Неточные совпадения
Дарья Александровна выглянула вперед и обрадовалась, увидав в
серой шляпе и
сером пальто знакомую фигуру Левина, шедшего им навстречу. Она и всегда рада ему
была, но теперь особенно рада
была, что он видит ее во всей ее славе. Никто лучше Левина не
мог понять ее величия.
Рядом с Анной на
серой разгоряченной кавалерийской лошади, вытягивая толстые ноги вперед и, очевидно, любуясь собой, ехал Васенька Весловский в шотландском колпачке с развевающимися лентами, и Дарья Александровна не
могла удержать веселую улыбку, узнав его. Сзади их ехал Вронский. Под ним
была кровная темно-гнедая лошадь, очевидно разгорячившаяся на галопе. Он, сдерживая ее, работал поводом.
Доктор, схватив шляпу, бросился вниз, Самгин пошел за ним, но так как Любомудров не повторил ему приглашения ехать с ним, Самгин прошел в сад, в беседку. Он вдруг подумал, что день Девятого января, несмотря на весь его ужас,
может быть менее значителен по смыслу, чем сегодняшняя драка, что вот этот
серый день более глубоко задевает лично его.
Ближе к Таврическому саду люди шли негустой, но почти сплошной толпою, на Литейном, где-то около моста, а
может быть, за мостом, на Выборгской, немножко похлопали выстрелы из ружей, догорал окружный суд, от него остались только стены, но в их огромной коробке все еще жадно хрустел огонь, догрызая дерево, изредка в огне что-то тяжело вздыхало, и тогда от него отрывались стайки мелких огоньков, они трепетно вылетали на воздух, точно бабочки или цветы, и быстро превращались в темно-серый бумажный пепел.
Вошел в дом, тотчас же снова явился в разлетайке, в шляпе и, молча пожав руку Самгина, исчез в
сером сумраке, а Клим задумчиво прошел к себе, хотел раздеться, лечь, но развороченная жандармом постель внушала отвращение. Тогда он стал укладывать бумаги в ящики стола, доказывая себе, что обыск не
будет иметь никаких последствий. Но логика не
могла рассеять чувства угнетения и темной подспудной тревоги.
Вот отчего Захар так любил свой
серый сюртук.
Может быть, и бакенбардами своими он дорожил потому, что видел в детстве своем много старых слуг с этим старинным, аристократическим украшением.
Я запомнил только, что эта бедная девушка
была недурна собой, лет двадцати, но худа и болезненного вида, рыжеватая и с лица как бы несколько похожая на мою сестру; эта черта мне мелькнула и уцелела в моей памяти; только Лиза никогда не бывала и, уж конечно, никогда и не
могла быть в таком гневном исступлении, в котором стояла передо мной эта особа: губы ее
были белы, светло-серые глаза сверкали, она вся дрожала от негодования.
Физиономия Васина не очень поразила меня, хоть я слышал о нем как о чрезмерно умном: белокурый, с светло-серыми большими глазами, лицо очень открытое, но в то же время в нем что-то
было как бы излишне твердое; предчувствовалось мало сообщительности, но взгляд решительно умный, умнее дергачевского, глубже, — умнее всех в комнате; впрочем,
может быть, я теперь все преувеличиваю.
Немногие из них
могли похвастать зеленою верхушкой или скатом, а у большей части
были одинаково выветрившиеся,
серые бока, которые разнообразились у одной — рытвиной, у другой — горбом, у третьей — отвесным обрывом.
«Исполняя взятую на себя обязанность
быть вашей памятью, —
было написано на листе
серой толстой бумаги с неровными краями острым, но разгонистым почерком, — напоминаю вам, что вы нынче, 28-го апреля, должны
быть в суде присяжных и потому не
можете никак ехать с нами и Колосовым смотреть картины, как вы, с свойственным вам легкомыслием, вчера обещали; à moins que vous ne soyez disposé à payer à la cour d’assises les 300 roubles d’amende, que vous vous refusez pour votre cheval, [если, впрочем, вы не предполагаете уплатить в окружной суд штраф в 300 рублей, которые вы жалеете истратить на покупку лошади.] зa то, что не явились во-время.
