Неточные совпадения
«И разве не то же делают все теории философские, путем мысли
странным, несвойственным человеку, приводя его к знанию того, что он давно знает и так верно знает, что без того и
жить бы не мог? Разве не видно ясно в развитии теории каждого философа, что он вперед знает так же несомненно, как и мужик Федор, и ничуть не яснее его главный смысл
жизни и только сомнительным умственным путем хочет вернуться к тому, что всем известно?»
Она теперь ясно сознавала зарождение в себе нового чувства любви к будущему, отчасти для нее уже настоящему ребенку и с наслаждением прислушивалась к этому чувству. Он теперь уже не был вполне частью ее, а иногда
жил и своею независимою от нее
жизнью. Часто ей бывало больно от этого, но вместе с тем хотелось смеяться от
странной новой радости.
«Сомову он расписал очень субъективно, — думал Самгин, но, вспомнив рассказ Тагильского, перестал думать о Любаше. — Он стал гораздо мягче, Кутузов. Даже интереснее.
Жизнь умеет шлифовать людей.
Странный день
прожил я, — подумал он и не мог сдержать улыбку. — Могу продать дом и снова уеду за границу, буду писать мемуары или — роман».
«
Странная женщина, — думал Самгин, глядя на черную фигуру Спивак. — Революционерка. Вероятно — обучает Дунаева. И, наверное, все это — из боязни
прожить жизнь, как Таня Куликова».
С той поры прошло двадцать лет, и за это время он
прожил удивительно разнообразную
жизнь, принимал участие в смешной авантюре казака Ашинова, который хотел подарить России Абиссинию, работал где-то во Франции бойцом на бойнях, наконец был миссионером в Корее, — это что-то очень
странное, его миссионерство.
«Что ж это такое? — печально думал Обломов, — ни продолжительного шепота, ни таинственного уговора слить обе
жизни в одну! Все как-то иначе, по-другому. Какая
странная эта Ольга! Она не останавливается на одном месте, не задумывается сладко над поэтической минутой, как будто у ней вовсе нет мечты, нет потребности утонуть в раздумье! Сейчас и поезжай в палату, на квартиру — точно Андрей! Что это все они как будто сговорились торопиться
жить!»
Населилось воображение мальчика
странными призраками; боязнь и тоска засели надолго, может быть навсегда, в душу. Он печально озирается вокруг и все видит в
жизни вред, беду, все мечтает о той волшебной стороне, где нет зла, хлопот, печалей, где
живет Милитриса Кирбитьевна, где так хорошо кормят и одевают даром…
Теперь же скажу об этом «помещике» (как его у нас называли, хотя он всю
жизнь совсем почти не
жил в своем поместье) лишь то, что это был
странный тип, довольно часто, однако, встречающийся, именно тип человека не только дрянного и развратного, но вместе с тем и бестолкового, — но из таких, однако, бестолковых, которые умеют отлично обделывать свои имущественные делишки, и только, кажется, одни эти.
Я сначала
жил в Вятке не один.
Странное и комическое лицо, которое время от времени является на всех перепутьях моей
жизни, при всех важных событиях ее, — лицо, которое тонет для того, чтоб меня познакомить с Огаревым, и машет фуляром с русской земли, когда я переезжаю таурогенскую границу, словом К. И. Зонненберг
жил со мною в Вятке; я забыл об этом, рассказывая мою ссылку.
Казалось, будто этой
странной ночью все
живет особенной
жизнью: кто-то огромный мечется среди метели, плачет, просит и проклинает, а все остальное несется, налетает, отступает, шипит, гудит, грохочет, грозит или трясется от страха…
И так без конца, день за днем, месяцы и годы,
живут они в своих публичных гаремах
странной, неправдоподобной
жизнью, выброшенные обществом, проклятые семьей, жертвы общественного темперамента, клоаки для избытка городского сладострастия, оберегательницы семейной чести четыреста глупых, ленивых, истеричных, бесплодных женщин.
Судьба толкнула их на проституцию, и с тех пор они
живут в какой-то
странной, феерической, игрушечной
жизни, не развиваясь, не обогащаясь опытом, наивные, доверчивые, капризные, не знающие, что скажут и что сделают через полчаса — совсем как дети.
