Неточные совпадения
Аммос Федорович. Да, нехорошее
дело заварилось! А я, признаюсь, шел
было к вам, Антон Антонович, с тем чтобы попотчевать вас собачонкою. Родная сестра тому кобелю, которого вы знаете. Ведь вы слышали, что Чептович с Варховинским затеяли тяжбу, и теперь мне роскошь: травлю зайцев
на землях и у того и у другого.
Городничий. Да, и тоже над каждой кроватью надписать по-латыни или
на другом каком языке… это уж по вашей части, Христиан Иванович, — всякую болезнь: когда кто заболел, которого
дня и числа… Нехорошо, что у вас больные такой крепкий табак курят, что всегда расчихаешься, когда войдешь. Да и лучше, если б их
было меньше: тотчас отнесут к дурному смотрению или к неискусству врача.
Городничий. Я здесь напишу. (Пишет и в то же время говорит про себя.)А вот посмотрим, как пойдет
дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да
есть у нас губернская мадера: неказиста
на вид, а слона повалит с ног. Только бы мне узнать, что он такое и в какой мере нужно его опасаться. (Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в это время дверь обрывается и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею
на сцену. Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Аммос Федорович. А я
на этот счет покоен. В самом
деле, кто зайдет в уездный суд? А если и заглянет в какую-нибудь бумагу, так он жизни не
будет рад. Я вот уж пятнадцать лет сижу
на судейском стуле, а как загляну в докладную записку — а! только рукой махну. Сам Соломон не разрешит, что в ней правда и что неправда.
Лука Лукич. Что ж мне, право, с ним делать? Я уж несколько раз ему говорил. Вот еще
на днях, когда зашел
было в класс наш предводитель, он скроил такую рожу, какой я никогда еще не видывал. Он-то ее сделал от доброго сердца, а мне выговор: зачем вольнодумные мысли внушаются юношеству.
Городничий. Полно вам, право, трещотки какие! Здесь нужная вещь:
дело идет о жизни человека… (К Осипу.)Ну что, друг, право, мне ты очень нравишься. В дороге не мешает, знаешь, чайку
выпить лишний стаканчик, — оно теперь холодновато. Так вот тебе пара целковиков
на чай.
Глеб — он жаден
был — соблазняется:
Завещание сожигается!
На десятки лет, до недавних
днейВосемь тысяч душ закрепил злодей,
С родом, с племенем; что народу-то!
Что народу-то! с камнем в воду-то!
Все прощает Бог, а Иудин грех
Не прощается.
Ой мужик! мужик! ты грешнее всех,
И за то тебе вечно маяться!
— Нет. Он в своей каморочке
Шесть
дней лежал безвыходно,
Потом ушел в леса,
Так
пел, так плакал дедушка,
Что лес стонал! А осенью
Ушел
на покаяние
В Песочный монастырь.
По осени у старого
Какая-то глубокая
На шее рана сделалась,
Он трудно умирал:
Сто
дней не
ел; хирел да сох,
Сам над собой подтрунивал:
— Не правда ли, Матренушка,
На комара корёжского
Костлявый я похож?
И русскую
деву влекли
на позор,
Свирепствовал бич без боязни,
И ужас народа при слове «набор»
Подобен
был ужасу казни?
В канаве бабы ссорятся,
Одна кричит: «Домой идти
Тошнее, чем
на каторгу!»
Другая: — Врешь, в моем дому
Похуже твоего!
Мне старший зять ребро сломал,
Середний зять клубок украл,
Клубок плевок, да
дело в том —
Полтинник
был замотан в нем,
А младший зять все нож берет,
Того гляди убьет, убьет!..
У батюшки, у матушки
С Филиппом побывала я,
За
дело принялась.
Три года, так считаю я,
Неделя за неделею,
Одним порядком шли,
Что год, то дети: некогда
Ни думать, ни печалиться,
Дай Бог с работой справиться
Да лоб перекрестить.
Поешь — когда останется
От старших да от деточек,
Уснешь — когда больна…
А
на четвертый новое
Подкралось горе лютое —
К кому оно привяжется,
До смерти не избыть!
«
Пей, вахлачки, погуливай!»
Не в меру
было весело:
У каждого в груди
Играло чувство новое,
Как будто выносила их
Могучая волна
Со
дна бездонной пропасти
На свет, где нескончаемый
Им уготован пир!
А
был другой — допытывал,
На сколько в
день сработаешь,
По малу ли, по многу ли
Кусков пихаешь в рот?
Батрачка безответная
На каждого, кто чем-нибудь
Помог ей в черный
день,
Всю жизнь о соли думала,
О соли
пела Домнушка —
Стирала ли, косила ли,
Баюкала ли Гришеньку,
Любимого сынка.
Как сжалось сердце мальчика,
Когда крестьянки вспомнили
И
спели песню Домнину
(Прозвал ее «Соленою»
Находчивый вахлак).