— А
может, и у них
есть серые шубки? — сделал Крыштанович еще одно предположение, но я решительно пошел из переулка… Крыштанович, несколько разочарованный, последовал за мною: он совсем
было поверил в пророческое значение моего сна. А подтверждение таких таинственных явлений всегда занимательно и приятно.
Я действительно в сны не верил. Спокойная ирония отца вытравила во мне ходячие предрассудки. Но этот сон
был особенный. В него незачем
было верить или не верить: я его чувствовал в себе… В воображении все виднелась
серая фигурка на белом снегу, сердце все еще замирало, а в груди при воспоминании переливалась горячая волна. Дело
было не в вере или неверии, а в том, что я не
мог и не хотел примириться с мыслью, что этой девочки совсем нет на свете.
Другим и,
может быть, еще более тяжким впечатлением улицы
был мастер Григорий Иванович. Он совсем ослеп и ходил по миру, высокий, благообразный, немой. Его водила под руку маленькая
серая старушка; останавливаясь под окнами, она писклявым голосом тянула, всегда глядя куда-то вбок...
Голова у дрофы и шея какого-то пепельного или зольного цвета; нос толстый, крепкий, несколько погнутый книзу, в вершок длиною, темно-серый и не гладкий, а шероховатый; зрачки глаз желтые; ушные скважины необыкновенно велики и открыты, тогда как у всех других птиц они так спрятаны под мелкими перышками, что их и не приметишь; под горлом у ней
есть внутренний кожаный мешок, в котором
может вмещаться много воды; ноги толстые, покрытые крупными
серыми чешуйками, и, в отличие от других птиц, на каждой только по три пальца.
Взгляд ее
серых глаз подчас
мог быть очень весел и ласков, если бы не бывал всего чаще серьезен и задумчив, иногда слишком даже, особенно в последнее время.
Прошло два года. На дворе стояла сырая, ненастная осень;
серые петербургские дни сменялись темными холодными ночами: столица
была неопрятна, и вид ее не способен
был пленять ничьего воображения. Но как ни безотрадны
были в это время картины людных мест города, они не
могли дать и самого слабого понятия о впечатлениях, производимых на свежего человека видами пустырей и бесконечных заборов, огораживающих болотистые улицы одного из печальнейших углов Петербургской стороны.
Нехлюдов
был нехорош собой: маленькие
серые глаза, невысокий крутой лоб, непропорциональная длина рук и ног не
могли быть названы красивыми чертами. Хорошего
было в нем только — необыкновенно высокий рост, нежный цвет лица и прекрасные зубы. Но лицо это получало такой оригинальный и энергический характер от узких, блестящих глаз и переменчивого, то строгого, то детски-неопределенного выражения улыбки, что нельзя
было не заметить его.
— Но знаете ли что? — сказала она ему, — если б я
была поэтом, — я бы другие брала сюжеты.
Может быть, все это вздор, — но мне иногда приходят в голову странные мысли, особенно когда я не сплю, перед утром, когда небо начинает становиться и розовым и
серым. Я бы, например… Вы не
будете надо мной смеяться?
