Неточные совпадения
Как и во всех местах, где собираются
люди, так и на маленьких
немецких водах, куда приехали Щербацкие, совершилась обычная как бы кристаллизация общества, определяющая каждому его члену определенное и неизменное место. Как определенно и неизменно частица воды на холоде получает известную форму снежного кристалла, так точно каждое новое лицо, приезжавшее на воды, тотчас же устанавливалось в свойственное ему место.
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было дать понять простому мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляют
человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его в
немецкие штаны и заставить почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство
человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих <пор> не мог заставить надеть корсет, тогда как в Германии, где он стоял с полком в 14-м году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила по-французски и делала книксен.
В то самое время, когда Чичиков в персидском новом халате из золотистой термаламы, развалясь на диване, торговался с заезжим контрабандистом-купцом жидовского происхождения и
немецкого выговора, и перед ними уже лежали купленная штука первейшего голландского полотна на рубашки и две бумажные коробки с отличнейшим мылом первостатейнейшего свойства (это было мыло то именно, которое он некогда приобретал на радзивилловской таможне; оно имело действительно свойство сообщать нежность и белизну щекам изумительную), — в то время, когда он, как знаток, покупал эти необходимые для воспитанного
человека продукты, раздался гром подъехавшей кареты, отозвавшийся легким дрожаньем комнатных окон и стен, и вошел его превосходительство Алексей Иванович Леницын.
Подать что-нибудь может всякий, и для этого не стоит заводить особого сословья; что будто русский
человек по тех пор только хорош, и расторопен, и красив, и развязен, и много работает, покуда он ходит в рубашке и зипуне, но что, как только заберется в
немецкий сертук — станет и неуклюж, и некрасив, и нерасторопен, и лентяй.
Вот тут два с лишком листа
немецкого текста, — по-моему, глупейшего шарлатанства: одним словом, рассматривается,
человек ли женщина или не
человек?
А между тем, когда один пьяный, которого неизвестно почему и куда провозили в это время по улице в огромной телеге, запряженной огромною ломовою лошадью, крикнул ему вдруг, проезжая: «Эй ты,
немецкий шляпник!» — и заорал во все горло, указывая на него рукой, — молодой
человек вдруг остановился и судорожно схватился за свою шляпу.
— Мне его по знакомству старый товарищ высылает, — поспешно проговорил Василий Иванович, — но мы, например, и о френологии [Френология — псевдонаука о зависимости психики
человека от наружной формы черепа.] имеем понятие, — прибавил он, обращаясь, впрочем, более к Аркадию и указывая на стоявшую на шкафе небольшую гипсовую головку, разбитую на нумерованные четыреугольники, — нам и Шенлейн [Шенлейн, Радемахер —
немецкие ученые, медики.] не остался безызвестен, и Радемахер.
— Благодетельница! — воскликнул Василий Иванович и, схватив ее руку, судорожно прижал ее к своим губам, между тем как привезенный Анной Сергеевной доктор, маленький
человек в очках, с
немецкою физиономией, вылезал не торопясь из кареты. — Жив еще, жив мой Евгений и теперь будет спасен! Жена! жена!.. К нам ангел с неба…
— Для меня лично корень вопроса этого, смысл его лежит в противоречии интернационализма и национализма. Вы знаете, что
немецкая социал-демократия своим вотумом о кредитах на войну скомпрометировала интернациональный социализм, что Вандервельде усилил эту компрометацию и что еще раньше поведение таких социалистов, как Вивиани, Мильеран, Бриан э цетера, тоже обнаружили, как бессильна и как, в то же время, печально гибка этика социалистов. Не выяснено: эта гибкость — свойство
людей или учения?
— Беспутнейший
человек этот Пуаре, — продолжал Иноков, потирая лоб, глаза и говоря уже так тихо, что сквозь его слова было слышно ворчливые голоса на дворе. — Я даю ему уроки
немецкого языка. Играем в шахматы. Он холостой и — распутник. В спальне у него — неугасимая лампада пред статуэткой богоматери, но на стенах развешаны в рамках голые женщины французской фабрикации. Как бескрылые ангелы. И — десятки парижских тетрадей «Ню». Циник, сластолюбец…
— О, да! — гневно вскричала она. — Читайте речи Евгения Рихтера. Социалисты — это
люди, которые хотят ограбить и выгнать из Германии ее законных владельцев, но этого могут хотеть только евреи. Да, да — читайте Рихтера, — это здравый,
немецкий ум!
— Я ее лечу. Мне кажется, я ее — знаю. Да. Лечу. Вот — написал работу: «Социальные причины истерии у женщин». Показывал Форелю, хвалит, предлагает издать, рукопись переведена одним товарищем на
немецкий. А мне издавать — не хочется. Ну, издам, семь или семьдесят
человек прочитают, а — дальше что? Лечить тоже не хочется.
Появились меньшевики, которых Дронов называл «гоц-либер-данами», а Харламов давно уже окрестил «скромными учениками
немецких ортодоксов предательства», появлялись
люди партии конституционалистов-демократов, появлялись даже октябристы — Стратонов, Алябьев, прятался в уголках профессор Платонов, мелькали серые фигуры Мякотяна, Пешехонова, покашливал, притворяясь больным, нововременец Меньшиков, и еще многие именитые фигуры.
Нет, историю двигают, конечно, не классы, не слепые скопища
людей, а — единицы, герои, и англичанин Карлейль ближе к истине, чем
немецкий еврей Маркс.
Первые годы жизни Клима совпали с годами отчаянной борьбы за свободу и культуру тех немногих
людей, которые мужественно и беззащитно поставили себя «между молотом и наковальней», между правительством бездарного потомка талантливой
немецкой принцессы и безграмотным народом, отупевшим в рабстве крепостного права.
