Неточные совпадения
Выслушав показание Байбакова, помощник градоначальника сообразил, что ежели однажды допущено, чтобы в Глупове был городничий, имеющий вместо
головы простую укладку, то, стало быть, это так и следует. Поэтому он решился выжидать, но в то же время
послал к Винтергальтеру понудительную телеграмму [Изумительно!! — Прим. издателя.] и, заперев градоначальниково тело на ключ, устремил всю свою деятельность на успокоение общественного мнения.
— Да, да, прощай! — проговорил Левин, задыхаясь от волнения и, повернувшись, взял свою палку и быстро
пошел прочь
к дому. При словах мужика о том, что Фоканыч живет для души, по правде, по-Божью, неясные, но значительные мысли толпою как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь
к одной цели, закружились в его
голове, ослепляя его своим светом.
Потом
посылали его в спальню
к княгине принесть образ в серебряной, золоченой ризе, и он со старою горничной княгини лазил на шкапчик доставать и разбил лампадку, и горничная княгини успокоивала его о жене и о лампадке, и он принес образ и поставил в
головах Кити, старательно засунув его за подушки.
Долли
пошла в свою комнату, и ей стало смешно. Одеваться ей не во что было, потому что она уже надела свое лучшее платье; но, чтоб ознаменовать чем-нибудь свое приготовление
к обеду, она попросила горничную обчистить ей платье, переменила рукавчики и бантик и надела кружева на
голову.
Непогода
к вечеру разошлась еще хуже, крупа так больно стегала всю вымокшую, трясущую ушами и
головой лошадь, что она
шла боком; но Левину под башлыком было хорошо, и он весело поглядывал вокруг себя то на мутные ручьи, бежавшие по колеям, то на нависшие на каждом оголенном сучке капли, то на белизну пятна нерастаявшей крупы на досках моста, то на сочный, еще мясистый лист вяза, который обвалился густым слоем вокруг раздетого дерева.
— Ну,
иди,
иди, и я сейчас приду
к тебе, — сказал Сергей Иванович, покачивая
головой, глядя на брата. —
Иди же скорей, — прибавил он улыбаясь и, собрав свои книги, приготовился итти. Ему самому вдруг стало весело и не хотелось расставаться с братом. — Ну, а во время дождя где ты был?
«А ничего, так tant pis», подумал он, опять похолодев, повернулся и
пошел. Выходя, он в зеркало увидал ее лицо, бледное, с дрожащими губами. Он и хотел остановиться и сказать ей утешительное слово, но ноги вынесли его из комнаты, прежде чем он придумал, что сказать. Целый этот день он провел вне дома, и, когда приехал поздно вечером, девушка сказала ему, что у Анны Аркадьевны болит
голова, и она просила не входить
к ней.
— Господи! — и, тяжело вздохнув, губернский предводитель, устало шмыгая в своих белых панталонах, опустив
голову,
пошел по средине залы
к большому столу.
Оставшись один, Алексей Александрович опустил
голову, собирая мысли, потом рассеянно оглянулся и
пошел к двери, у которой надеялся встретить графиню Лидию Ивановну.
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали
к нему.
К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с
головы фуражки,
пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый раз в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое, в котором виною сам.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы
шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в
голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь
к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Нынче поутру Вера уехала с мужем в Кисловодск. Я встретил их карету, когда
шел к княгине Лиговской. Она мне кивнула
головой: во взгляде ее был упрек.
Чего нет и что не грезится в
голове его? он в небесах и
к Шиллеру заехал в гости — и вдруг раздаются над ним, как гром, роковые слова, и видит он, что вновь очутился на земле, и даже на Сенной площади, и даже близ кабака, и вновь
пошла по-будничному щеголять перед ним жизнь.
Когда приходил
к нему мужик и, почесавши рукою затылок, говорил: «Барин, позволь отлучиться на работу, пóдать заработать», — «Ступай», — говорил он, куря трубку, и ему даже в
голову не приходило, что мужик
шел пьянствовать.
