Неточные совпадения
Переделав однако все дела,
мокрый от ручьев, которые по кожану заливались ему то за
шею, то за голенища, но в самом бодром и возбужденном состоянии духа, Левин возвратился к вечеру домой.
Через несколько минут он был уже возле нас; он едва мог дышать; пот градом катился с лица его;
мокрые клочки седых волос, вырвавшись из-под шапки, приклеились ко лбу его; колени его дрожали… он хотел кинуться на
шею Печорину, но тот довольно холодно, хотя с приветливой улыбкой, протянул ему руку.
Татьяна в лес; медведь за нею;
Снег рыхлый по колено ей;
То длинный сук ее за
шеюЗацепит вдруг, то из ушей
Златые серьги вырвет силой;
То в хрупком снеге с ножки милой
Увязнет
мокрый башмачок;
То выронит она платок;
Поднять ей некогда; боится,
Медведя слышит за собой,
И даже трепетной рукой
Одежды край поднять стыдится;
Она бежит, он всё вослед,
И сил уже бежать ей нет.
Самгин с наслаждением выпил стакан густого холодного молока, прошел в кухню, освежил лицо и
шею мокрым полотенцем, вышел на террасу и, закурив, стал шагать по ней, прислушиваясь к себе, не слыша никаких мыслей, но испытывая такое ощущение, как будто здесь его ожидает что-то новое, неиспытанное.
Клим согнул
шею, приподнял плечи, посматривая направо и налево в
мокрые стекла магазинов, освещенных внутри так ярко, как будто в них торговали солнечными лучами летних дней.
— Я? Привалова? — удивилась Антонида Ивановна, повертывая к мужу свое
мокрое лицо с следами мыла на
шее и голых плечах. «Ах да, непосредственность…» — мелькнуло у ней опять в голове, и она улыбнулась.
Впереди ехал Ванька, который до самой
шеи был уже
мокрый.
Извозчик опять вытягивает
шею, приподнимается и с тяжелой грацией взмахивает кнутом. Несколько раз потом оглядывается он на седока, но тот закрыл глаза и, по-видимому, не расположен слушать. Высадив его на Выборгской, он останавливается у трактира, сгибается на козлах и опять не шевельнется…
Мокрый снег опять красит набело его и лошаденку. Проходит час, другой…
Движимая родственным патриотизмом, Аграфена Петровна усиленно что-то
шила, проявляя сестринскую любовь. Она даже раза два всплакнула над работой, так, по-бабьи всплакнула, потому что и глаза на
мокром месте и война — страшное слово.
Природу я любил нежно, любил и поле, и луга, и огороды, но мужик, поднимающий сохой землю, понукающий свою жалкую лошадь, оборванный,
мокрый, с вытянутою
шеей, был для меня выражением грубой, дикой, некрасивой силы, и, глядя на его неуклюжие движения, я всякий раз невольно начинал думать о давно прошедшей, легендарной жизни, когда люди не знали еще употребления огня.
Федосей, подав ей знак молчать, приближился к двери, отворил ее до половины и высунул голову с намерением осмотреть, всё ли кругом пусто и тихо; довольный своим обзором, он покашляв проворчал что-то про себя и уж готовился совершенно расхлопнуть дверь, как вдруг он охнул, схватил рукой за
шею, вытянулся и в судорогах упал на землю; что-то
мокрое брызнуло на руки и на грудь Ольги.
Складывали в ящик трупы. Потом повезли. С вытянутыми
шеями, с безумно вытаращенными глазами, с опухшим синим языком, который, как неведомый ужасный цветок, высовывался среди губ, орошенных кровавой пеной, — плыли трупы назад, по той же дороге, по которой сами, живые, пришли сюда. И так же был мягок и пахуч весенний снег, и так же свеж и крепок весенний воздух. И чернела в снегу потерянная Сергеем
мокрая, стоптанная калоша.
— Комары спать не дают, в амбаре спать буду, — говорила мать, кутая
шею простыней. — Искусали. А ты что рано встала? Зачем ходишь босая по росе? Подол
мокрый. Простудишься…
«Как мальчишку, он меня учит», — обиженно подумал Пётр, проводив его. Пошёл в угол к умывальнику и остановился, увидав, что рядом с ним бесшумно двигается похожий на него человек, несчастно растрёпанный, с измятым лицом, испуганно выкатившимися глазами, двигается и красной рукою гладит
мокрую бороду, волосатую грудь. Несколько секунд он не верил, что это его отражение в зеркале, над диваном, потом жалобно усмехнулся и снова стал вытирать куском льда лицо,
шею, грудь.