Простаков. Странное
дело, братец, как родня
на родню походить может. Митрофанушка наш весь в дядю. И он до свиней сызмала такой же охотник, как и ты. Как
был еще трех лет, так, бывало, увидя свинку, задрожит от радости.
"30-го июня, — повествует летописец, —
на другой
день празднованья памяти святых и славных апостолов Петра и Павла
был сделан первый приступ к сломке города".
Таким образом оказывалось, что Бородавкин
поспел как раз кстати, чтобы спасти погибавшую цивилизацию. Страсть строить
на"песце"
была доведена в нем почти до исступления.
Дни и ночи он все выдумывал, что бы такое выстроить, чтобы оно вдруг, по выстройке, грохнулось и наполнило вселенную пылью и мусором. И так думал и этак, но настоящим манером додуматься все-таки не мог. Наконец, за недостатком оригинальных мыслей, остановился
на том, что буквально пошел по стопам своего знаменитого предшественника.
Был, после начала возмущения,
день седьмый. Глуповцы торжествовали. Но несмотря
на то что внутренние враги
были побеждены и польская интрига посрамлена, атаманам-молодцам
было как-то не по себе, так как о новом градоначальнике все еще не
было ни слуху ни духу. Они слонялись по городу, словно отравленные мухи, и не смели ни за какое
дело приняться, потому что не знали, как-то понравятся ихние недавние затеи новому начальнику.
Но смысл закона
был ясен, и откупщик
на другой же
день явился к градоначальнику.
Он не без основания утверждал, что голова могла
быть опорожнена не иначе как с согласия самого же градоначальника и что в
деле этом принимал участие человек, несомненно принадлежащий к ремесленному цеху, так как
на столе, в числе вещественных доказательств, оказались: долото, буравчик и английская пилка.
Дело в том, что она продолжала сидеть в клетке
на площади, и глуповцам в сладость
было, в часы досуга, приходить дразнить ее, так как она остервенялась при этом неслыханно, в особенности же когда к ее телу прикасались концами раскаленных железных прутьев.
Когда
на другой
день помощник градоначальника проснулся, все уже
было кончено.
Ранним утром выступил он в поход и дал
делу такой вид, как будто совершает простой военный променад. [Промена́д (франц.) — прогулка.] Утро
было ясное, свежее, чуть-чуть морозное (
дело происходило в половине сентября). Солнце играло
на касках и ружьях солдат; крыши домов и улицы
были подернуты легким слоем инея; везде топились печи и из окон каждого дома виднелось веселое пламя.
Произошел обычный прием, и тут в первый раз в жизни пришлось глуповцам
на деле изведать, каким горьким испытаниям может
быть подвергнуто самое упорное начальстволюбие.
Голова у этого другого градоначальника
была совершенно новая и притом покрытая лаком. Некоторым прозорливым гражданам показалось странным, что большое родимое пятно, бывшее несколько
дней тому назад
на правой щеке градоначальника, теперь очутилось
на левой.
На другой
день глуповцы узнали, что у градоначальника их
была фаршированная голова…
Разговор этот происходил утром в праздничный
день, а в полдень вывели Ионку
на базар и, дабы сделать вид его более омерзительным, надели
на него сарафан (так как в числе последователей Козырева учения
было много женщин), а
на груди привесили дощечку с надписью: бабник и прелюбодей. В довершение всего квартальные приглашали торговых людей плевать
на преступника, что и исполнялось. К вечеру Ионки не стало.
И точно: в тот же
день отписал бригадир
на себя Козыреву движимость и недвижимость, подарив, однако, виновному хижину
на краю города, чтобы
было где душу спасти и себя прокормить.
Закон
был, видимо, написан второпях, а потому отличался необыкновенною краткостью.
На другой
день, идя
на базар, глуповцы подняли с полу бумажки и прочитали следующее...
Возвратившись домой, Грустилов целую ночь плакал. Воображение его рисовало греховную бездну,
на дне которой метались черти.
Были тут и кокотки, и кокодессы, и даже тетерева — и всё огненные. Один из чертей вылез из бездны и поднес ему любимое его кушанье, но едва он прикоснулся к нему устами, как по комнате распространился смрад. Но что всего более ужасало его — так это горькая уверенность, что не один он погряз, но в лице его погряз и весь Глупов.
Но когда дошли до того, что ободрали
на лепешки кору с последней сосны, когда не стало ни жен, ни
дев и нечем
было «людской завод» продолжать, тогда головотяпы первые взялись за ум.
Я же, с своей стороны, изведав это средство
на практике, могу засвидетельствовать, что не дальше, как
на сих
днях благодаря оному раскрыл слабые действия одного капитан-исправника, который и
был вследствие того представлен мною к увольнению от должности.
