Неточные совпадения
[Фаланстер (франц.) — дом-дворец, в котором, по
идее французского социалиста-утописта Фурье (1772–1837),
живет «фаланга», то есть ячейка коммунистического общества будущего.]
— Ничего ты не хочешь устроить; просто, как ты всю жизнь
жил, тебе хочется оригинальничать, показать, что ты не просто эксплуатируешь мужиков, а с
идеею.
Слушая все более оживленную и уже горячую речь Прейса, Клим не возражал ему, понимая, что его, Самгина, органическое сопротивление
идеям социализма требует каких-то очень сильных и веских мыслей, а он все еще не находил их в себе, он только чувствовал, что
жить ему было бы значительно легче, удобнее, если б социалисты и противники их не существовали.
— Тебе мое… самочувствие едва ли понятно, ты забронирован
идеей, конспиративной работой,
живешь, так сказать, на высоте, в башне, неприступен.
Они раздражали его тем, что осмеливались пренебрежительно издеваться над социальными вопросами; они, по-видимому, как-то вырвались или выродились из хаоса тех
идей, о которых он не мог не думать и которые, мешая ему
жить, мучили его.
Ночью приходит ко мне, — в одном доме
живем, — жалуется: вот, Шлейермахер утверждает, что
идея счастья была акушеркой, при ее помощи разум родил понятие о высшем благе.
— «Западный буржуа беднее русского интеллигента нравственными
идеями, но зато его
идеи во многом превышают его эмоциональный строй, а главное — он
живет сравнительно цельной духовной жизнью». Ну, это уже какая-то поповщинка! «Свойства русского национального духа указуют на то, что мы призваны творить в области религиозной философии». Вот те раз! Это уже — слепота. Должно быть, Бердяев придумал.
Ей по плечу современные понятия, пробивающиеся в общественное сознание; очевидно, она черпнула где-то других
идей, даже знаний, и стала неизмеримо выше круга, где
жила. Как ни старалась она таиться, но по временам проговаривалась каким-нибудь, нечаянно брошенным словом, именем авторитета в той или другой сфере знания.
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя
идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я
прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
— Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют ее для калмыков. Явись человек с надеждой и посади дерево — все засмеются: «Разве ты до него доживешь?» С другой стороны, желающие добра толкуют о том, что будет через тысячу лет. Скрепляющая
идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России; все
живут только бы с них достало…
— Ложь, вздор! — прервал я ее неистово, — вы сейчас называли меня шпионом, о Боже! Стоит ли не только шпионить, но даже и
жить на свете подле таких, как вы! Великодушный человек кончает самоубийством, Крафт застрелился — из-за
идеи, из-за Гекубы… Впрочем, где вам знать про Гекубу!.. А тут —
живи между ваших интриг, валандайся около вашей лжи, обманов, подкопов… Довольно!
Я так и прописываю это слово: «уйти в свою
идею», потому что это выражение может обозначить почти всю мою главную мысль — то самое, для чего я
живу на свете.
— Долго рассказывать… А отчасти моя
идея именно в том, чтоб оставили меня в покое. Пока у меня есть два рубля, я хочу
жить один, ни от кого не зависеть (не беспокойтесь, я знаю возражения) и ничего не делать, — даже для того великого будущего человечества, работать на которого приглашали господина Крафта. Личная свобода, то есть моя собственная-с, на первом плане, а дальше знать ничего не хочу.
Скажут, глупо так
жить: зачем не иметь отеля, открытого дома, не собирать общества, не иметь влияния, не жениться? Но чем же станет тогда Ротшильд? Он станет как все. Вся прелесть «
идеи» исчезнет, вся нравственная сила ее. Я еще в детстве выучил наизусть монолог Скупого рыцаря у Пушкина; выше этого, по
идее, Пушкин ничего не производил! Тех же мыслей я и теперь.
— Потому, что
жить с
идеями скучно, а без
идей всегда весело.