Она не
могла насытить свое желание и снова говорила им то, что
было ново для нее и казалось ей неоценимо важным. Стала рассказывать о своей жизни в обидах и терпеливом страдании, рассказывала беззлобно, с усмешкой сожаления на губах, развертывая
серый свиток печальных дней, перечисляя побои мужа, и сама поражалась ничтожностью поводов к этим побоям, сама удивлялась своему неумению отклонить их…
Снова медленный, тяжкий жест — и на ступеньках Куба второй поэт. Я даже привстал:
быть не
может! Нет, его толстые, негрские губы, это он… Отчего же он не сказал заранее, что ему предстоит высокое… Губы у него трясутся,
серые. Я понимаю: пред лицом Благодетеля, пред лицом всего сонма Хранителей — но все же: так волноваться…
Показалось Александрову, что он знал эту чудесную девушку давным-давно,
может быть, тысячу лет назад, и теперь сразу вновь узнал ее всю и навсегда, и хотя бы прошли еще миллионы лет, он никогда не позабудет этой грациозной, воздушной фигуры со слегка склоненной головой, этого неповторяющегося, единственного «своего» лица с нежным и умным лбом под темными каштаново-рыжими волосами, заплетенными в корону, этих больших внимательных
серых глаз, у которых раек
был в тончайшем мраморном узоре, и вокруг синих зрачков играли крошечные золотые кристаллики, и этой чуть заметной ласковой улыбки на необыкновенных губах, такой совершенной формы, какую Александров видел только в корпусе, в рисовальном классе, когда, по указанию старого Шмелькова, он срисовывал с гипсового бюста одну из Венер.
Когда-нибудь, в первой молодости, это исхудавшее лицо
могло быть и недурным; но тихие, ласковые,
серые глаза ее
были и теперь еще замечательны; что-то мечтательное и искреннее светилось в ее тихом, почти радостном взгляде.
Танец этот они давно танцевали весьма согласно в три темпа, а в настоящем случае оба даже превзошли самих себя; с первого же тура они смотрели своими блистающими зрачками друг другу в очи: Аггей Никитич — совсем пламенно, а пани Вибель хотя несколько томнее,
может быть, потому, что глаза ее
были серые, но тоже пламенно.
Но Матвей уже не
мог слушать, его вместилище впечатлений
было не ёмко и быстро переполнялось. На солнечном припёке лениво и молча двигались задом наперёд синие канатчики, дрожали
серые шнуры, жалобно скрипело колесо и качался, вращая его, квадратный мужик Иван. Сонно вздрагивали обожжённые солнцем метёлки лошадиного щавеля, над холмами струилось марево, а на одной плешивой вершине стоял, точно в воздухе, пастух.
— И,
может быть, вы и правы. Я не хочу отрицать, что действительно я вам иногда подавал справедливый повод к неудовольствию («
серые лошади!» — промелькнуло в голове Анны Васильевны), хотя вы сами должны согласиться, что при известном вам состоянии вашей конституции…
— Вы студент? Так-с… — занимал меня Иван Иваныч. — Что же, хорошее дело… У меня
был один товарищ, вот такой же бедняк, как и вы, а теперь на своей паре
серых ездит. Кто знает, вот сейчас вы в высоких сапогах ходите, а
может быть…
А у молодых из-под них кудри, как лен светлые. Север. И во всем север, дикий север дикого
серого моря. Я удивляюсь, почему у Шекспира при короле не
было шута? Ведь
был же шут — «бедный Йорик». Нужен и живой такой же Йорик.
Может быть, и арапчик, вывезенный из дальних стран вместе с добычей, и обезьяна в клетке. Опять флейта? Дудка, а не флейта! Дудками и барабанами встречают Фортинбраса.
— Вот мы остались с тобою одни, — строго и печально сказала сестра брату после похорон матери, отодвигая его от себя острым взглядом
серых глаз. — Нам
будет трудно, мы ничего не знаем и
можем много потерять. Так жаль, что я не
могу сейчас же выйти замуж!
— Не
могу! Я, брат, так себя чувствую, как будто у меня дома жар-птица, — а клетка-то для неё слаба. Целые дни одна она там сидит… и кто её знает, о чём думает? Житьё ей
серое наступило… я это очень хорошо понимаю… Если б ребёнок
был…
Я невольно скольжу взором по первому ряду. Но одна Ермолова овладела всем моим вниманием. У Федотовой горят глаза. Недвижная ни одним мускулом лица,
может быть, думая только о своей красоте, красуется Рено, сверкая бриллиантовой брошкой… А рядом с ней Ермолова, в темно-сером платье, боится пропустить каждый звук.