Больной, озлобленный, всеми забытый, доживал Козырь свой век и
на закате
дней вдруг почувствовал прилив"дурных страстей"и"неблагонадежных элементов". Стал проповедовать, что собственность
есть мечтание, что только нищие да постники взойдут в царство небесное, а богатые да бражники
будут лизать раскаленные сковороды и кипеть в смоле. Причем, обращаясь к Фердыщенке (тогда
было на этот счет просто: грабили, но правду выслушивали благодушно), прибавлял...
В этот
день весь Глупов
был пьян, а больше всех пятый Ивашко. Беспутную оную Клемантинку посадили в клетку и вывезли
на площадь; атаманы-молодцы подходили и дразнили ее. Некоторые, более добродушные, потчевали водкой, но требовали, чтобы она за это откинула какое-нибудь коленце.
На другой
день, едва позолотило солнце верхи соломенных крыш, как уже войско, предводительствуемое Бородавкиным, вступало в слободу. Но там никого не
было, кроме заштатного попа, который в эту самую минуту рассчитывал, не выгоднее ли ему перейти в раскол. Поп
был древний и скорее способный поселять уныние, нежели вливать в душу храбрость.
«Ужасно
было видеть, — говорит летописец, — как оные две беспутные девки, от третьей, еще беспутнейшей, друг другу
на съедение отданы
были! Довольно сказать, что к утру
на другой
день в клетке ничего, кроме смрадных их костей, уже не
было!»
Между тем
дела в Глупове запутывались все больше и больше. Явилась третья претендентша, ревельская уроженка Амалия Карловна Штокфиш, которая основывала свои претензии единственно
на том, что она два месяца жила у какого-то градоначальника в помпадуршах. Опять шарахнулись глуповцы к колокольне, сбросили с раската Семку и только что хотели спустить туда же пятого Ивашку, как
были остановлены именитым гражданином Силой Терентьевым Пузановым.
В тот же
день Грустилов надел
на себя вериги (впоследствии оказалось, впрочем, что это
были просто помочи, которые дотоле не
были в Глупове в употреблении) и подвергнул свое тело бичеванию.
Хотя, по первоначальному проекту Угрюм-Бурчеева, праздники должны
были отличаться от будней только тем, что в эти
дни жителям вместо работ предоставлялось заниматься усиленной маршировкой, но
на этот раз бдительный градоначальник оплошал.
С течением времени Байбаков не только перестал тосковать, но даже до того осмелился, что самому градскому голове посулил отдать его без зачета в солдаты, если он каждый
день не
будет выдавать ему
на шкалик.
На другой
день, с утра, погода чуть-чуть закуражилась; но так как работа
была спешная (зачиналось жнитво), то все отправились в поле.
Но словам этим не поверили и решили: сечь аманатов до тех пор, пока не укажут, где слобода. Но странное
дело! Чем больше секли, тем слабее становилась уверенность отыскать желанную слободу! Это
было до того неожиданно, что Бородавкин растерзал
на себе мундир и, подняв правую руку к небесам, погрозил пальцем и сказал...
— И
будете вы платить мне дани многие, — продолжал князь, — у кого овца ярку принесет, овцу
на меня отпиши, а ярку себе оставь; у кого грош случится, тот разломи его начетверо: одну часть мне отдай, другую мне же, третью опять мне, а четвертую себе оставь. Когда же пойду
на войну — и вы идите! А до прочего вам ни до чего
дела нет!
Но тут встретилось новое затруднение: груды мусора убывали в виду всех, так что скоро нечего
было валить в реку. Принялись за последнюю груду,
на которую Угрюм-Бурчеев надеялся, как
на каменную гору. Река задумалась, забуровила
дно, но через мгновение потекла веселее прежнего.
Словом сказать, в полчаса, да и то без нужды, весь осмотр кончился. Видит бригадир, что времени остается много (отбытие с этого пункта
было назначено только
на другой
день), и зачал тужить и корить глуповцев, что нет у них ни мореходства, ни судоходства, ни горного и монетного промыслов, ни путей сообщения, ни даже статистики — ничего, чем бы начальниково сердце возвеселить. А главное, нет предприимчивости.
Он сшил себе новую пару платья и хвастался, что
на днях откроет в Глупове такой магазин, что самому Винтергальтеру [Новый пример прозорливости: Винтергальтера в 1762 году не
было.
Грустилов присутствовал
на костюмированном балу (в то время у глуповцев
была каждый
день масленица), когда весть о бедствии, угрожавшем Глупову, дошла до него.
В сей крайности вознамерились они сгоряча меня
на всю жизнь несчастным сделать, но я тот удар отклонил, предложивши господину градоначальнику обратиться за помощью в Санкт-Петербург, к часовых и органных
дел мастеру Винтергальтеру, что и
было ими выполнено в точности.
В таком положении
были дела, когда мужественных страдальцев повели к раскату.
На улице их встретила предводимая Клемантинкою толпа, посреди которой недреманным оком [«Недреманное око», или «недремлющее око» — в дан — ном случае подразумевается жандармское отделение.] бодрствовал неустрашимый штаб-офицер. Пленников немедленно освободили.