Я
живу тогда, может быть,
странной, но глубокой, чудесной внутренней
жизнью.
Есть дружбы
странные: оба друга один другого почти съесть хотят, всю
жизнь так
живут, а между тем расстаться не могут. Расстаться даже никак нельзя: раскапризившийся и разорвавший связь друг первый же заболеет и, пожалуй, умрет, если это случится. Я положительно знаю, что Степан Трофимович несколько раз, и иногда после самых интимных излияний глаз на глаз с Варварой Петровной, по уходе ее вдруг вскакивал с дивана и начинал колотить кулаками в стену.
—
Странный вопрос! Ну, да как для чего, я не знаю, для чего; ну,
жить, все же лучше
жить, нежели умереть; всякое животное имеет любовь к
жизни.
Что же засим? — герой этой, долго утолявшей читателя повести умер, и умер, как
жил, среди
странных неожиданностей русской
жизни, так незаслуженно несущей покор в однообразии, — пора кончить и самую повесть с пожеланием всем ее прочитавшим — силы, терпения и любви к родине, с полным упованием, что пусть, по пословице «велика растет чужая земля своей похвальбой, а наша крепка станет своею хайкою».
И когда я долго смотрю на длинный полосатый ковер, который тянется через весь коридор, мне приходит на мысль, что в
жизни этой женщины я играю
странную, вероятно, фальшивую роль и что уже не в моих силах изменить эту роль; я бегу к себе в номер, падаю на постель и думаю, думаю и не могу ничего придумать, и для меня ясно только, что мне хочется
жить и что чем некрасивее, суше и черствее становится ее лицо, тем она ближе ко мне и тем сильнее и больней я чувствую наше родство.
Он присматривался к
странной жизни дома и не понимал её, — от подвалов до крыши дом был тесно набит людьми, и каждый день с утра до вечера они возились в нём, точно раки в корзине. Работали здесь больше, чем в деревне, и злились крепче, острее.
Жили беспокойно, шумно, торопливо — порою казалось, что люди хотят скорее кончить всю работу, — они ждут праздника, желают встретить его свободными, чисто вымытые, мирно, со спокойной радостью. Сердце мальчика замирало, в нём тихо бился вопрос...
На чтениях было скучно, хотелось уйти в Татарскую слободу, где
живут какой-то особенной, чистоплотной
жизнью добродушные, ласковые люди; они говорят смешно искаженным русским языком; по вечерам с высоких минаретов их зовут в мечети
странные голоса муэдзинов, — мне думалось, что у татар вся
жизнь построена иначе, незнакомо мне, не похоже на то, что я знаю и что не радует меня.
Странный был человек Епинет Мухоедов, студент Казанского университета, с которым я в одной комнате
прожил несколько лет и за всем тем не знал его хорошенько; всегда беспечный, одинаково беззаботный и вечно веселый, он был из числа тех студентов, которых сразу не заметишь в аудитории и которые ничего общего не имеют с студентами-генералами, шумящими на сходках и руководящими каждым выдающимся движением студенческой
жизни.
— Как ты
жил прежде, хорошо и приятно? — спросил голос. И он стал перебирать в воображении лучшие минуты своей приятной
жизни. Но —
странное дело — все эти лучшие минуты приятной
жизни казались теперь совсем не тем, чем казались они тогда. Все — кроме первых воспоминаний детства. Там, в детстве, было что-то такое действительно приятное, с чем можно бы было
жить, если бы оно вернулось. Но того человека, который испытывал это приятное, уже не было: это было как бы воспоминание о каком-то другом.
Но сколько он ни думал, он не нашел ответа. И когда ему приходила, как она приходила ему часто, мысль о том, что всё это происходит от того, что он
жил не так, он тотчас вспоминал всю правильность своей
жизни и отгонял эту
странную мысль.
Жарко пылают дрова в печи, я сижу пред нею рядом с хозяином, его толстый живот обвис и лежит на коленях, по скучному лицу мелькают розовые отблески пламени, серый глаз — точно бляха на сбруе лошади, он неподвижен и слезится, как у дряхлого нищего, а зеленый зрачок все время бодро играет, точно у кошки,
живет особенной, подстерегающей
жизнью.
