Неточные совпадения
Продолжать
писать свою
книгу?
Она
пишет детскую
книгу и никому не говорит про это, но мне читала, и я давал рукопись Воркуеву… знаешь, этот издатель… и сам он писатель, кажется.
― Я собственно начал
писать сельскохозяйственную
книгу, но невольно, занявшись главным орудием сельского хозяйства, рабочим, ― сказал Левин краснея, ― пришел к результатам совершенно неожиданным.
― Да вот
написал почти
книгу об естественных условиях рабочего в отношении к земле, ― сказал Катавасов. ― Я не специалист, но мне понравилось, как естественнику, то, что он не берет человечества как чего-то вне зоологических законов, а, напротив, видит зависимость его от среды и в этой зависимости отыскивает законы развития.
Я помню, что в продолжение ночи, предшествовавшей поединку, я не спал ни минуты.
Писать я не мог долго: тайное беспокойство мною овладело. С час я ходил по комнате; потом сел и открыл роман Вальтера Скотта, лежавший у меня на столе: то были «Шотландские пуритане»; я читал сначала с усилием, потом забылся, увлеченный волшебным вымыслом… Неужели шотландскому барду на том свете не платят за каждую отрадную минуту, которую дарит его
книга?..
— Моя статья? В «Периодической речи»? — с удивлением спросил Раскольников, — я действительно
написал полгода назад, когда из университета вышел, по поводу одной
книги одну статью, но я снес ее тогда в газету «Еженедельная речь», а не в «Периодическую».
Андреевский, поэт, из адвокатов, недавно читал отрывки из своей «
Книги о смерти» — целую
книгу пишет, — подумай!
«Вот об этих русских женщинах Некрасов забыл
написать. И никто не
написал, как значительна их роль в деле воспитания русской души, а может быть, они прививали народолюбие больше, чем
книги людей, воспитанных ими, и более здоровое, — задумался он. — «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет», — это красиво, но полезнее войти в будничную жизнь вот так глубоко, как входят эти, простые, самоотверженно очищающие жизнь от пыли, сора».
— Тоську в Буй выслали. Костромской губернии, — рассказывал он. — Туда как будто раньше и не ссылали, черт его знает что за город, жителя в нем две тысячи триста человек. Одна там, только какой-то поляк угряз, опростился, пчеловодством занимается. Она — ничего, не скучает,
книг просит. Послал все новинки — не угодил!
Пишет: «Что ты смеешься надо мной?» Вот как… Должно быть, она серьезно втяпалась в политику…
Он представил себя богатым, живущим где-то в маленькой уютной стране, может быть, в одной из республик Южной Америки или — как доктор Руссель — на островах Гаити. Он знает столько слов чужого языка, сколько необходимо знать их для неизбежного общения с туземцами. Нет надобности говорить обо всем и так много, как это принято в России. У него обширная библиотека, он выписывает наиболее интересные русские
книги и
пишет свою
книгу.
— Да, — продолжала она, подойдя к постели. — Не все. Если ты
пишешь плохие
книги или картины, это ведь не так уж вредно, а за плохих детей следует наказывать.
— Я, — говорил он, — я-я-я! — все чаще повторял он, делая руками движения пловца. — Я
написал предисловие…
Книга продается у входа… Она — неграмотна. Знает на память около тридцати тысяч стихов… Я — Больше, чем в Илиаде. Профессор Жданов… Когда я… Профессор Барсов…
— Что я знаю о нем? Первый раз вижу, а он — косноязычен. Отец его — квакер, приятель моего супруга, помогал духоборам устраиваться в Канаде. Лионель этот, — имя-то на цветок похоже, — тоже интересуется диссидентами, сектантами,
книгу хочет
писать. Я не очень люблю эдаких наблюдателей, соглядатаев. Да и неясно: что его больше интересует — сектантство или золото? Вот в Сибирь поехал. По письмам он интереснее, чем в натуре.
— Это — для гимназиста, милый мой. Он берет время как мерило оплаты труда — так? Но вот я третий год собираю материалы о музыкантах XVIII века, а столяр, при помощи машины, сделал за эти годы шестнадцать тысяч стульев. Столяр — богат, даже если ему пришлось по гривеннику со стула, а — я? А я — нищеброд, рецензийки для газет
пишу. Надо за границу ехать — денег нет. Даже
книг купить — не могу… Так-то, милый мой…
— У вас — критический ум, — говорила она ласково. — Вы человек начитанный, почему бы вам не попробовать
писать, а? Сначала — рецензии о
книгах, а затем, набив руку… Кстати, ваш отчим с нового года будет издавать газету…
— Давно. Должен сознаться, что я… редко
пишу ему. Он отвечает мне поучениями, как надо жить, думать, веровать. Рекомендует
книги… вроде бездарного сочинения Пругавина о «Запросах народа и обязанностях интеллигенции». Его письма кажутся мне наивнейшей риторикой, совершенно несовместной с торговлей дубовой клепкой. Он хочет, чтоб я унаследовал те привычки думать, от которых сам он, вероятно, уже отказался.