Он согласился со мной, и мы вместе остались у перил террасы. Я оперлась рукою на склизкую,
мокрую перекладину и выставила голову. Свежий дождик неровно кропил мне волосы и
шею. Тучка, светлея и редея, проливалась над нами; ровный звук дождя заменился редкими каплями, падавшими сверху и с листьев. Опять внизу затрещали лягушки, опять встрепенулись соловьи и из
мокрых кустов стали отзываться то с той, то с другой стороны. Все просветлело перед нами.
Облитые потом, грязные и напряженные лица с растрепанными волосами, приставшими к
мокрым лбам, коричневые
шеи, дрожащие от напряжения плечи — все эти тела, едва прикрытые разноцветными рваными рубахами и портами, насыщали воздух вокруг себя горячими испарениями и, слившись в одну тяжелую массу мускулов, неуклюже возились во влажной атмосфере, пропитанной зноем юга и густым запахом пота.
В буфете упиваются кавказским коньяком два акцизных надзирателя, ветеринар, помощник пристава и агроном, пьют на «ты», обнимаются, целуются
мокрыми мохнатыми ртами, поливая друг другу
шеи и сюртуки вином, поют вразброд «Не осенний мелкий дождичек» и при этом каждый дирижирует, а к одиннадцати часам двое из них непременно подерутся и натаскают друг у друга из головы кучу волос.
Детка!
Не бойся,
что у меня на
шее воловьей
потноживотые женщины
мокрой горою сидят, —
это сквозь жизнь я тащу
миллионы огромных чистых любовей
и миллион миллионов маленьких грязных любят,
Не бойся,
что снова,
в измены ненастье,
прильну я к тысячам хорошеньких лиц, —
«любящие Маяковского!» —
да ведь это ж династия
на сердце сумасшедшего восшедших цариц.
И прыгнул. Веревка натянулась, но выдержала:
шея Иуды стала тоненькая, а руки и ноги сложились и обвисли, как
мокрые. Умер. Так в два дня, один за другим, оставили землю Иисус Назарей и Иуда из Кариота, Предатель.
И когда уже совсем потонула и, кажется, умерла — взлет (который знаю с первой секунды!) — я — на руках, высоко над Окой, голова под небом, и несут меня «утопленники», собственно — один и, конечно, совсем не утопленник (утопленник — я!), потому что я его безумно люблю и совсем не боюсь, и он не синий, а серый, и жмусь к нему всем своим
мокрым лицом и платьем, обняв за
шею — по праву всякого утопающего.
Томми согласен. Он смеется, берет Матрешку за
шею и тащит к себе в рот. Но это только шутка. Слегка пожевав куклу, он опять кладет ее девочке на колени, правда немного
мокрую и помятую.
Девушка посмотрела на него искоса, сквозь
мокрые от слез волосы, падавшие ей на лицо (Кузьма Васильевич на этом месте рассказа всякий раз уверял нас, что этот взгляд пронзил его «словно
шилом», а однажды даже попытался представить нам этот удивительный взгляд), и, положив свою руку на подставленную калачиком руку услужливого лейтенанта, отправилась вместе с ним на свою квартиру.
Лодка велика. Кладут в нее сначала пудов двадцать почты, потом мой багаж, и всё покрывают
мокрыми рогожами… Почтальон, высокий пожилой человек, садится на тюк, я — на свой чемодан. У ног моих помещается маленький солдатик, весь в веснушках. Шинель его хоть выжми, и с фуражки за
шею течет вода.
Володя поднялся и растерянно поглядел на Нюту. Она только что вернулась из купальни. На ее плечах висели простыня и мохнатое полотенце, и из-под белого шелкового платка на голове выглядывали
мокрые волосы, прилипшие ко лбу. От нее шел влажный, прохладный запах купальни и миндального мыла. От быстрой ходьбы она запыхалась. Верхняя пуговка ее блузы была расстегнута, так что юноша видел и
шею и грудь.
Какие-то тиски схватывают его, он чувствует на
шее своей
мокрую, холодную веревку.
Плохие извозчичьи санишки завернули с Невского в один из переулков. Седок поднял воротник своей шубки и совсем скорчился, нахлобучив мерлушковую шапку. Вся его фигура представляла собою покатый ком чего-то черного, густо осыпанного снежной
мокрой кашей. Извозчик был ему под пару. Перевязал он себе
шею подобием шарфа и ушел в него вплоть до обтертого околыша шапки. Лошадь то и дело спотыкалась, плохо слушаясь кнута. Возница, больше для вида, стукал кнутом в передок саней и часто передергивал вожжами.
Тяжело-сонным движением Юра поднял обе руки, обнял мать за
шею и крепко прижался горячей щекою к
мокрой и холодной щеке — ведь все-таки мама, ничего не поделаешь. Но как больно, как горько!