Неточные совпадения
Вольнодумцы, конечно, могут (под личною, впрочем, за сие ответственностью)
полагать, что пред
лицом законов естественных все равно, кованая ли кольчуга или кургузая кучерская поддевка облекают начальника, но в глазах людей опытных и серьезных материя сия всегда будет пользоваться особливым перед всеми другими предпочтением.
— Мы знакомы, — сказала она,
кладя свою маленькую руку в огромную руку конфузившегося (что так странно было при его громадном росте и грубом
лице) Яшвина.
То же самое думал ее сын. Он провожал ее глазами до тех пор, пока не скрылась ее грациозная фигура, и улыбка остановилась на его
лице. В окно он видел, как она подошла к брату,
положила ему руку на руку и что-то оживленно начала говорить ему, очевидно о чем-то не имеющем ничего общего с ним, с Вронским, и ему ото показалось досадным.
Когда старик опять встал, помолился и лег тут же под кустом,
положив себе под изголовье травы, Левин сделал то же и, несмотря на липких, упорных на солнце мух и козявок, щекотавших его потное
лицо и тело, заснул тотчас же и проснулся, только когда солнце зашло на другую сторону куста и стало доставать его.
Она
положила обе руки на его плечи и долго смотрела на него глубоким, восторженным и вместе испытующим взглядом. Она изучала его
лицо за то время, которое она не видала его. Она, как и при всяком свидании, сводила в одно свое воображаемое мое представление о нем (несравненно лучшее, невозможное в действительности) с ним, каким он был.
Левин
положил брата на спину, сел подле него и не дыша глядел на его
лицо. Умирающий лежал, закрыв глаза, но на лбу его изредка шевелились мускулы, как у человека, который глубоко и напряженно думает. Левин невольно думал вместе с ним о том, что такое совершается теперь в нем, но, несмотря на все усилия мысли, чтоб итти с ним вместе, он видел по выражению этого спокойного строгого
лица и игре мускула над бровью, что для умирающего уясняется и уясняется то, что всё так же темно остается для Левина.
Мать взглянула на нее. Девочка разрыдалась, зарылась
лицом в коленях матери, и Долли
положила ей на голову свою худую, нежную руку.
— Если вы спрашиваете моего совета, — сказала она, помолившись и открывая
лицо, — то я не советую вам делать этого. Разве я не вижу, как вы страдаете, как это раскрыло ваши раны? Но,
положим, вы, как всегда, забываете о себе. Но к чему же это может повести? К новым страданиям с вашей стороны, к мучениям для ребенка? Если в ней осталось что-нибудь человеческое, она сама не должна желать этого. Нет, я не колеблясь не советую, и, если вы разрешаете мне, я напишу к ней.
И знаешь, Костя, я тебе правду скажу, — продолжал он, облокотившись на стол и
положив на руку свое красивое румяное
лицо, из которого светились, как звезды, масляные, добрые и сонные глаза.
— Да, но в таком случае, если вы позволите сказать свою мысль… Картина ваша так хороша, что мое замечание не может повредить ей, и потом это мое личное мнение. У вас это другое. Самый мотив другой. Но возьмем хоть Иванова. Я
полагаю, что если Христос сведен на степень исторического
лица, то лучше было бы Иванову и избрать другую историческую тему, свежую, нетронутую.
— Да ведь соболезнование в карман не
положишь, — сказал Плюшкин. — Вот возле меня живет капитан; черт знает его, откуда взялся, говорит — родственник: «Дядюшка, дядюшка!» — и в руку целует, а как начнет соболезновать, вой такой подымет, что уши береги. С
лица весь красный: пеннику, чай, насмерть придерживается. Верно, спустил денежки, служа в офицерах, или театральная актриса выманила, так вот он теперь и соболезнует!
Никак бы нельзя было сказать, какая страна
положила на нее свой отпечаток, потому что подобного профиля и очертанья
лица трудно было где-нибудь отыскать, разве только на античных камеях.
Коцебу, в которой Ролла играл г. Поплёвин, Кору — девица Зяблова, прочие
лица были и того менее замечательны; однако же он прочел их всех, добрался даже до цены партера и узнал, что афиша была напечатана в типографии губернского правления, потом переворотил на другую сторону: узнать, нет ли там чего-нибудь, но, не нашедши ничего, протер глаза, свернул опрятно и
положил в свой ларчик, куда имел обыкновение складывать все, что ни попадалось.
