Неточные совпадения
И что ж?
Глаза его читали,
Но мысли были далеко;
Мечты, желания, печали
Теснились в душу глубоко.
Он меж печатными строками
Читал духовными
глазамиДругие строки. В них-то он
Был совершенно углублен.
То были тайные преданья
Сердечной,
темной старины,
Ни с чем не связанные сны,
Угрозы, толки, предсказанья,
Иль длинной сказки вздор
живой,
Иль письма девы молодой.
В высохшем помертвелом лице Ляховского оставались
живыми только одни
глаза,
темные и блестящие они еще свидетельствовали о том запасе жизненных сил, который каким-то чудом сохранился в его высохшей фигуре.
Сразу от огня вечерний мрак мне показался
темнее, чем он был на самом деле, но через минуту
глаза мои привыкли, и я стал различать тропинку. Луна только что нарождалась. Тяжелые тучи быстро неслись по небу и поминутно закрывали ее собой. Казалось, луна бежала им навстречу и точно проходила сквозь них. Все
живое кругом притихло; в траве чуть слышно стрекотали кузнечики.
Рассказ прошел по мне электрической искрой. В памяти, как
живая, стала простодушная фигура Савицкого в фуражке с большим козырем и с наивными
глазами. Это воспоминание вызвало острое чувство жалости и еще что-то
темное, смутное, спутанное и грозное. Товарищ… не в карцере, а в каталажке, больной, без помощи, одинокий… И посажен не инспектором… Другая сила, огромная и стихийная, будила теперь чувство товарищества, и сердце невольно замирало от этого вызова. Что делать?
Максим Федотыч Русаков — этот лучший представитель всех прелестей старого быта, умнейший старик, русская душа, которою славянофильские и кошихинствующие критики кололи
глаза нашей послепетровской эпохе и всей новейшей образованности, — Русаков, на наш взгляд, служит
живым протестом против этого
темного быта, ничем не осмысленного и безнравственного в самом корне своем.
Она положила ему на колено свою руку. Ромашов сквозь одежду почувствовал ее
живую, нервную теплоту и, глубоко передохнув, зажмурил
глаза. И от этого не стало
темнее, только перед
глазами всплыли похожие на сказочные озера черные овалы, окруженные голубым сиянием.
С круглого,
темного лица смотрели белые кружки
глаз, зрачки были похожи на зерна чечевицы и стояли поперек
глаз, — это давало лицу
живое и очень гнусное выражение.
Прасковья Ивановна была не красавица, но имела правильные черты лица, прекрасные умные, серые
глаза, довольно широкие, длинные,
темные брови, показывающие твердый и мужественный нрав, стройный высокий рост, и в четырнадцать лет казалась осьмнадцатилетнею девицей; но, несмотря на телесную свою зрелость, она была еще совершенный ребенок и сердцем и умом: всегда
живая, веселая, она резвилась, прыгала, скакала и пела с утра до вечера.
Когда-то это лицо было очень красиво — и большой умный лоб, и
живые,
темные, большие
глаза, и правильный нос, и весь профиль.
И было странно, обидно и печально — заметить в этой
живой толпе грустное лицо: под руку с молодой женщиной прошел высокий, крепкий человек; наверное — не старше тридцати лет, но — седоволосый. Он держал шляпу в руке, его круглая голова была вся серебряная, худое здоровое лицо спокойно и — печально. Большие,
темные, прикрытые ресницами
глаза смотрели так, как смотрят только
глаза человека, который не может забыть тяжкой боли, испытанной им.
Всего лучше Пепе, когда он один стоит где-нибудь в камнях, вдумчиво разглядывая их трещины, как будто читая по ним
темную историю жизни камня. В эти минуты
живые его
глаза расширены, подернуты красивой пленкой, тонкие руки за спиною и голова, немножко склоненная, чуть-чуть покачивается, точно чашечка цветка. Он что-то мурлычет тихонько, — он всегда поет.
Голубые
глаза её
темнели, губы жадно вздрагивали, и грудь, высоко поднимаясь, как бы рвалась навстречу Илье. Он обнимал её, целовал, сколько силы хватало, а потом, идя домой, думал: «Как же она, такая
живая и горячая, как она могла выносить поганые ласки старика?» И Олимпиада казалась ему противной, он с отвращением плевал, вспоминая её поцелуи. Однажды, после взрыва её страсти, он, пресыщенный ласками, сказал ей...
Яков Тарасович, маленький, сморщенный и костлявый, с черными обломками зубов во рту, лысый и
темный, как будто опаленный жаром жизни, прокоптевший в нем, весь трепетал в пылком возбуждении, осыпая дребезжащими, презрительными словами свою дочь — молодую, рослую и полную. Она смотрела на него виноватыми
глазами, смущенно улыбалась, и в сердце ее росло уважение к
живому и стойкому в своих желаниях старику…
Под широкими полями шляпы колебались на шелковинках небольшие белые шарики, и из-за них глядели два совершенно
темных женских
глаза,
живые и глубокие, устремленные прямо на меня.
Узница отнеслась к своей воле совершенно равнодушно и даже точно не поняла, что ей говорил атаман. Это была средних лет женщина с преждевременно седыми волосами и точно выцветшим от долгого сидения в затворе лицом.
Живыми оставались одни
глаза, большие,
темные, сердитые… Сообразив что-то, узница ответила с гордостью...
Он держал папиросу, обыкновенную папиросу, между обыкновенных
живых пальцев и бледный, с удивлением, даже как будто с ужасом смотрел на нее. И все уставились
глазами на тоненькую трубочку, из конца которой крутящейся голубой ленточкой бежал дымок, относимый в сторону дыханием, и
темнел, набираясь, пепел. Потухла.
Вокруг везде — жёлтые головки, голубые
глаза, румяные лица, как
живые цветы в
тёмной зелени хвои. Смех и звонкие голоса весёлых птиц, вестников новой жизни.
— Врет! — крикнул он в огромное
живое лицо перед собой; обернулся, увидал сухую руку, протянутую к нему,
темный глаз, голый — дынею — черен, бросился, схватил Тиунова, швырнул его куда-то вниз и взревел...
Передо мной, точно
живой, встал образ «убивца», с угрюмыми чертами, со страдальческою складкой между бровей, с затаенною думой в
глазах. «Скликает воронья на мою головушку, проклятый!» — вспомнилось мне его тоскливое предчувствие. Сердце у меня сжалось. Теперь это воронье кружилось над его угасшими очами в
темном логу, и прежде уже омрачившем его чистую жизнь своею зловещею тенью.
Что это? Какое чудо случилось на наших
глазах? Ведь мы присутствовали сейчас всего только при родах женщины — при чем-то самом низменном, обыденном и голобезобразном! Это — неприличие, это — стыд. От чистых детей это нужно скрывать за аистами и капустными листами. Но коснулась
темной обыденности
живая жизнь — и вся она затрепетала от избытка света; и грубый, кровавый, оскорбительно-животный акт преобразился в потрясающее душу мировое таинство.
Но Топпи молчал. И тем же путем, как пришла, медленно исчезла усмешка: сперва потух и
потемнел свисший нос, потом сразу погасли
живые огоньки в
глазах — и снова то же обезьянье уныние, кислота и запах церковного притвора погребли на мгновение воскресшего. Было бесполезно тревожить этот прах дальнейшими вопросами.