Я и до нее
жил в мечтах,
жил с самого детства в мечтательном царстве известного оттенка; но с появлением этой главной и все поглотившей во мне
идеи мечты мои скрепились и разом отлились в известную форму: из глупых сделались разумными.
— Да ведь вот же и тебя не знал, а ведь знаю же теперь всю. Всю в одну минуту узнал. Ты, Лиза, хоть и боишься смерти, а, должно быть, гордая, смелая, мужественная. Лучше меня, гораздо лучше меня! Я тебя ужасно люблю, Лиза. Ах, Лиза! Пусть приходит, когда надо, смерть, а пока
жить,
жить! О той несчастной пожалеем, а жизнь все-таки благословим, так ли? Так ли? У меня есть «
идея», Лиза. Лиза, ты ведь знаешь, что Версилов отказался от наследства?
— Я не знаю, в каком смысле вы сказали про масонство, — ответил он, — впрочем, если даже русский князь отрекается от такой
идеи, то, разумеется, еще не наступило ей время.
Идея чести и просвещения, как завет всякого, кто хочет присоединиться к сословию, незамкнутому и обновляемому беспрерывно, — конечно утопия, но почему же невозможная? Если
живет эта мысль хотя лишь в немногих головах, то она еще не погибла, а светит, как огненная точка в глубокой тьме.
— Друг мой, это — вопрос, может быть, лишний. Положим, я и не очень веровал, но все же я не мог не тосковать по
идее. Я не мог не представлять себе временами, как будет
жить человек без Бога и возможно ли это когда-нибудь. Сердце мое решало всегда, что невозможно; но некоторый период, пожалуй, возможен… Для меня даже сомнений нет, что он настанет; но тут я представлял себе всегда другую картину…
Он
жил в своем особом мире
идей, знаний, добрых чувств — и в сношениях со всеми нами был одинаково дружелюбен, приветлив.
Я верю, что бессознательно славянская
идея живет в недрах души русского народа, она существует, как инстинкт, все еще темный и не нашедший себе настоящего выражения.
О, мы любим
жить на людях и тотчас же сообщать этим людям все, даже самые инфернальные и опасные наши
идеи, мы любим делиться с людьми и, неизвестно почему, тут же, сейчас же и требуем, чтоб эти люди тотчас же отвечали нам полнейшею симпатией, входили во все наши заботы и тревоги, нам поддакивали и нраву нашему не препятствовали.
А я вспомнил и больше: в то лето, три — четыре раза, в разговорах со мною, он, через несколько времени после первого нашего разговора, полюбил меня за то, что я смеялся (наедине с ним) над ним, и в ответ на мои насмешки вырывались у него такого рода слова: «да, жалейте меня, вы правы, жалейте: ведь и я тоже не отвлеченная
идея, а человек, которому хотелось бы
жить.
Какими
идеями живет реакция против XIX века?
По-своему М. Новоселов был замечательный человек (не знаю,
жив ли он еще), очень верующий, безгранично преданный своей
идее, очень активный, даже хлопотливый, очень участливый к людям, всегда готовый помочь, особенно духовно.
Но это произошло лишь в части интеллигенции, большая часть ее продолжала
жить старыми материалистическими и позитивистическими
идеями, враждебными религии, мистике, метафизике, эстетике и новым течениям в искусстве, и такую установку считали обязательной для всех, кто участвует в освободительном движении и борется за социальную правду.
Деятели же революции
жили отсталыми и элементарными
идеями.
Деятели французской революции
жили передовыми
идеями того времени,
идеями Ж. Ж. Руссо, просветительной философией XVIII в.
Жил он исключительно
идеями и искал правды, «упорствуя, волнуясь и спеша».
Во все периоды Белинский, отдаваясь своей
идее целиком, мог
жить только этой
идеей.
Глубокая и неискоренимая противоположность существует между философским рационализмом и религиозным реализмом: философский рационализм не выходит из круга
идей, мышления, интеллектуальности, рассудочности, религиозный реализм
живет в царстве бытия, реальностей, целостной жизни духа.
