Неточные совпадения
Весь Божий
мир изведали,
В
горах, в подземных пропастях
Искали…
«Все живут, все наслаждаются жизнью, — продолжала думать Дарья Александровна, миновав баб, выехав в
гору и опять на рыси приятно покачиваясь на мягких рессорах старой коляски, — а я, как из тюрьмы выпущенная из
мира, убивающего меня заботами, только теперь опомнилась на мгновение.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над
миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Когда благому просвещенью
Отдвинем более границ,
Со временем (по расчисленью
Философических таблиц,
Лет чрез пятьсот) дороги, верно,
У нас изменятся безмерно:
Шоссе Россию здесь и тут,
Соединив, пересекут.
Мосты чугунные чрез воды
Шагнут широкою дугой,
Раздвинем
горы, под водой
Пророем дерзостные своды,
И заведет крещеный
мирНа каждой станции трактир.
Летики не было; он увлекся; он, вспотев, удил с увлечением азартного игрока. Грэй вышел из чащи в кустарник, разбросанный по скату холма. Дымилась и
горела трава; влажные цветы выглядели как дети, насильно умытые холодной водой. Зеленый
мир дышал бесчисленностью крошечных ртов, мешая проходить Грэю среди своей ликующей тесноты. Капитан выбрался на открытое место, заросшее пестрой травой, и увидел здесь спящую молодую девушку.
— Учу я, господин, вполне согласно с наукой и сочинениями Льва Толстого, ничего вредного в моем поучении не содержится. Все очень просто:
мир этот, наш, весь — дело рук человеческих; руки наши — умные, а башки — глупые, от этого и
горе жизни.
Она теперь только поняла эту усилившуюся к ней, после признания, нежность и ласки бабушки. Да, бабушка взяла ее неудобоносимое
горе на свои старые плечи, стерла своей виной ее вину и не сочла последнюю за «потерю чести». Потеря чести! Эта справедливая, мудрая, нежнейшая женщина в
мире, всех любящая, исполняющая так свято все свои обязанности, никого никогда не обидевшая, никого не обманувшая, всю жизнь отдавшая другим, — эта всеми чтимая женщина «пала, потеряла честь»!
И бабушку жаль! Какое ужасное, неожиданное
горе нарушит
мир ее души! Что, если она вдруг свалится! — приходило ему в голову, — вон она сама не своя, ничего еще не зная! У него подступали слезы к глазам от этой мысли.
Рассуждает она о людях, ей знакомых, очень метко, рассуждает правильно о том, что делалось вчера, что будет делаться завтра, никогда не ошибается; горизонт ее кончается — с одной стороны полями, с другой Волгой и ее
горами, с третьей городом, а с четвертой — дорогой в
мир, до которого ей дела нет.
И только верующая душа несет
горе так, как несла его эта женщина — и одни женщины так выносят его!» «В женской половине человеческого рода, — думалось ему, — заключены великие силы, ворочающие
миром.
Осталось за мной. Я тотчас же вынул деньги, заплатил, схватил альбом и ушел в угол комнаты; там вынул его из футляра и лихорадочно, наскоро, стал разглядывать: не считая футляра, это была самая дрянная вещь в
мире — альбомчик в размер листа почтовой бумаги малого формата, тоненький, с золотым истершимся обрезом, точь-в-точь такой, как заводились в старину у только что вышедших из института девиц. Тушью и красками нарисованы были храмы на
горе, амуры, пруд с плавающими лебедями; были стишки...
Все открывшееся перед нами пространство, с лесами и
горами, было облито горячим блеском солнца; кое-где в полях работали люди, рассаживали рис или собирали картофель, капусту и проч. Над всем этим покоился такой колорит
мира, кротости, сладкого труда и обилия, что мне, после долгого, трудного и под конец даже опасного плавания, показалось это место самым очаровательным и надежным приютом.
Вон огороженная забором и окруженная бассейном кумирня; вдали узкие, но правильные улицы; кровли домов и шалашей, разбросанных на
горе и по покатости, — решительно кущи да сени древнего
мира!
