершенно была уверена, что со временем ему наскучит подобное ухаживание; постоянные же отлучки мужа из дому княгиня объясняла тем, что он в самом деле, может быть, участвует в какой-нибудь компании и, пожалуй, даже часто бывает у Жиглинских, где они, вероятно, читают вместе с Еленой
книги, философствуют
о разных возвышенных предметах, но никак не больше того.
Войдешь в него, когда он росой окроплен и весь горит на солнце… как риза, как парчовый, — даже сердце замирает, до того красиво! В третьем году цветочных семян выписали почти на сто рублей, — ни у кого в городе таких цветов нет, какие у нас. У меня есть
книги о садоводстве, немецкому языку учусь. Вот и работаем, молча, как монахини, как немые. Ничего не говорим, а знаем, что
думаем. Я — пою что-нибудь. Перестану, Вася, кричит: «Пой!» И вижу где-нибудь далеко — лицо ее доброе, ласковое…
Если я мальчик, как назвала меня однажды бойкая девушка с корзиной дынь, — она сказала: «Ну-ка, посторонись, мальчик», — то почему я
думаю о всем большом:
книгах, например, и
о должности капитана, семье, ребятишках,
о том, как надо басом говорить: «Эй вы, мясо акулы!» Если же я мужчина, — что более всех других заставил меня
думать оборвыш лет семи, сказавший, становясь на носки: «Дай-ка прикурить, дядя!» — то почему у меня нет усов и женщины всегда становятся ко мне спиной, словно я не человек, а столб?
Сижу я неподвижно, ни
о чем не
думая и не чувствуя никаких желаний; если передо мной лежит
книга, то машинально я придвигаю ее к себе и читаю без всякого интереса.
Я закрыл
книгу и поплелся спать. Я, юбиляр двадцати четырех лет, лежал в постели и, засыпая,
думал о том, что мой опыт теперь громаден. Чего мне бояться? Ничего. Я таскал горох из ушей мальчишек, я резал, резал, резал… Рука моя мужественна, не дрожит. Я видел всякие каверзы и научился понимать такие бабьи речи, которых никто не поймет. Я в них разбираюсь, как Шерлок Холмс в таинственных документах… Сон все ближе…
Впервые слышал я эти мысли в такой резкой форме, хотя и раньше сталкивался с ними, — они более живучи и шире распространены, чем принято
думать. Лет через семь, читая
о Ницше, я очень ярко вспомнил философию казанского городового. Скажу кстати: редко встречались мне в
книгах мысли, которых я не слышал раньше в жизни.