Неточные совпадения
Чичиков, со своей стороны, был очень рад, что поселился на время
у такого мирного и смирного хозяина. Цыганская жизнь ему надоела. Приотдохнуть, хотя на месяц, в прекрасной деревне, в виду полей и начинавшейся весны, полезно было даже и в геморроидальном отношении. Трудно было найти лучший уголок для отдохновения. Весна убрала его красотой несказанной. Что яркости в зелени! Что свежести в воздухе! Что птичьего крику в садах! Рай, радость и ликованье всего! Деревня
звучала и пела, как будто новорожденная.
Никогда еще большой корабль не подходил к этому берегу;
у корабля были те самые паруса, имя которых
звучало как издевательство; теперь они ясно и неопровержимо пылали с невинностью факта, опровергающего все законы бытия и здравого смысла.
Струны жалобно и приятно
звучали в неподвижном воздухе, но, за исключением небольшой первоначальной фиоритуры, [Фиоритура — музыкальное украшение мелодии.] ничего не выходило
у образованного камердинера: природа отказала ему в музыкальной способности, как и во всех других.
Туробоев отошел в сторону, Лютов, вытянув шею, внимательно разглядывал мужика, широкоплечего, в пышной шапке сивых волос, в красной рубахе без пояса; полторы ноги его были одеты синими штанами. В одной руке он держал нож, в другой — деревянный ковшик и, говоря, застругивал ножом выщербленный край ковша, поглядывая на господ снизу вверх светлыми глазами. Лицо
у него было деловитое, даже мрачное, голос
звучал безнадежно, а когда он перестал говорить, брови его угрюмо нахмурились.
— Вы ей не говорите, что я был
у вас и зачем. Мы с ней еще, может, как раз и сомкнемся в делах-то, — сказал он, отплывая к двери. Он исчез легко и бесшумно, как дым. Его последние слова
прозвучали очень неопределенно, можно было понять их как угрозу и как приятельское предупреждение.
— Ну — здравствуйте! — обратился незначительный человек ко всем. Голос
у него звучный, и было странно слышать, что он
звучит властно. Половина кисти левой руки его была отломлена, остались только три пальца: большой, указательный и средний. Пальцы эти слагались
у него щепотью, никоновским крестом. Перелистывая правой рукой узенькие страницы крупно исписанной книги, левой он непрерывно чертил в воздухе затейливые узоры, в этих жестах было что-то судорожное и не сливавшееся с его спокойным голосом.
— Книжками интересуешься? — спросила Марина, и голос ее
звучал явно насмешливо: — Любопытные? Все — на одну тему, — о нищих духом, о тех, чей «румянец воли побледнел под гнетом размышления», — как сказано
у Шекспира. Супруг мой особенно любил Бульвера и «Скучную историю».
Самгин вернулся домой и, когда подходил к воротам, услышал первый выстрел пушки, он
прозвучал глухо и не внушительно, как будто хлопнуло полотнище ворот, закрытое порывом ветра. Самгин даже остановился, сомневаясь — пушка ли? Но вот снова мягко и незнакомо бухнуло. Он приподнял плечи и вошел в кухню. Настя, работая
у плиты, вопросительно обернулась к нему, открыв рот.
Ее судороги становились сильнее, голос
звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно
у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось — веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
Подойдя к столу, он выпил рюмку портвейна и, спрятав руки за спину, посмотрел в окно, на небо, на белую звезду, уже едва заметную в голубом, на огонь фонаря
у ворот дома. В памяти неотвязно
звучало...
Клим остался с таким ощущением, точно он не мог понять, кипятком или холодной водой облили его? Шагая по комнате, он пытался свести все слова, все крики Лютова к одной фразе. Это — не удавалось, хотя слова «удирай», «уезжай»
звучали убедительнее всех других. Он встал
у окна, прислонясь лбом к холодному стеклу. На улице было пустынно, только какая-то женщина, согнувшись, ходила по черному кругу на месте костра, собирая угли в корзинку.
Но на этот раз знакомые слова
прозвучали по-новому бесцветно. Маргарита только что пришла из бани, сидела
у комода, перед зеркалом, расчесывая влажные, потемневшие волосы. Красное лицо ее казалось гневным.
Самгин пошел домой, — хотелось есть до колик в желудке. В кухне на столе горела дешевая, жестяная лампа,
у стола сидел медник, против него — повар, на полу
у печи кто-то спал, в комнате Анфимьевны
звучали сдержанно два или три голоса. Медник говорил быстрой скороговоркой, сердито, двигая руками по столу...
За кучера сидел на козлах бородатый, страховидный дворник Марины и почти непрерывно беседовал с лошадьми, — голос
у него был горловой, в словах
звучало что-то похожее на холодный, сухой свист осеннего ветра.
«Издевается?» — спросил Клим Иванович сам себя и впервые отметил, что нижняя губа Харламова толще верхней, а это придает его лицу выражение брезгливое, а глаза
у него мало подвижны и смотрят бесцеремонно прямо. Тотчас же вспомнилось, что фразы Харламова часто
звучат двусмысленно.