Долго мне будут сниться широкие сени, с прекрасной «картинкой», крыльцо с виноградными лозами, длинный стол с собеседниками со всех концов
мира, с гримасами Ричарда; долго будет чудиться и «yes», и беготня Алисы по лестницам, и крикун-англичанин, и мое окно, у которого я любил работать, глядя на серые уступы и зеленые скаты Столовой
горы и Чертова пика. Особенно еще как вспомнишь, что впереди море, море и море!
Она вечно печалуется о
горе и страдании народа и всего
мира, и мука ее не знает утоления.
В очистительном огне мирового пожара многое
сгорит, истлеют ветхие материальные одежды
мира и человека.
Русская душа
сгорает в пламенном искании правды, абсолютной, божественной правды и спасения для всего
мира и всеобщего воскресения к новой жизни.
Если нет тайны, то
мир плосок и человек двухмерное существо, неспособное восходить в
гору.
В это время солнце только что скрылось за горизонтом. От
гор к востоку потянулись длинные тени. Еще не успевшая замерзнуть вода в реке блестела как зеркало; в ней отражались кусты и прибрежные деревья. Казалось, что там, внизу, под водой, был такой же
мир, как и здесь, и такое же светлое небо…
Утром после бури еще моросил мелкий дождь. В полдень ветер разорвал туманную завесу, выглянуло солнце, и вдруг все ожило: земной
мир сделался прекрасен. Камни, деревья, трава, дорога приняли праздничный вид; в кустах запели птицы; в воздухе появились насекомые, и даже шум воды, сбегающей пенистыми каскадами с
гор, стал ликующим и веселым.
Тихо светит по всему
миру: то месяц показался из-за
горы. Будто дамасскою дорого́ю и белою, как снег, кисеею покрыл он гористый берег Днепра, и тень ушла еще далее в чащу сосен.
Звезды
горят и светят над
миром и все разом отдаются в Днепре.
Нередко бывало по всему
миру, что земля тряслась от одного конца до другого: то оттого делается, толкуют грамотные люди, что есть где-то близ моря
гора, из которой выхватывается пламя и текут горящие реки.
Когда же пойдут
горами по небу синие тучи, черный лес шатается до корня, дубы трещат и молния, изламываясь между туч, разом осветит целый
мир — страшен тогда Днепр!
Отношение между любовью эротической и любовью каритативной, между любовью восходящей, притяжением красоты и высоты, и любовью нисходящей, притяжением страдания и
горя в этом низинном
мире, есть огромная и трудная тема.
Но самое большое впечатление произвело на него обозрение Пулковской обсерватории. Он купил и себе ручной телескоп, но это совсем не то. В Пулковскую трубу на луне «как на ладони видно:
горы, пропасти, овраги… Одним словом — целый
мир, как наша земля. Так и ждешь, что вот — вот поедет мужик с телегой… А кажется маленькой потому, что, понимаешь, тысячи, десятки тысяч… Нет, что я говорю: миллионы миллионов миль отделяют от луны нашу землю».
Мир спасется во всей полноте своего бытия, но то, что есть небытие в
мире, но
мир лживо-призрачный спастись не может и не должен, может лишь
сгореть.
С последним зимним путем скиты разобщались с остальным
миром до Петрова дня, —
горами и болотами весной не было проезжей дороги.
Прекрасная мати пустыня!
От суетного
мира прими мя…
Любезная, не изжени мя
Пойду по лесам, по болотам,
Пойду по
горам, по вертепам,
Поставлю в тебе малу хижу,
Полезная в ней аз увижу.
Потщился к тебе убежати,
Владыку Христа подражати.
Настоящий
мир с его
горем и радостью уходил все дальше и дальше, превращаясь постепенно в грозный призрак.
— Мы из миру-то в леса да в
горы бежим спасаться, — повествовала Таисья своим ласковым речитативом, — а грех-то уж поперед нас забежал… Неочерпаемая сила этого греха! На што крепка была наша старая вера, а и та пошатилась.
Это был особый птичий
мир, совсем не похожий на тот, который под
горою населял воды и болота, — и он показался мне еще прекраснее.