А публика еще ждет. Он секунду, а
может быть, полминуты глядит в одну и ту же точку — и вдруг глаза его, как
серое северное море под прорвавшимся сквозь тучи лучом солнца, загораются черным алмазом, сверкают на миг мимолетной улыбкой зубы, и он, радостный и оживленный, склоняет голову. Но это уж не Гамлет, а полный жизни, прекрасный артист Вольский.
…Убивая разъедающей слабостью, медленно потянулись чёрные и
серые полосы дней, ночей; они ползли в немой тишине,
были наполнены зловещими предчувствиями, и ничто не говорило о том, когда они кончат своё мучительное, медленное течение. В душе Евсея всё затихло, оцепенело, он не
мог думать, а когда ходил, то старался, чтобы шаги его
были не слышны.
Человек назвал хозяев и дядю Петра людями и этим как бы отделил себя от них. Сел он не близко к столу, потом ещё отодвинулся в сторону от кузнеца и оглянулся вокруг, медленно двигая тонкой, сухой шеей. На голове у него, немного выше лба, над правым глазом,
была большая шишка, маленькое острое ухо плотно прильнуло к черепу, точно желая спрятаться в короткой бахроме седых волос. Он
был серый, какой-то пыльный. Евсей незаметно старался рассмотреть под очками глаза, но не
мог, и это тревожило его.
Через минуту я уже
был за воротами и шел в город, чтобы объясниться с отцом.
Было грязно, скользко, холодно. В первый раз после свадьбы мне стало грустно, и в мозгу моем, утомленном этим длинным
серым днем, промелькнула мысль, что,
быть может, я живу не так, как надо. Я утомился, мало-помалу мною овладели слабодушие, лень, не хотелось двигаться, соображать, и, пройдя немного, я махнул рукой и вернулся назад.
Вызванным Багговут приказал идти в фехтовальную залу, которая
была так расположена, что мы из классов
могли видеть все там происходившее. И мы видели, что солдаты внесли туда кучу
серых шинелей и наших товарищей одели в эти шинели. Затем их вывели на двор, рассадили там с жандармами в заготовленные сани и отправили по полкам.
Надо мной расстилалось голубое небо, по которому тихо плыло и таяло сверкающее облако. Закинув несколько голову, я
мог видеть в вышине темную деревянную церковку, наивно глядевшую на меня из-за зеленых деревьев, с высокой кручи. Вправо, в нескольких саженях от меня, стоял какой-то незнакомый шалаш, влево —
серый неуклюжий столб с широкою дощатою крышей, с кружкой и с доской, на которой
было написано...
Я чувствовал особенное волнение и опять пытался объяснить его по-своему… Где его источник? У нее толстая пепельная коса… У первой девушки, в которую я
был по-детски влюблен,
была тоже пепельная коса… И она так красиво рисовалась на темном платье… И у нее тоже
были серые глаза… Очевидно, я не
могу равнодушно видеть пепельную косу в сочетании с
серыми глазами…
Я просто обходил ее в своих мыслях, но ее образ стоял в моей душе где-то в стороне, так что я чувствовал его присутствие. Я только боялся взглянуть на него ближе, хотя и знал, что когда-нибудь это придется сделать… И тогда,
быть может,
серое пятно расползется и займет уже всю мою душу без остатка.
Перед Вадимом
было волнующееся море голов, и он с возвышения свободно
мог рассматривать каждую; тут мелькали уродливые лица, как странные китайские тени, которые поражали слиянием скотского с человеческим, уродливые черты, которых отвратительность определить невозможно
было, но при взгляде на них рождались горькие мысли; тут являлись старые головы, исчерченные морщинами, красные, хранящие столько смешанных следов страстей унизительных и благородных, что сообразить их
было бы трудней, чем исчислить; и между ними кое-где сиял молодой взор, и показывались щеки, полные, раскрашенные здоровьем, как цветы между
серыми камнями.
Осенняя беспросветная мгла висела над землей, и что-то тяжелое чувствовалось в сыром воздухе, по которому проносились какие-то
серые тени:
может быть, это
были низкие осенние облака,
может быть — создания собственного расстроенного воображения.