Как тяжело думать, что вот „может быть“ в эту самую минуту в Москве поет великий певец-артист, в Париже обсуждается доклад замечательного ученого, в Германии талантливые вожаки грандиозных политических партий ведут агитацию в пользу
идей, мощно затрагивающих существенные интересы общественной жизни всех народов, в Италии, в этом краю, „где сладостный ветер под небом лазоревым веет, где скромная мирта и лавр горделивый растут“, где-нибудь в Венеции в чудную лунную ночь целая флотилия гондол собралась вокруг красавцев-певцов и музыкантов, исполняющих так гармонирующие с этой обстановкой серенады, или, наконец, где-нибудь на Кавказе „Терек воет, дик и злобен, меж утесистых громад, буре плач его подобен, слезы брызгами летят“, и все это
живет и движется без меня, я не могу слиться со всей этой бесконечной жизнью.
Мы, Лизавета Егоровна, решили, как в видах экономии, так и преследуя
идею совершенного равенства и братства,
жить без прислуги.
— Позвольте, господа, — начал он, — я думаю, что никому из нас нет дела до того, как кто поступит с своими собственными деньгами. Позвольте, вы, если я понимаю, не того мнения о нашей ассоциации. Мы только складываемся, чтобы
жить дешевле и удобнее, а не преследуем других
идей.
Любопытно было бы заглянуть в эту рассуждающую головку и подсмотреть, как смешивались там совершенно детские
идеи и представления с серьезно выжитыми впечатлениями и наблюдениями жизни (потому что Катя уже
жила), а вместе с тем и с
идеями, еще ей не знакомыми, не выжитыми ею, но поразившими ее отвлеченно, книжно, которых уже должно было быть очень много и которые она, вероятно, принимала за выжитые ею самою.
— Так мы здесь и
живем! — сказал он, усаживаясь, — помаленьку да полегоньку, тихо да смирно, войн не объявляем, тяжб и ссор опасаемся.
Живем да поживаем. В умствования не пускаемся,
идей не распространяем — так-то-с! Наше дело — пользу приносить. Потому, мы — земство. Великое это, сударь, слово, хоть и неказисто на взгляд. Вот, в прошлом году, на перервинском тракте мосток через Перерву выстроили, а в будущем году, с божьею помощью, и через Воплю мост соорудим…
— Может быть, я говорю глупо, но — я верю, товарищи, в бессмертие честных людей, в бессмертие тех, кто дал мне счастье
жить прекрасной жизнью, которой я
живу, которая радостно опьяняет меня удивительной сложностью своей, разнообразием явлений и ростом
идей, дорогих мне, как сердце мое. Мы, может быть, слишком бережливы в трате своих чувств, много
живем мыслью, и это несколько искажает нас, мы оцениваем, а не чувствуем…
Чистая
идея — это нечто существующее an und für sich, [в себе и для себя (нем.).] вне всяких условий, вне пространства, вне времени; она может
жить и развиваться сама из себя: скажите же на милость, зачем ей, при таких условиях, совершенно обеспечивающих ее существование, натыкаться на какого-нибудь безобразного Прошку, который может даже огорчить ее своим безобразием?
— В том суть-с, что наша интеллигенция не имеет ничего общего с народом, что она
жила и
живет изолированно от народа, питаясь иностранными образцами и проводя в жизнь чуждые народу
идеи и представления; одним словом, вливая отраву и разложение в наш свежий и непочатый организм. Спрашивается: на каком же основании и по какому праву эта лишенная почвы интеллигенция приняла на себя не принадлежащую ей роль руководительницы?
Я говорю о среднем культурном русском человеке, о литераторе, адвокате, чиновнике, художнике, купце, то есть о людях, которых прямо или косвенно уже коснулся луч мысли, которые до известной степени свыклись с
идеей о труде и которые три четверти года
живут под напоминанием о местах не столь отдаленных.