Сад, впрочем, был хотя довольно велик, но не красив: кое-где ягодные кусты смородины, крыжовника и барбариса, десятка два-три тощих яблонь, круглые цветники с ноготками, шафранами и астрами, и ни одного большого дерева, никакой тени; но и этот сад доставлял нам удовольствие, особенно моей сестрице, которая не знала ни
гор, ни полей, ни лесов; я же изъездил, как говорили, более пятисот верст: несмотря на мое болезненное состояние, величие красот божьего
мира незаметно ложилось на детскую душу и жило без моего ведома в моем воображении; я не мог удовольствоваться нашим бедным городским садом и беспрестанно рассказывал моей сестре, как человек бывалый, о разных чудесах, мною виденных; она слушала с любопытством, устремив на меня полные напряженного внимания свои прекрасные глазки, в которых в то же время ясно выражалось: «Братец, я ничего не понимаю».
— Да благословит же тебя бог, как я благословляю тебя, дитя мое милое, бесценное дитя! — сказал отец. — Да пошлет и тебе навсегда
мир души и оградит тебя от всякого
горя. Помолись богу, друг мой, чтоб грешная молитва моя дошла до него.
Целую ночь затем ей снился тот зеленый уголок, в котором притаился целый детский
мир с своей великой любовью, «Злая… ведьма…» — стояли у ней в ушах роковые слова, и во сне она чувствовала, как все лицо у ней
горело огнем и в глазах накипали слезы.
—
Миром идут дети! Вот что я понимаю — в
мире идут дети, по всей земле, все, отовсюду — к одному! Идут лучшие сердца, честного ума люди, наступают неуклонно на все злое, идут, топчут ложь крепкими ногами. Молодые, здоровые, несут необоримые силы свои все к одному — к справедливости! Идут на победу всего
горя человеческого, на уничтожение несчастий всей земли ополчились, идут одолеть безобразное и — одолеют! Новое солнце зажгем, говорил мне один, и — зажгут! Соединим разбитые сердца все в одно — соединят!
Наконец, помогая друг другу, мы торопливо взобрались на
гору из последнего обрыва. Солнце начинало склоняться к закату. Косые лучи мягко золотили зеленую мураву старого кладбища, играли на покосившихся крестах, переливались в уцелевших окнах часовни. Было тихо, веяло спокойствием и глубоким
миром брошенного кладбища. Здесь уже мы не видели ни черепов, ни голеней, ни гробов. Зеленая свежая трава ровным, слегка склонявшимся к городу пологом любовно скрывала в своих объятиях ужас и безобразие смерти.
О, вы, которые живете другою, широкою жизнию, вы, которых оставляют жить и которые оставляете жить других, — завидую вам! И если когда-нибудь придется вам горько и вы усомнитесь в вашем счастии, вспомните, что есть иной
мир,
мир зловоний и болотных испарений,
мир сплетен и жирных кулебяк — и
горе вам, если вы тотчас не поспешите подписать удовольствие вечному истцу вашей жизни — обществу!
Сотни свежих окровавленных тел людей, за 2 часа тому назад полных разнообразных, высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мертвых в Севастополе; сотни людей с проклятиями и молитвами на пересохших устах — ползали, ворочались и стонали, — одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а всё так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего темного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и всё так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему
миру, выплыло могучее, прекрасное светило.
— Отчего? Что же, — начал он потом, — может разрушить этот
мир нашего счастья — кому нужда до нас? Мы всегда будем одни, станем удаляться от других; что нам до них за дело? и что за дело им до нас? нас не вспомнят, забудут, и тогда нас не потревожат и слухи о
горе и бедах, точно так, как и теперь, здесь, в саду, никакой звук не тревожит этой торжественной тишины…
— Гроб, предстоящий взорам нашим, братья, изображает тление и смерть, печальные предметы, напоминающие нам гибельные следы падения человека, предназначенного в первобытном состоянии своем к наслаждению непрестанным бытием и сохранившим даже доселе сие желание; но, на
горе нам, истинная жизнь, вдунутая в
мир, поглощена смертию, и ныне влачимая нами жизнь представляет борение и дисгармонию, следовательно, состояние насильственное и несогласное с великим предопределением человека, а потому смерть и тление сделались непременным законом, которому все мы, а равно и натура вся, должны подвергнуться, дабы могли мы быть возвращены в первоначальное свое благородство и достоинство.