— Знаешь что, Илья? — сказал Штольц. — Ты рассуждаешь, точно древний: в старых
книгах вот так всё
писали. А впрочем, и то хорошо: по крайней мере, рассуждаешь, не спишь. Ну, что еще? Продолжай.
Обломов сидит с
книгой или
пишет в домашнем пальто; на шее надета легкая косынка; воротнички рубашки выпущены на галстук и блестят, как снег. Выходит он в сюртуке, прекрасно сшитом, в щегольской шляпе… Он весел, напевает… Отчего же это?..
Она мечтала, как «прикажет ему прочесть
книги», которые оставил Штольц, потом читать каждый день газеты и рассказывать ей новости,
писать в деревню письма, дописывать план устройства имения, приготовиться ехать за границу, — словом, он не задремлет у нее; она укажет ему цель, заставит полюбить опять все, что он разлюбил, и Штольц не узнает его, воротясь.
Он уж прочел несколько
книг. Ольга просила его рассказывать содержание и с неимоверным терпением слушала его рассказ. Он
написал несколько писем в деревню, сменил старосту и вошел в сношения с одним из соседей через посредство Штольца. Он бы даже поехал в деревню, если б считал возможным уехать от Ольги.
После мучительной думы он схватил перо, вытащил из угла
книгу и в один час хотел прочесть,
написать и передумать все, чего не прочел, не
написал и не передумал в десять лет.
Прочими
книгами в старом доме одно время заведовала Вера, то есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до
книг дотрогивалась живая рука, и они кое-как уцелели, хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами. Вера
писала об этом через бабушку к Райскому, и он поручил передать
книги на попечение Леонтия.
— Я ошибся: не про тебя то, что говорил я. Да, Марфенька, ты права: грех хотеть того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни, о которых в
книгах пишут. Боже тебя сохрани меняться, быть другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в книжках, и в своей жизни…
Между тем
писать выучился Райский быстро, читал со страстью историю, эпопею, роман, басню, выпрашивал, где мог,
книги, но с фактами, а умозрений не любил, как вообще всего, что увлекало его из мира фантазии в мир действительный.
Он теперь уже не звал более страсть к себе, как прежде, а проклинал свое внутреннее состояние, мучительную борьбу, и
написал Вере, что решился бежать ее присутствия. Теперь, когда он стал уходить от нее, — она будто пошла за ним, все под своим таинственным покрывалом, затрогивая, дразня его, будила его сон, отнимала
книгу из рук, не давала есть.
— За какую библиотеку? Что ты мне там
писал? Я ничего не понял! Какой-то Марк
книги рвал…
«Что она делает? — вертелось у бабушки в голове, — читать не читает — у ней там нет
книг (бабушка это уже знала), разве
пишет: бумага и чернильница есть».
— Только вот беда, — продолжал Леонтий, — к
книгам холодна. По-французски болтает проворно, а дашь
книгу, половины не понимает; по-русски о сю пору с ошибками
пишет. Увидит греческую печать, говорит, что хорошо бы этакий узор на ситец, и ставит
книги вверх дном, а по-латыни заглавия не разберет. Opera Horatii [Сочинения Горация (лат.).] — переводит «Горациевы оперы»!..
— Все своей рукой
написал! — прибавил он, поднося
книгу к носу Райского.
То
писал он стихи и читал громко, упиваясь музыкой их, то рисовал опять берег и плавал в трепете, в неге: чего-то ждал впереди — не знал чего, но вздрагивал страстно, как будто предчувствуя какие-то исполинские, роскошные наслаждения, видя тот мир, где все слышатся звуки, где все носятся картины, где плещет, играет, бьется другая, заманчивая жизнь, как в тех
книгах, а не та, которая окружает его…
Книг было довольно, и не то что газет и журналов, а настоящих
книг, — и он, очевидно, их читал и, вероятно, садился читать или принимался
писать с чрезвычайно важным и аккуратным видом.
Адмирал не может видеть праздного человека; чуть увидит кого-нибудь без дела, сейчас что-нибудь и предложит: то бумагу
написать, а казалось, можно бы morgen, morgen, nur nicht heute, кому посоветует прочесть какую-нибудь
книгу; сам даже возьмет на себя труд выбрать ее в своей библиотеке и укажет, что прочесть или перевести из нее.
Впрочем, обе приведенные
книги, «Поездка в Якутск» и «Отрывки о Сибири», дают, по возможности, удовлетворительное понятие о здешних местах и вполне заслуживают того одобрения, которым наградила их публика. Первая из них дала два, а может быть, и более изданий. Рекомендую вам обе, если б вы захотели узнать что-нибудь больше и вернее об этом отдаленном уголке, о котором я как проезжий, встретивший нечаянно остановку на пути и имевший неделю-другую досуга, мог
написать только этот бледный очерк.