Андрий стоял ни жив ни мертв, не имея духа взглянуть в
лицо отцу. И потом, когда поднял глаза и посмотрел на него, увидел, что уже старый Бульба спал,
положив голову на ладонь.
— Соня! Дочь! Прости! — крикнул он и хотел было протянуть к ней руку, но, потеряв опору, сорвался и грохнулся с дивана, прямо
лицом наземь; бросились поднимать его,
положили, но он уже отходил. Соня слабо вскрикнула, подбежала, обняла его и так и замерла в этом объятии. Он умер у нее в руках.
— А? Что? Чай?.. Пожалуй… — Раскольников глотнул из стакана,
положил в рот кусочек хлеба и вдруг, посмотрев на Заметова, казалось, все припомнил и как будто встряхнулся:
лицо его приняло в ту же минуту первоначальное насмешливое выражение. Он продолжал пить чай.
Два инвалида стали башкирца раздевать.
Лицо несчастного изобразило беспокойство. Он оглядывался на все стороны, как зверок, пойманный детьми. Когда ж один из инвалидов взял его руки и,
положив их себе около шеи, поднял старика на свои плечи, а Юлай взял плеть и замахнулся, тогда башкирец застонал слабым, умоляющим голосом и, кивая головою, открыл рот, в котором вместо языка шевелился короткий обрубок.
— Да полфунта довольно будет, я
полагаю. А у вас здесь, я вижу, перемена, — прибавил он, бросив вокруг быстрый взгляд, который скользнул и по
лицу Фенечки. — Занавески вот, — промолвил он, видя, что она его не понимает.
— А вот почему. Сегодня я сижу да читаю Пушкина… помнится, «Цыгане» мне попались… Вдруг Аркадий подходит ко мне и молча, с этаким ласковым сожалением на
лице, тихонько, как у ребенка, отнял у меня книгу и
положил передо мной другую, немецкую… улыбнулся и ушел, и Пушкина унес.
А Прейс — за столом,
положив на него руки, вытянув их так, как будто он — кучер и управляет невидимой лошадью. От зеленого абажура лампы
лицо его казалось тоже зеленоватым.
Человек с оборванной бородой и синим
лицом удавленника шагал,
положив правую руку свою на плечо себе, как извозчик вожжи, левой он поддерживал руку под локоть; он, должно быть, говорил что-то, остатки бороды его тряслись.
Пошлые слова удачно дополнял пошленький мотив: Любаша, захлебываясь, хохотала над Варварой, которая досадливо пыталась и не могла открыть портсигар, тогда как Гогин открывал его легким прикосновением мизинца. Затем он
положил портсигар на плечо себе, двинул плечом, — портсигар соскользнул в карман пиджака. Тогда взбил волосы, сделал свирепое
лицо, подошел к сестре...
Он взглянул на Любашу, сидевшую в углу дивана с надутым и обиженным
лицом. Адъютант
положил пред ним бумаги Клима, наклонился и несколько секунд шептал в серое ухо. Начальник, остановив его движением руки, спросил Клима...
— Шш! — зашипел Лютов, передвинув саблю за спину, где она повисла, точно хвост. Он стиснул зубы, на
лице его вздулись костяные желваки, пот блестел на виске, и левая нога вздрагивала под кафтаном. За ним стоял полосатый арлекин, детски
положив подбородок на плечо Лютова, подняв руку выше головы, сжимая и разжимая пальцы.
Вошли Алина и Дуняша. У Алины
лицо было все такое же окостеневшее, только еще более похудело; из-под нахмуренных бровей глаза смотрели виновато. Дуняша принесла какие-то пакеты и,
положив их на стол, села к самовару. Алина подошла к Лютову и, гладя его редкие волосы, спросила тихо...
— Только? — спросил он, приняв из рук Самгина письмо и маленький пакет книг; взвесил пакет на ладони,
положил его на пол, ногою задвинул под диван и стал читать письмо, держа его близко пред
лицом у правого глаза, а прочитав, сказал...
В пекарне становилось все тише, на печи кто-то уже храпел и выл, как бы вторя гулкому вою ветра в трубе. Семь человек за столом сдвинулись теснее, двое
положили головы на стол, пузатый самовар возвышался над ними величественно и смешно. Вспыхивали красные огоньки папирос, освещая красивое
лицо Алексея, медные щеки Семена, чей-то длинный, птичий нос.