Вот, окружен своей дубравой,
Петровский замок. Мрачно он
Недавнею гордится
славой.
Напрасно ждал Наполеон,
Последним счастьем упоенный,
Москвы коленопреклоненной
С ключами старого Кремля;
Нет, не
пошла Москва моя
К нему с повинной
головою.
Не праздник, не приемный дар,
Она готовила пожар
Нетерпеливому герою.
Отселе, в думу погружен,
Глядел на грозный пламень он.
Когда мы
пошли садиться, в передней приступила прощаться докучная дворня. Их «пожалуйте ручку-с», звучные поцелуи в плечико и запах сала от их
голов возбудили во мне чувство, самое близкое
к огорчению у людей раздражительных. Под влиянием этого чувства я чрезвычайно холодно поцеловал в чепец Наталью Савишну, когда она вся в слезах прощалась со мною.
Рыженькая лошадка, на которой ехал папа,
шла легкой, игривой ходой, изредка опуская
голову к груди, вытягивая поводья и смахивая густым хвостом оводов и мух, которые жадно лепились на нее.
Впрочем, все
шло к его большому росту, сильному сложению, лысой
голове и спокойным, самоуверенным движениям.
На беленькой шейке была черная бархатная ленточка; головка вся была в темно-русых кудрях, которые спереди так хорошо
шли к ее прекрасному личику, а сзади —
к голым плечикам, что никому, даже самому Карлу Иванычу, я не поверил бы, что они вьются так оттого, что с утра были завернуты в кусочки «Московских ведомостей» и что их прижигали горячими железными щипцами.
Он
пошел к нему через улицу, но вдруг этот человек повернулся и
пошел как ни в чем не бывало, опустив
голову, не оборачиваясь и не подавая вида, что звал его.
«А куда ж я
иду? — подумал он вдруг. — Странно. Ведь я зачем-то
пошел. Как письмо прочел, так и
пошел… На Васильевский остров,
к Разумихину я
пошел, вот куда, теперь… помню. Да зачем, однако же? И каким образом мысль
идти к Разумихину залетела мне именно теперь в
голову? Это замечательно».
Варвара (покрывает
голову платком перед зеркалом). Я теперь гулять
пойду; а ужо нам Глаша постелет постели в саду, маменька позволила. В саду, за малиной, есть калитка, ее маменька запирает на замок, а ключ прячет. Я его унесла, а ей подложила другой, чтоб не заметила. На вот, может быть, понадобится. (Подает ключ.) Если увижу, так скажу, чтоб приходил
к калитке.
— Кто такой Аркадий Николаич? — проговорил Базаров как бы в раздумье. — Ах да! птенец этот! Нет, ты его не трогай: он теперь в галки попал. Не удивляйся, это еще не бред. А ты
пошли нарочного
к Одинцовой, Анне Сергеевне, тут есть такая помещица… Знаешь? (Василий Иванович кивнул
головой.) Евгений, мол, Базаров кланяться велел и велел сказать, что умирает. Ты это исполнишь?
— А ко мне
пойдет? — спросил Аркадий, который, постояв некоторое время в отдалении, приблизился
к беседке. Он поманил
к себе Митю, но Митя откинул
голову назад и запищал, что очень смутило Фенечку.
— Очень хорошо. Прокофьич, возьми же их шинель. (Прокофьич, как бы с недоумением, взял обеими руками базаровскую «одёженку» и, высоко подняв ее над
головою, удалился на цыпочках.) А ты, Аркадий,
пойдешь к себе на минутку?
Действительно, по саду, шагая через клумбы,
шел Базаров. Его полотняное пальто и панталоны были запачканы в грязи; цепкое болотное растение обвивало тулью [Тулья — верхняя часть шляпы.] его старой круглой шляпы; в правой руке он держал небольшой мешок; в мешке шевелилось что-то живое. Он быстро приблизился
к террасе и, качнув
головою, промолвил...