Уж я сказал тебе, что с твоими
идеями хорошо сидеть в деревне, с бабой да полдюжиной ребят, а здесь надо дело делать; для этого беспрестанно надо думать и помнить, что делал вчера, что делаешь сегодня, чтобы знать, что нужно делать завтра, то есть
жить с беспрерывной поверкой себя и своих занятий.
— Я обязан неверие заявить, — шагал по комнате Кириллов. — Для меня нет выше
идеи, что бога нет. За меня человеческая история. Человек только и делал, что выдумывал бога, чтобы
жить, не убивая себя; в этом вся всемирная история до сих пор. Я один во всемирной истории не захотел первый раз выдумывать бога. Пусть узнают раз навсегда.
Петр Степанович был человек, может быть, и неглупый, но Федька Каторжный верно выразился о нем, что он «человека сам сочинит да с ним и
живет». Ушел он от фон Лембке вполне уверенный, что по крайней мере на шесть дней того успокоил, а срок этот был ему до крайности нужен. Но
идея была ложная, и всё основано было только на том, что он сочинил себе Андрея Антоновича, с самого начала и раз навсегда, совершеннейшим простачком.
Вот Мерзопупиос и Штановский засели там в своей мурье и грызутся, разбирая по косточкам вопрос о подсудности, — это понятно, потому что они именно ничего, кроме этой мурьи, и не видят; но общество должно
жить не так, оно должно иметь
идеи легкие. Les messieurs et les dames обязаны забывать обо всем, кроме взаимных друг к другу отношений.
Жозеф сделал из него человека вообще, как Руссо из Эмиля; университет продолжал это общее развитие; дружеский кружок из пяти-шести юношей, полных мечтами, полных надеждами, настолько большими, насколько им еще была неизвестна жизнь за стенами аудитории, — более и более поддерживал Бельтова в кругу
идей, не свойственных, чуждых среде, в которой ему приходилось
жить.
— Да разве вы
живете, как хотите? Разве вы свободны? Писать всю жизнь бумаги, которые противны вашим убеждениям, — продолжала Зинаида Федоровна, в отчаянии всплескивая руками, — подчиняться, поздравлять начальство с Новым годом, потом карты, карты и карты, а главное, служить порядкам, которые не могут быть вам симпатичны, — нет, Жорж, нет! Не шутите так грубо. Это ужасно. Вы идейный человек и должны служить только
идее.
И на этот раз он действительно уже был устроен и притом совсем необыкновенно: посетивший княгиню на Другой день предводитель сообщил ей две новости: во-первых, присланное ему приглашение наблюдать, чтобы княгиня «воспитывала своих сыновей сообразно их благородному происхождению», а во-вторых, известие о том, что Червев за свои «завиральные
идеи» послан
жить под надзором в Белые берега.
Истина не нужна была ему, и он не искал ее, его совесть, околдованная пороком и ложью, спала или молчала; он, как чужой или нанятый с другой планеты, но участвовал в общей жизни людей, был равнодушен к их страданиям,
идеям, религиям, знаниям, исканиям, борьбе, он не сказал людям ни одного доброго слова, не написал ни одной полезной, непошлой строчки, не сделал людям ни на один грош, а только ел их хлеб, пил их вино, увозил их жен,
жил их мыслями и, чтобы оправдать свою презренную, паразитную жизнь перед ними и самим собой, всегда старался придавать себе такой вид, как будто он выше и лучше их.
Каждое чувство и каждая мысль
живут во мне особняком, и во всех моих суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинках, которые рисует мое воображение, даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей
идеей или богом живого человека.
Сапоги не чищены, комнаты не топлены, обед не готовлен — вот случайности, среди которых
живет культурный обитатель Монрепо. Случайности унизительные и глупые, но для человека, не могущего ни в чем себе помочь, очень и очень чувствительные. И что всего мучительнее — это сознание, что только благодаря тому, что подневольный человек еще не вполне уяснил себе
идею своего превосходства, случайности эти не повторяются ежедневно.