Нехлюдов отдал письмо графини Катерины Ивановны и, достав карточку, подошел к столику, на котором лежала
книга для записи посетителей, и начал
писать, что очень жалеет, что не застал, как лакей подвинулся к лестнице, швейцар вышел на подъезд, крикнув: «подавай!», а вестовой, вытянувшись, руки по швам, замер, встречая и провожая глазами сходившую с лестницы быстрой, не соответственной ее важности походкой невысокую тоненькую барыню.
Единственное объяснение всего совершающегося было пресечение, устрашение, исправление и закономерное возмездие, как это
писали в
книгах.
И тогда может наступить конец Европы не в том смысле, в каком я
писал о нем в одной из статей этой
книги, а в более страшном и исключительно отрицательном смысле слова.
— Правда, — говорит, но усмехнулся горько. — Да, в этих
книгах, — говорит, помолчав, — ужас что такое встретишь. Под нос-то их легко совать. И кто это их
писал, неужели люди?
С отчаяния графу Маттеи в Милан
написал; прислал
книгу и капли, Бог с ним.
И вот чему удивляться надо: бывали у нас и такие помещики, отчаянные господа, гуляки записные, точно; одевались почитай что кучерами и сами плясали, на гитаре играли, пели и пили с дворовыми людишками, с крестьянами пировали; а ведь этот-то, Василий-то Николаич, словно красная девушка: все
книги читает али
пишет, а не то вслух канты произносит, — ни с кем не разговаривает, дичится, знай себе по саду гуляет, словно скучает или грустит.
Добрые и умные люди
написали много
книг о том, как надобно жить на свете, чтобы всем было хорошо; и тут самое главное, — говорят они, — в том, чтобы мастерские завести по новому порядку.
Мое намерение выставлять дело, как оно было, а не так, как мне удобнее было бы рассказывать его, делает мне и другую неприятность: я очень недоволен тем, что Марья Алексевна представляется в смешном виде с размышлениями своими о невесте, которую сочинила Лопухову, с такими же фантастическими отгадываниями содержания
книг, которые давал Лопухов Верочке, с рассуждениями о том, не обращал ли людей в папскую веру Филипп Эгалите и какие сочинения
писал Людовик XIV.
— Ведь вот умный человек, — говорил мой отец, — и в конспирации был,
книгу писал des finances, [о финансах (фр.).] а как до дела дошло, видно, что пустой человек… Неккеры! А я вот попрошу Григория Ивановича съездить, он не конспиратор, но честный человек и дело знает.
Он до конца жизни
писал свободнее и правильнее по-французски, нежели по-русски, он a la lettre [буквально (фр.).] не читал ни одной русской
книги, ни даже Библии.
Книга эта уцелела. На первом листе Natalie
написала: «Да будут все страницы этой
книги и всей твоей жизни светлы и радостны!»
В. был лет десять старше нас и удивлял нас своими практическими заметками, своим знанием политических дел, своим французским красноречием и горячностью своего либерализма. Он знал так много и так подробно, рассказывал так мило и так плавно; мнения его были так твердо очерчены, на все был ответ, совет, разрешение. Читал он всё — новые романы, трактаты, журналы, стихи и, сверх того, сильно занимался зоологией,
писал проекты для князя и составлял планы для детских
книг.
«Я не стыжусь тебе признаться, —
писал мне 26 января 1838 один юноша, — что мне очень горько теперь. Помоги мне ради той жизни, к которой призвал меня, помоги мне своим советом. Я хочу учиться, назначь мне
книги, назначь что хочешь, я употреблю все силы, дай мне ход, — на тебе будет грех, если ты оттолкнешь меня».
Правда того времени так, как она тогда понималась, без искусственной перспективы, которую дает даль, без охлаждения временем, без исправленного освещения лучами, проходящими через ряды других событий, сохранилась в записной
книге того времени. Я собирался
писать журнал, начинал много раз и никогда не продолжал. В день моего рождения в Новгороде Natalie подарила мне белую
книгу, в которой я иногда
писал, что было на сердце или в голове.
Это было варварство, и я
написал второе письмо к графу Апраксину, прося меня немедленно отправить, говоря, что я на следующей станции могу найти приют. Граф изволили почивать, и письмо осталось до утра. Нечего было делать; я снял мокрое платье и лег на столе почтовой конторы, завернувшись в шинель «старшого», вместо подушки я взял толстую
книгу и положил на нее немного белья.
Его чтение ограничивалось романами и стихами; он их понимал, ценил, иногда очень верно, но серьезные
книги его утомляли, он медленно и плохо считал, дурно и нечетко
писал.
От скуки Орлов не знал, что начать. Пробовал он и хрустальную фабрику заводить, на которой делались средневековые стекла с картинами, обходившиеся ему дороже, чем он их продавал, и
книгу он принимался
писать «о кредите», — нет, не туда рвалось сердце, но другого выхода не было. Лев был осужден праздно бродить между Арбатом и Басманной, не смея даже давать волю своему языку.