Он снова начал о том, как тяжело ему в городе. Над полем, сжимая его, уже густел синий сумрак, город покрывали огненные облака,
звучал благовест ко всенощной. Самгин, сняв очки, протирал их, хотя они в этом не нуждались, и видел пред собою простую, покорную, нежную женщину. «Какой ты не русский, — печально говорит она, прижимаясь к нему. — Мечты нет
у тебя, лирики нет, все рассуждаешь».
Рассказывая, она крепко сжимала пальцы рук в кулачок и, покачиваясь, размеренно пристукивала кулачком по коленям своим. Голос ее
звучал все тише, все менее оживленно, наконец она говорила как бы сквозь дрему и вызывала этим
у Клима грустное чувство.
Самгин пошел к паровозу, — его обгоняли пассажиры, пробежало человек пять веселых солдат; в центре толпы
у паровоза стоял высокий жандарм в очках и двое солдат с винтовками, — с тендера наклонился к ним машинист в папахе. Говорили тихо, и хотя слова
звучали отчетливо, но Самгин почувствовал, что все чего-то боятся.
Коренастый солдат говорил все громче, голос
у него немножко гнусавил и
звучал едко.
У него дрожали ноги, голос
звучал где-то высоко в горле, размахивая портфелем, он говорил, не слыша своих слов, а кругом десятки голосов кричали...
У рояля
звучал приятный голос Кутузова...
Она не плохо, певуче, но как-то чрезмерно сладостно читала стихи Фета, Фофанова, мечтательно пела цыганские романсы, но романсы
у нее
звучали обездушенно, слова стихов безжизненно, нечетко, смятые ее бархатным голосом. Клим был уверен, что она не понимает значения слов, медленно выпеваемых ею.
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос
у нее осел,
звучал глухо, разбито и уже не так властно, как раньше. Всегда одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные дни, когда она шла по двору или гуляла в саду с книгой в руках, тень ее казалась тяжелей и гуще, чем тени всех других людей, тень влеклась за нею, как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
Самгин отметил, что только он сидит за столом одиноко, все остальные по двое, по трое, и все говорят негромко, вполголоса, наклоняясь друг к другу через столы.
У двери в биллиардную, где уже щелкали шары, за круглым столом завтракают пятеро военных, они, не стесняясь, смеются, смех вызывает дородный, чернобородый интендант в шелковой шапочке на голове, он рассказывает что-то, густой его бас
звучит однотонно, выделяется только часто повторяемое...
Самгин встал
у косяка витрины, глядя направо; он видел, что монархисты двигаются быстро, во всю ширину улицы, они как бы скользят по наклонной плоскости, и в их движении есть что-то слепое, они, всей массой, качаются со стороны на сторону, толкают стены домов, заборы, наполняя улицу воем, и вой
звучит по-зимнему — зло и скучно.
— Был я
у Лидии, — сказал Самгин, и, помимо его воли, слова
прозвучали вызывающе.
Молодой человек говорил что-то о Стендале, Овидии, голос
у него был звонкий, но
звучал обиженно, плоское лицо украшали жиденькие усы и такие же брови, но они, одного цвета с кожей, были почти невидимы, и это делало молодого человека похожим на скопца.
В Париже он остановился в том же отеле, где и Марина, заботливо привел себя в порядок, и вот он — с досадой на себя за волнение, которое испытывал, —
у двери в ее комнату, а за дверью отчетливо
звучит знакомый, сильный голос...
— Ты что съежился, точно
у тебя колики в желудке? — спросила она, и ему показалось, что голос Марины
прозвучал оглушительно.
Но все-таки становилось тише, только
у буфета ехидно
прозвучал костромской говорок...
В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел
у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко
звучали чьи-то шаги. Это — Иноков.
Даже для Федосовой он с трудом находил те большие слова, которыми надеялся рассказать о ней, а когда произносил эти слова, слышал, что они
звучат сухо, тускло. Но все-таки выходило как-то так, что наиболее сильное впечатление на выставке всероссийского труда вызвала
у него кривобокая старушка. Ему было неловко вспомнить о надеждах, связанных с молодым человеком, который оставил в памяти его только виноватую улыбку.
— Одно из основных качеств русской интеллигенции — она всегда опаздывает думать. После того как рабочие Франции в 30-х и 70-х годах показали силу классового пролетарского самосознания,
у нас все еще говорили и писали о том, как здоров труд крестьянина и как притупляет рост разума фабричный труд, — говорил Кутузов, а за дверью весело
звучал голос Елены...
Щеки и уши рдели
у нее от волнения; иногда на свежем лице ее вдруг сверкала игра сердечных молний, вспыхивал луч такой зрелой страсти, как будто она сердцем переживала далекую будущую пору жизни, и вдруг опять потухал этот мгновенный луч, опять голос
звучал свежо и серебристо.