Странный голос, то — высокий по-женски и ласковый, то — сиплый, сердито присвистывающий, сеет спокойно-наглые слова...
Всё —
живет странной, запутанной
жизнью, а в центре всего носится, потея и хрипя, необычный, невиданный мною человек.
— Так я говорила — накануне он был у Олесова и, конечно, пил там. Ну и вот… — Елизавета Сергеевна печально тряхнула головой. — Теперь я… осталась одна… хотя я уже с третьего года
жизни с ним почувствовала себя внутренно одинокой. Но теперь такое
странное положение! Мне двадцать восемь лет, я не
жила, а состояла при муже и детях… дети умерли.
Он видел, как все, начиная с детских, неясных грез его, все мысли и мечты его, все, что он выжил жизнию, все, что вычитал в книгах, все, об чем уже и забыл давно, все одушевлялось, все складывалось, воплощалось, вставало перед ним в колоссальных формах и образах, ходило, роилось кругом него; видел, как раскидывались перед ним волшебные, роскошные сады, как слагались и разрушались в глазах его целые города, как целые кладбища высылали ему своих мертвецов, которые начинали
жить сызнова, как приходили, рождались и отживали в глазах его целые племена и народы, как воплощалась, наконец, теперь, вокруг болезненного одра его, каждая мысль его, каждая бесплотная греза, воплощалась почти в миг зарождения; как, наконец, он мыслил не бесплотными идеями, а целыми мирами, целыми созданиями, как он носился, подобно пылинке, во всем этом бесконечном,
странном, невыходимом мире и как вся эта
жизнь, своею мятежною независимостью, давит, гнетет его и преследует его вечной, бесконечной иронией; он слышал, как он умирает, разрушается в пыль и прах, без воскресения, на веки веков; он хотел бежать, но не было угла во всей вселенной, чтоб укрыть его.
— Скажите, отчего вы
живете так скучно, так не колоритно? — спросил я у Белокурова, идя с ним домой. — Моя
жизнь скучна, тяжела, однообразна, потому что я художник, я
странный человек, я издерган с юных дней завистью, недовольством собой, неверием в свое дело, я всегда беден, я бродяга, но вы-то, вы, здоровый, нормальный человек, помещик, барин, — отчего вы
живете так неинтересно, так мало берете от
жизни? Отчего, например, вы до сих пор не влюбились в Лиду или Женю?
— Однако,
странное дело, большие дороги, города, все то, что хранит и развивает других, вредно для славян, так, как вам угодно их представлять; по-вашему, чтоб сохранить чистоту нравов, надобно, чтоб не было проезда, сообщения, торговли, наконец, довольства, первого условия развивающейся
жизни. Конечно, и Робинзон, когда
жил один на острове, был примерным человеком, никогда в карты не играл, не шлялся по трактирам.
И вот я в руках существа, конечно не человеческого, но которое есть, существует: «А, стало быть, есть и за гробом
жизнь!» — подумал я с
странным легкомыслием сна, но сущность сердца моего оставалась со мною, во всей глубине: «И если надо быть снова, — подумал я, — и
жить опять по чьей-то неустранимой воле, то не хочу, чтоб меня победили и унизили!» — «Ты знаешь, что я боюсь тебя, и за то презираешь меня», — сказал я вдруг моему спутнику, не удержавшись от унизительного вопроса, в котором заключалось признание, и ощутив, как укол булавки, в сердце моем унижение мое.
Объяснение этого
странного противоречия только одно: люди все в глубине души знают, что
жизнь их не в теле, а в духе, и что всякие страдания всегда нужны, необходимы для блага духовной
жизни. Когда люди, не видя смысла в человеческой
жизни, возмущаются против страданий, но все-таки продолжают
жить, то происходит это только оттого, что они умом утверждают телесность
жизни, в глубине же души знают, что она духовна и что никакие страдания не могут лишить человека его истинного блага.
Те, которые утверждают, что здешний мир юдоль плача, место испытания и т. п., а тот мир есть мир блаженства, как будто утверждают, что весь бесконечный мир божий прекрасен, или во всем мире божием
жизнь прекрасна, кроме как только в одном месте и времени, а именно в том, в котором мы
живем теперь.