Открыл форточку в окне и, шагая по комнате, с папиросой в зубах, заметил на подзеркальнике золотые часы Варвары, взял их, взвесил на ладони. Эти часы подарил ей он. Когда будут прибирать комнату, их могут украсть. Он
положил часы в карман своих брюк. Затем, взглянув на отраженное в зеркале озабоченное
лицо свое, открыл сумку. В ней оказалась пудреница, перчатки, записная книжка, флакон английской соли, карандаш от мигрени, золотой браслет, семьдесят три рубля бумажками, целая горсть серебра.
А Дунаев слушал, подставив ухо на голос оратора так, как будто Маракуев стоял очень далеко от него; он сидел на диване, свободно развалясь,
положив руку на широкое плечо угрюмого соседа своего, Вараксина. Клим отметил, что они часто и даже в самых пламенных местах речей Маракуева перешептываются, аскетическое
лицо слесаря сурово морщится, он сердито шевелит усами; кривоносый Фомин шипит на них, толкает Вараксина локтем, коленом, а Дунаев, усмехаясь, подмигивает Фомину веселым глазом.
Дома, едва он успел раздеться, вбежала Дуняша и, обняв за шею, молча ткнулась
лицом в грудь его, — он пошатнулся,
положил руку на голову, на плечо ей, пытаясь осторожно оттолкнуть, и, усмехаясь, подумал...
Поручик Валерий Николаевич Петров заглянул в
лицо его,
положил руки на плечи ему и растроганно произнес...
«Так никто не говорил со мной». Мелькнуло в памяти пестрое
лицо Дуняши, ее неуловимые глаза, — но нельзя же ставить Дуняшу рядом с этой женщиной! Он чувствовал себя обязанным сказать Марине какие-то особенные, тоже очень искренние слова, но не находил достойных. А она, снова
положив локти на стол, опираясь подбородком о тыл красивых кистей рук, говорила уже деловито, хотя и мягко...
Одно яйцо он
положил мимо кармана и топтал его, под подошвой грязного сапога чмокала яичница. Пред гостиницей «Москва с но» на обломанной вывеске сидели голуби, заглядывая в окошко, в нем стоял черноусый человек без пиджака и, посвистывая, озабоченно нахмурясь, рассматривал, растягивал голубые подтяжки. Старушка с ласковым
лицом, толкая пред собою колясочку, в которой шевелились, ловя воздух, игрушечные, розовые ручки, старушка, задев Клима колесом коляски, сердито крикнула...
Один из штатских, тощий, со сплюснутым
лицом и широким носом, сел рядом с Самгиным, взял его портфель, взвесил на руке и,
положив портфель в сетку, протяжно, воющим звуком, зевнул. Старичок с медалью заволновался, суетливо закрыл окно, задернул занавеску, а усатый спросил гулко...
Поздно вечером к нему явились люди, которых он встретил весьма любезно,
полагая, что это — клиенты: рослая, краснощекая женщина, с темными глазами на грубоватом
лице, одетая просто и солидно, а с нею — пожилой лысоватый человек, с остатками черных, жестких кудрей на остром черепе, угрюмый, в дымчатых очках, в измятом и грязном пальто из парусины.
Хозяин квартиры в бархатной куртке, с красивым, но мало подвижным
лицом, воинственно встряхивая головой,
положив одну руку на стол, другою забрасывая за ухо прядь длинных волос, говорил...
У стены прислонился черный диван с высунувшимися клочьями мочала, а над ним портреты Чернышевского, Некрасова, в золотом багете сидел тучный Герцен,
положив одну ногу на колено свое, рядом с ним — суровое, бородатое
лицо Салтыкова.
И вдруг засмеялся мелким смехом, старчески сморщив
лицо, весь вздрагивая, потирая руки, глаза его, спрятанные в щелочках морщин, щекотали Самгина, точно мухи. Этот смех заставил Варвару
положить нож и вилку; низко наклонив голову, она вытирала губы так торопливо, как будто обожгла их чем-то едким, а Самгин вспомнил, что вот именно таким противным и догадливым смехом смеялся Лютов на даче, после ловли воображаемого сома.
Ко всей деятельности, ко всей жизни Штольца прирастала с каждым днем еще чужая деятельность и жизнь: обстановив Ольгу цветами, обложив книгами, нотами и альбомами, Штольц успокоивался,
полагая, что надолго наполнил досуги своей приятельницы, и шел работать или ехал осматривать какие-нибудь копи, какое-нибудь образцовое имение, шел в круг людей, знакомиться, сталкиваться с новыми или замечательными
лицами; потом возвращался к ней утомленный, сесть около ее рояля и отдохнуть под звуки ее голоса.