Так мы расстались. С этих пор
Живу в моем уединенье
С разочарованной душой;
И в
мире старцу утешенье
Природа, мудрость и покой.
Уже зовет меня могила;
Но чувства прежние свои
Еще старушка не забыла
И пламя позднее любви
С досады в злобу превратила.
Душою черной зло любя,
Колдунья старая, конечно,
Возненавидит и тебя;
Но
горе на земле не вечно».
— А ты погляди, как мало люди силу берегут, и свою и чужую, а? Как хозяин-то мотает тебя? А водочка чего стоит
миру? Сосчитать невозможно, это выше всякого ученого ума… Изба
сгорит — другую можно сбить, а вот когда хороший мужик пропадает зря — этого не поправишь! Ардальон, примерно, алибо Гриша — гляди, как мужик вспыхнул! Глуповатый он, а душевный мужик. Гриша-то! Дымит, как сноп соломы. Бабы-то напали на него, подобно червям на убитого в лесу.
— Аз есмь бога моего неподкупный слуга и се обличаю вы, яко Исаия!
Горе граду Ариилу, иде же сквернавцы и жулики и всякие мрази безобразнии жительствуют в грязи подлых вожделений своих!
Горе корабельним крилам земли, ибо несут они по путям вселенной людишек препакостных, — разумею вас, нияницы, обжоры, отребие
мира сего, — несть вам числа, окаяннии, и не приемлет вас земля в недра своя!
— Да; вот заметьте себе, много, много в этом скудости, а мне от этого пахнэло русским духом. Я вспомнил эту старуху, и стало таково и бодро и приятно, и это бережи моей отрадная награда. Живите, государи мои, люди русские в ладу со своею старою сказкой. Чудная вещь старая сказка!
Горе тому, у кого ее не будет под старость! Для вас вот эти прутики старушек ударяют монотонно; но для меня с них каплет сладких сказаний источник!.. О, как бы я желал умереть в
мире с моею старою сказкой.
«Верит», — думал Кожемякин. И всё яснее понимал, что эти люди не могут стать детьми, не смогут жить иначе, чем жили, — нет
мира в их грудях, не на чем ему укрепиться в разбитом, разорванном сердце. Он наблюдал за ними не только тут, пред лицом старца, но и там, внизу, в общежитии; он знал, что в каждом из них тлеет свой огонь и неслиянно будет
гореть до конца дней человека или до опустошения его, мучительно выедая сердцевину.
Миром веяло от сосен, стройных, как свечи, вытопившаяся смола блестела золотом и янтарём, кроны их, благословляя землю прохладною тенью,
горели на солнце изумрудным пламенем. Сквозь волны зелени сияли главы церквей, просвечивало серебро реки и рыжие полосы песчаных отмелей. Хороводами спускались вниз ряды яблонь и груш, обильно окроплённых плодами, всё вокруг было ласково и спокойно, как в добром сне.
Думаю я про него: должен был этот человек знать какое-то великое счастье, жил некогда великой и страшной радостью,
горел в огне — осветился изнутри, не угасил его и себе, и по сей день светит
миру душа его этим огнём, да не погаснет по вся дни жизни и до последнего часа.
Начиналось обыкновенно тем, что бабушка — она ведь была мне бабушка — погружалась в необыкновенное уныние, ждала разрушения
мира и всего своего хозяйства, предчувствовала впереди нищету и всевозможное
горе, вдохновлялась сама своими предчувствиями, начинала по пальцам исчислять будущие бедствия и даже приходила при этом счете в какой-то восторг, в какой-то азарт.
Почтмейстер был очень доволен, что чуть не убил Бельтову сначала
горем, потом радостью; он так добродушно потирал себе руки, так вкушал успех сюрприза, что нет в
мире жестокого сердца, которое нашло бы в себе силы упрекнуть его за эту шутку и которое бы не предложило ему закусить. На этот раз последнее сделал сосед...