Клим
шел к Томилину побеседовать о народе,
шел с тайной надеждой оправдать свою антипатию. Но Томилин сказал, тряхнув медной
головой...
Лектор взмахнул
головой, многие из публики тоже подняли
головы вверх, в зале раздалось шипение, точно лопнуло что-то, человек пять встали и
пошли к двери.
Самгин
пошел, держась близко
к заборам и плетням, ощущая сожаление, что у него нет палки, трости. Его пошатывало, все еще кружилась
голова, мучила горькая сухость во рту и резкая боль в глазах.
…Самгин сел
к столу и начал писать, заказав слуге бутылку вина. Он не слышал, как Попов стучал в дверь, и поднял
голову, когда дверь открылась. Размашисто бросив шляпу на стул, отирая платком отсыревшее лицо, Попов
шел к столу, выкатив глаза, сверкая зубами.
Остановясь, она подняла
голову и
пошла к дому, обойдя учителя, как столб фонаря. У постели Клима она встала с лицом необычно строгим, почти незнакомым, и сердито начала упрекать...
Шел он медленно, глядя под ноги себе, его толкали, он покачивался, прижимаясь
к стене вагона, и секунды стоял не поднимая
головы, почти упираясь в грудь свою широким бритым подбородком.
Пошли в угол террасы; там за трельяжем цветов, под лавровым деревом сидел у стола большой, грузный человек. Близорукость Самгина позволила ему узнать Бердникова, только когда он подошел вплоть
к толстяку. Сидел Бердников, положив локти на стол и высунув
голову вперед, насколько это позволяла толстая шея. В этой позе он очень напоминал жабу. Самгину показалось, что птичьи глазки Бердникова блестят испытующе, точно спрашивая...
Этой части города он не знал,
шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно,
головами друг
к другу, положены
к стене, под окна дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина, стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно...
Шипел паровоз, двигаясь задним ходом, сеял на путь горящие угли, звонко стучал молоток по бандажам колес, гремело железо сцеплений; Самгин, потирая бок, медленно
шел к своему вагону, вспоминая Судакова, каким видел его в Москве, на вокзале: там он стоял, прислонясь
к стене, наклонив
голову и считая на ладони серебряные монеты; на нем — черное пальто, подпоясанное ремнем с медной пряжкой, под мышкой — маленький узелок, картуз на
голове не мог прикрыть его волос, они торчали во все стороны и свешивались по щекам, точно стружки.
По утрам, через час после того, как уходила жена, из флигеля
шел к воротам Спивак,
шел нерешительно, точно ребенок, только что постигший искусство ходить по земле. Респиратор, выдвигая его подбородок, придавал его курчавой
голове форму
головы пуделя, а темненький, мохнатый костюм еще более подчеркивал сходство музыканта с ученой собакой из цирка. Встречаясь с Климом, он опускал респиратор
к шее и говорил всегда что-нибудь о музыке.
Затем они расступились, освобождая дорогу Вере Петровне Самгиной, она
шла под руку со Спивак, покрытая с
головы до ног черными вуалями, что придавало ей сходство с монументом, готовым
к открытию.
Опасаясь, что Макаров тоже
пойдет к девушкам, Самгин решил посетить их позднее и вошел в комнату. Макаров сел на стул, расстегнул ворот рубахи, потряс
головою и, положив тетрадку тонкой бумаги на подоконник, поставил на нее пепельницу.
Затем лег животом на мостки поперек их, вымыл
голову, лицо и медленно
пошел обратно
к даче, вытирая на ходу волосы, казалось, что он, обматывая полотенцем
голову, хочет оторвать ее.