Он задрожит от гордости и счастья, когда заметит, как потом искра этого огня светится в ее глазах, как отголосок переданной ей мысли
звучит в речи, как мысль эта вошла в ее сознание и понимание, переработалась
у ней в уме и выглядывает из ее слов, не сухая и суровая, а с блеском женской грации, и особенно если какая-нибудь плодотворная капля из всего говоренного, прочитанного, нарисованного опускалась, как жемчужина, на светлое дно ее жизни.
В самых ласках и словах любви
у нее
звучала гордая нотка; в сдержанности, с какой она позволяла ласкать себя, чувствовалось что-то совершенно особенное, чем Зося отличалась от всех других женщин.
Когда он вышел за ограду скита, чтобы поспеть в монастырь к началу обеда
у игумена (конечно, чтобы только прислужить за столом),
у него вдруг больно сжалось сердце, и он остановился на месте: пред ним как бы снова
прозвучали слова старца, предрекавшего столь близкую кончину свою.
Малый был неказистый — что и говорить! — а все-таки он мне понравился: глядел он очень умно и прямо, да и в голосе
у него
звучала сила.
Смелая, бойкая была песенка, и ее мелодия была веселая, — было в ней две — три грустные ноты, но они покрывались общим светлым характером мотива, исчезали в рефрене, исчезали во всем заключительном куплете, — по крайней мере, должны были покрываться, исчезать, — исчезали бы, если бы дама была в другом расположении духа; но теперь
у ней эти немногие грустные ноты
звучали слышнее других, она как будто встрепенется, заметив это, понизит на них голос и сильнее начнет петь веселые звуки, их сменяющие, но вот она опять унесется мыслями от песни к своей думе, и опять грустные звуки берут верх.
Наши речи и речи небольшого круга друзей, собиравшихся
у них, так иронически
звучали, так удивляли ухо в этих стенах, привыкнувших слушать допросы, доносы и рапорты о повальных обысках, — в этих стенах, отделявших нас от шепота квартальных, от вздохов арестантов, от бренчанья жандармских шпор и сабли уральского казака…
У Моцарта, напротив,
звучит нам знакомая жизнь, он поет от избытка чувства, страсти, а не молится.
С этих пор на некоторое время
у меня явилась навязчивая идея: молиться, как следует, я не мог, — не было непосредственно молитвенного настроения, но мысль, что я «стыжусь»,
звучала упреком. Я все-таки становился на колени, недовольный собой, и недовольный подымался. Товарищи заговорили об этом, как о странном чудачестве. На вопросы я молчал… Душевная борьба в пустоте была мучительна и бесплодна…
Он стоит, вздернув голову, брови
у него приподняты, ощетинились, золотистая борода торчит горизонтально; он читает молитвы твердо, точно отвечая урок: голос его
звучит внятно и требовательно...
Еще так недавно в его ушах
звучали ее слова, вставали все подробности первого объяснения, он чувствовал под руками ее шелковистые волосы, слышал
у своей груди удары ее сердца.
«Что это было со мной?» — подумал он, и в то же мгновение в его памяти
прозвучали слова, которые она сказала вчера, в сумерки,
у старой мельницы: «Неужели ты никогда не думал об этом?.. Какой ты глупый!..»
Долгими вечерами Петр рассказывал о своих странствиях, и в сумерки фортепиано
звучало новыми мелодиями, каких никто не слышал
у него раньше… Поездка в Киев была отложена на год, вся семья жила надеждами и планами Петра…
Лаврецкий действительно не походил на жертву рока. От его краснощекого, чисто русского лица, с большим белым лбом, немного толстым носом и широкими правильными губами, так и веяло степным здоровьем, крепкой, долговечной силой. Сложен он был на славу, и белокурые волосы вились на его голове, как
у юноши. В одних только его глазах, голубых, навыкате, и несколько неподвижных, замечалась не то задумчивость, не то усталость, и голос его
звучал как-то слишком ровно.
Райнеру видится его дед, стоящий
у столба над выкопанной могилой. «Смотри, там Рютли», — говорит он ребенку, заслоняя с одной стороны его детские глаза. «Я не люблю много слов. Пусть Вильгельм будет похож сам на себя», —
звучит ему отцовский голос. «Что я сделаю, чтоб походить самому на себя? — спрашивает сонный юноша. — Они сделали уже все, что им нужно было сделать для этих гор».
Вечером, когда она пила чай, за окном раздалось чмоканье лошадиных копыт по грязи и
прозвучал знакомый голос. Она вскочила, бросилась в кухню, к двери, по сеням кто-то быстро шел,
у нее потемнело в глазах, и, прислонясь к косяку, она толкнула дверь ногой.
Она улыбалась, но ее улыбка неясно отразилась на лице Людмилы. Мать чувствовала, что Людмила охлаждает ее радость своей сдержанностью, и
у нее вдруг возникло упрямое желание перелить в эту суровую душу огонь свой, зажечь ее, — пусть она тоже
звучит согласно строю сердца, полного радостью. Она взяла руки Людмилы, крепко стиснула их, говоря...