И она хотела что-то сказать, но ничего не сказала, протянула ему руку, но рука, не коснувшись его руки, упала; хотела было также сказать: «прощай», но голос у ней на половине слова сорвался и взял фальшивую ноту;
лицо исказилось судорогой; она
положила руку и голову ему на плечо и зарыдала. У ней как будто вырвали оружие из рук. Умница пропала — явилась просто женщина, беззащитная против горя.
Ольга засмеялась, проворно оставила свое шитье, подбежала к Андрею, обвила его шею руками, несколько минут поглядела лучистыми глазами прямо ему в глаза, потом задумалась,
положив голову на плечо мужа. В ее воспоминании воскресло кроткое, задумчивое
лицо Обломова, его нежный взгляд, покорность, потом его жалкая, стыдливая улыбка, которою он при разлуке ответил на ее упрек… и ей стало так больно, так жаль его…
Лицо у него не грубое, не красноватое, а белое, нежное; руки не похожи на руки братца — не трясутся, не красные, а белые, небольшие. Сядет он,
положит ногу на ногу, подопрет голову рукой — все это делает так вольно, покойно и красиво; говорит так, как не говорят ее братец и Тарантьев, как не говорил муж; многого она даже не понимает, но чувствует, что это умно, прекрасно, необыкновенно; да и то, что она понимает, он говорит как-то иначе, нежели другие.
Как он тревожился, когда, за небрежное объяснение, взгляд ее становился сух, суров, брови сжимались и по
лицу разливалась тень безмолвного, но глубокого неудовольствия. И ему надо было
положить двои, трои сутки тончайшей игры ума, даже лукавства, огня и все свое уменье обходиться с женщинами, чтоб вызвать, и то с трудом, мало-помалу, из сердца Ольги зарю ясности на
лицо, кротость примирения во взгляд и в улыбку.
Она остановилась,
положила ему руку на плечо, долго глядела на него и вдруг, отбросив зонтик в сторону, быстро и жарко обвила его шею руками, поцеловала, потом вся вспыхнула, прижала
лицо к его груди и прибавила тихо...
Даже Захар, который, в откровенных беседах, на сходках у ворот или в лавочке, делал разную характеристику всех гостей, посещавших барина его, всегда затруднялся, когда очередь доходила до этого…
положим хоть, Алексеева. Он долго думал, долго ловил какую-нибудь угловатую черту, за которую можно было бы уцепиться, в наружности, в манерах или в характере этого
лица, наконец, махнув рукой, выражался так: «А у этого ни кожи, ни рожи, ни ведения!»
Она сидит, опершись локтями на стол,
положив лицо в ладони, и мечтает, дремлет или… плачет. Она в неглиже, не затянута в латы негнущегося платья, без кружев, без браслет, даже не причесана; волосы небрежно, кучей лежат в сетке; блуза стелется по плечам и падает широкими складками у ног. На ковре лежат две атласные туфли: ноги просто в чулках покоятся на бархатной скамеечке.
Потом встала, вынула из комода прежнее, нераспечатанное, такое же письмо и
положила рядом с этим, и села опять в своей позе, закрывая руками
лицо.
— А тот ушел? Я притворился спящим. Тебя давно не видать, — заговорил Леонтий слабым голосом, с промежутками. — А я все ждал — не заглянет ли, думаю.
Лицо старого товарища, — продолжал он, глядя близко в глаза Райскому и
положив свою руку ему на плечо, — теперь только одно не противно мне…
А она, отворотясь от этого сухого взгляда, обойдет сзади стула и вдруг нагнется к нему и близко взглянет ему в
лицо,
положит на плечо руки или нежно щипнет его за ухо — и вдруг остановится на месте, оцепенеет, смотрит в сторону глубоко-задумчиво, или в землю, точно перемогает себя, или — может быть — вспоминает лучшие дни, Райского-юношу, потом вздохнет, очнется — и опять к нему…
У гроба на полу стояла на коленях после всех пришедшая и более всех пораженная смертью Наташи ее подруга: волосы у ней были не причесаны, она дико осматривалась вокруг, потом глядела на
лицо умершей и,
положив голову на пол, судорожно рыдала…