Самгин
пошел мыться. Но, проходя мимо комнаты, где работал Кумов, — комната была рядом с ванной, — он, повинуясь толчку изнутри, тихо приотворил дверь. Кумов стоял спиной
к двери, опустив руки вдоль тела, склонив
голову к плечу и напоминая фигуру повешенного. На скрип двери он обернулся, улыбаясь, как всегда, глуповатой и покорной улыбкой, расширившей стиснутое лицо его.
Дня через три, вечером, он стоял у окна в своей комнате, тщательно подпиливая только что остриженные ногти. Бесшумно открылась калитка, во двор шагнул широкоплечий человек в пальто из парусины, в белой фуражке, с маленьким чемоданом в руке. Немного прикрыв калитку, человек обнажил коротко остриженную
голову, высунул ее на улицу, посмотрел влево и
пошел к флигелю, раскачивая чемоданчик, поочередно выдвигая плечи.
Потом он слепо
шел правым берегом Мойки
к Певческому мосту, видел, как на мост, забитый людями, ворвались пятеро драгун, как засверкали их шашки, двое из пятерых, сорванные с лошадей, исчезли в черном месиве, толстая лошадь вырвалась на правую сторону реки, люди стали швырять в нее комьями снега, а она топталась на месте, встряхивая
головой; с морды ее падала пена.
Он мотнул
головой и
пошел прочь, в сторону, а Самгин, напомнив себе: «Слабоумный», — воротился назад
к дому, чувствуя в этой встрече что-то нереальное и снова подумав, что Марину окружают странные люди. Внизу, у конторы, его встретили вчерашние мужики, но и лысый и мужик с чугунными ногами были одеты в добротные пиджаки, оба — в сапогах.
Не желая, чтоб его узнали, Самгин еще ниже наклонил
голову над тарелкой, но земляки уже расплатились и
шли к двери.
Он встал,
пошел к себе в комнату, но в вестибюле его остановил странный человек, в расстегнутом пальто на меху, с каракулевой шапкой в руке, на его большом бугристом лице жадно вытаращились круглые, выпуклые глаза, на
голове — клочья полуседой овечьей шерсти,
голова — большая и сидит на плечах, шеи — не видно, человек кажется горбатым.
— Ну —
пойдем, — предложила Марина. Самгин отрицательно качнул
головою, но она взяла его под руку и повела прочь. Из биллиардной выскочил, отирая руки платком, высокий, тонконогий офицер, — он побежал
к буфету такими мелкими шагами, что Марина заметила...
В
голове еще шумел молитвенный шепот баб, мешая думать, но не мешая помнить обо всем, что он видел и слышал. Молебен кончился. Уродливо длинный и тонкий седобородый старик с желтым лицом и безволосой
головой в форме тыквы, сбросив с плеч своих поддевку, трижды перекрестился, глядя в небо, встал на колени перед колоколом и, троекратно облобызав край,
пошел на коленях вокруг него, крестясь и прикладываясь
к изображениям святых.
— Да, — забывая о человеке Достоевского, о наиболее свободном человеке, которого осмелилась изобразить литература, — сказал литератор, покачивая красивой
головой. — Но следует
идти дальше Достоевского —
к последней свободе,
к той, которую дает только ощущение трагизма жизни… Что значит одиночество в Москве сравнительно с одиночеством во вселенной? В пустоте, где только вещество и нет бога?
После чая все займутся чем-нибудь: кто
пойдет к речке и тихо бродит по берегу, толкая ногой камешки в воду; другой сядет
к окну и ловит глазами каждое мимолетное явление: пробежит ли кошка по двору, пролетит ли галка, наблюдатель и ту и другую преследует взглядом и кончиком своего носа, поворачивая
голову то направо, то налево. Так иногда собаки любят сидеть по целым дням на окне, подставляя
голову под солнышко и тщательно оглядывая всякого прохожего.
— Обломовщина! — прошептал он, потом взял ее руку, хотел поцеловать, но не мог, только прижал крепко
к губам, и горячие слезы закапали ей на пальцы. Не поднимая
головы, не показывая ей лица, он обернулся и
пошел.