Странная была бы случайность. Разве это не очевидное непонимание смысла и назначения своей
жизни?
«Кити теперь ясно сознавала зарождение в себе нового чувства любви к будущему, отчасти для нее уже настоящему ребенку и с наслаждением прислушивалась к этому чувству. Он теперь уж не был вполне частью ее, а иногда
жил и своею, не зависимою от нее
жизнью. Часто ей бывало больно от этого, но вместе с тем хотелось смеяться от
странной новой радости».
Однако люди
живут, творят
жизнь. И проповедникам тлена стоит больших усилий заставить их очнуться на миг и вспомнить, что существует смерть, все делающая ничтожным и ненужным. В этой
странной слепоте всего живущего по отношению к смерти заключается величайшее чудо
жизни.
Мне рассказывала одна моя знакомая: до семнадцати лет она безвыездно
жила в городе, животных, как все горожане, видела мало и знала еще меньше. Когда она в первый раз стала читать Толстого и через него почувствовала животных, ее охватил непередаваемый,
странный, почти мистический ужас. Этот ужас она сравнивает с ощущением человека, который бы увидел, что все неодушевленные предметы вокруг него вдруг зашевелились, зашептались и зажили неожиданною, тайною
жизнью.
Но сколько он ни думал, он не нашел ответа. И когда ему приходила мысль о том, что все это происходит от того, что он
жил не так, он тотчас вспоминал всю правильность своей
жизни и отгонял эту
странную мысль».
Жизнь теряет для Левина всякий смысл. Его тянет к самоубийству. Но рядом с этим наблюдается одно чрезвычайно
странное явление. «Когда Левин думал о том, что он такое и для чего он
живет, он не находил ответа и приходил в отчаяние; но когда он переставал спрашивать себя об этом, он как будто знал, и что он такое, и для чего
живет, потому что твердо и определенно действовал и
жил; даже в это последнее время он гораздо тверже и определеннее
жил, чем прежде».
За последние шесть дней я не
жила, а точно неслась куда-то, подгоняемая все новыми и новыми впечатлениями. Моя дружба с Ниной делалась все теснее и неразрывнее с каждым днем.
Странная и чудная девочка была эта маленькая княжна! Она ни разу не приласкала меня, ни разу даже не назвала Людой, но в ее милых глазках, обращенных ко мне, я видела такую заботливую ласку, такую теплую привязанность, что моя
жизнь в чужих, мрачных институтских стенах становилась как бы сноснее.
Да, разумное сознание несомненно, неопровержимо говорит человеку, что при том устройстве мира, которое он видит из своей личности, ему, его личности, блага быть не может.
Жизнь его есть желание блага себе, именно себе, и он видит, что благо это невозможно. Но
странное дело: несмотря на то, что он видит несомненно, что благо это невозможно ему, он всё-таки
живет одним желанием этого невозможного блага, — блага только себе.
Объяснение этого
странного противоречия только одно: люди все в глубине души знают, что всякие страдания всегда нужны, необходимы для блага их
жизни, и только потому продолжают
жить, предвидя их или подвергаясь им. Возмущаются же они против страданий потому, что при ложном взгляде на
жизнь, требующем блага только для своей личности, нарушение этого блага, не ведущее к очевидному благу, должно представляться чем-то непонятным и потому возмутительным.
Из этого-то непонимания сущности веры и вытекает то
странное желание людей — сделать так, чтобы поверить в то, что
жить по учению Христа лучше, тогда как всеми силами души, согласно с верой в благо личной
жизни, им хочется
жить противно этому учению.
При виде
странного города с невиданными формами необыкновенной архитектуры, Наполеон испытывал то несколько завистливое и беспокойное любопытство, которое испытывают люди при виде форм не знающей о них, чуждой
жизни. Очевидно, город этот
жил всеми силами своей
жизни. По тем неопределимым признакам, по которым на дальнем расстоянии безошибочно узнается живое тело от мертвого, Наполеон с Поклонной горы видел трепетание
жизни в городе и чувствовал как бы дыхание этого большого и красивого тела.