Я прошу позволения у читателей рассказать судьбу этого ястреба: он
был чисто-рябый, то
есть светло-серый, и так тяжел, что и сильный человек не
мог его долго носить на руке.
Взглядывая на эту взъерошенную, красную от выпитого пива фигуру Муфеля, одетого в охотничью куртку, цветной галстук,
серые штаны и высокие охотничьи сапоги, я думал о Мухоедове, который никак не
мог перелезть через этого ненавистного ему немца и отсиживался от него шесть лет в черном теле; чем больше
пил Муфель, хвастовство и нахальство росло в нем, и он кончил тем, что велел привести трех своих маленьких сыновей, одетых тоже в
серые куртки и короткие штаны, и, указывая на них, проговорил...
Ляжет на спину, руки под голову, зажмурит глаза и заведёт своим тонким голосом что-нибудь из литургии заупокойной. Птицы замолчат, прислушаются, да потом и сами вперебой
петь начнут, а Ларион пуще их, а они ярятся, особенно чижи да щеглята или дрозды и скворцы. До того он допоётся, бывало, что сквозь веки из глаз у него слёзы текут, щёки ему
мочат и, омытое слезами, станет
серым лицо его.
И вспоминала она также, что в последний раз он приходил к ней в каком-то
сером сюртучке с искрами и в новом галстуке и спрашивал томно: «Я красив?» И в самом деле, он, изящный, со своими длинными кудрями и с голубыми глазами,
был очень красив (или,
быть может, так показалось) и
был ласков с ней.
Лицо его не
было красиво и даже
могло показаться смешным благодаря длинному, пухлому и красноватому носу, как бы нависшему над широкими и прямыми губами; но открытый лоб его
был прекрасен, и когда он улыбался, его маленькие
серые глазки светились таким кротким и ласковым добродушием, что при взгляде на него у всякого становилось тепло и весело на сердце.
Он ходил, и все больше и больше ненавидел
серый забор, и уже думал с раздражением, что Анна Сергеевна забыла о нем и,
быть может, уже развлекается с другим, и это так естественно в положении молодой женщины, которая вынуждена с утра до вечера видеть этот проклятый забор. Он вернулся к себе в номер и долго сидел на диване, не зная, что делать, потом обедал, потом долго спал.
Иван Михайлович(распечатывая письмо).Господа, мне слишком тяжело. Пожалейте меня! Я знаю, что я виноват. Скрывать нечего… Я не
могу читать… Читайте хоть вы. (Пробегает письмо и передает шаферу.) Читайте… Постойте, эй! (Лакею.)Четверню
серых в коляску! Да скажи Фильке-кучеру, что коли через минуту не
будет подана, я у него ни одного зуба во рту не оставлю. Все выбью. Вот при народе говорю, а там суди меня бог и великий государь! Нет, прошло ваше время! Ну, читайте.
Роковым образом они должны
были сблизиться друг с другом, и — оба молодые, трудоспособные, сильные — зажили бы
серой жизнью полусытой бедности, кулацкой жизнью, всецело поглощённой погоней за грошом, но от этого конца их спасло то, что Гришка называл своим «беспокойством в сердце» и что не
могло помириться с буднями.
Стол стоял в простенке между окон, за ним сидело трое: Григорий и Матрёна с товаркой — пожилой, высокой и худой женщиной с рябым лицом и добрыми
серыми глазами. Звали её Фелицата Егоровна, она
была девицей, дочерью коллежского асессора, и не
могла пить чай на воде из больничного куба, а всегда кипятила самовар свой собственный. Объявив всё это Орлову надорванным голосом, она гостеприимно предложила ему сесть под окном и дышать вволю «настоящим небесным воздухом», а затем куда-то исчезла.
Карнизы оттенены траурною каймой многолетней пыли, стены
серы, и, при внимательном взгляде, видны на них особые пятна — следы борьбы какого-нибудь страдальца с клопами и тараканами, — борьбы,
быть может, многолетней, упорной.