— Да ну-у? — удивился Долганов и вздохнул: — Не похоже. Такое русское лицо и — вообще… Марксист — он чистенький, лощеный и на все смотрит с
немецкой философской колокольни, от Гегеля, который говорил: «
Люди и русские», от Моммзена, возглашавшего: «Колотите славян по башкам».
— Нет, каков шельма! «Дай, говорит, мне на аренду», — опять с яростью начал Тарантьев, — ведь нам с тобой, русским
людям, этого в голову бы не пришло! Это заведение-то
немецкой стороной пахнет. Там все какие-то фермы да аренды. Вот постой, он его еще акциями допечет.
И действительно, в два часа пополудни пожаловал к нему один барон Р., полковник, военный, господин лет сорока,
немецкого происхождения, высокий, сухой и с виду очень сильный физически
человек, тоже рыжеватый, как и Бьоринг, и немного только плешивый.
Эта качка напоминала мне пока наши похождения в Балтийском и
Немецком морях — не больше. Не привыкать уже было засыпать под размахи койки взад и вперед, когда голова и ноги постепенно поднимаются и опускаются. Я кое-как заснул, и то с грехом пополам: но не один раз будил меня стук, топот
людей, суматоха с парусами.
Нас село за обед
человек шестнадцать. Whetherhead сел подле меня. Я разлил всем суп, в том числе и ему, и между нами завязался разговор, сначала по-английски, но потом перешел на
немецкий язык, который знаком мне больше.
Человек, от которого зависело смягчение участи заключенных в Петербурге, был увешанный орденами, которые он не носил, за исключением белого креста в петличке, заслуженный, но выживший из ума, как говорили про него, старый генерал из
немецких баронов.
Этот
человек ходил и зиму и лето в желтоватом нанковом кафтане
немецкого покроя, но подпоясывался кушаком; носил синие шаровары и шапку со смушками, подаренную ему, в веселый час, разорившимся помещиком.
И приказчик, крепостной
человек, или управитель, из
немецких уроженцев, опять крестьянина в лапы заберет.
Через год после того, как пропал Рахметов, один из знакомых Кирсанова встретил в вагоне, по дороге из Вены в Мюнхен, молодого
человека, русского, который говорил, что объехал славянские земли, везде сближался со всеми классами, в каждой земле оставался постольку, чтобы достаточно узнать понятия, нравы, образ жизни, бытовые учреждения, степень благосостояния всех главных составных частей населения, жил для этого и в городах и в селах, ходил пешком из деревни в деревню, потом точно так же познакомился с румынами и венграми, объехал и обошел северную Германию, оттуда пробрался опять к югу, в
немецкие провинции Австрии, теперь едет в Баварию, оттуда в Швейцарию, через Вюртемберг и Баден во Францию, которую объедет и обойдет точно так же, оттуда за тем же проедет в Англию и на это употребит еще год; если останется из этого года время, он посмотрит и на испанцев, и на итальянцев, если же не останется времени — так и быть, потому что это не так «нужно», а те земли осмотреть «нужно» — зачем же? — «для соображений»; а что через год во всяком случае ему «нужно» быть уже в Северо — Американских штатах, изучить которые более «нужно» ему, чем какую-нибудь другую землю, и там он останется долго, может быть, более года, а может быть, и навсегда, если он там найдет себе дело, но вероятнее, что года через три он возвратится в Россию, потому что, кажется, в России, не теперь, а тогда, года через три — четыре, «нужно» будет ему быть.
Собираются студенты обыкновенно к обеду под председательством сениора, то есть старшины, — и пируют до утра, пьют, поют песни, Landesvater, [Старинная
немецкая песня.] Gaudeamus, [Старинная студенческая песня на латинском языке.] курят, бранят филистеров; [Филистер — самодовольный, ограниченный
человек, заботящийся только о своем благополучии.] иногда они нанимают оркестр.
Я считаю большим несчастием положение народа, которого молодое поколение не имеет юности; мы уже заметили, что одной молодости на это недостаточно. Самый уродливый период
немецкого студентства во сто раз лучше мещанского совершеннолетия молодежи во Франции и Англии; для меня американские пожилые
люди лет в пятнадцать от роду — просто противны.
Все
люди дельные и живые перешли на сторону Белинского, только упорные формалисты и педанты отдалились; одни из них дошли до того
немецкого самоубийства наукой, схоластической и мертвой, что потеряли всякий жизненный интерес и сами потерялись без вести.
Немецкая наука, и это ее главный недостаток, приучилась к искусственному, тяжелому, схоластическому языку своему именно потому, что она жила в академиях, то есть в монастырях идеализма. Это язык попов науки, язык для верных, и никто из оглашенных его не понимал; к нему надобно было иметь ключ, как к шифрованным письмам. Ключ этот теперь не тайна; понявши его,
люди были удивлены, что наука говорила очень дельные вещи и очень простые на своем мудреном наречии; Фейербах стал первый говорить человечественнее.
Станкевич, тоже один из праздных
людей, ничего не совершивших, был первый последователь Гегеля в кругу московской молодежи. Оч изучил
немецкую философию глубоко и эстетически; одаренный необыкновенными способностями, он увлек большой круг друзей в свое любимое занятие. Круг этот чрезвычайно замечателен, из него вышла целая фаланга ученых, литераторов и профессоров, в числе которых были Белинский, Бакунин, Грановский.
Но оно и не прошло так: на минуту все, даже сонные и забитые, отпрянули, испугавшись зловещего голоса. Все были изумлены, большинство оскорблено,
человек десять громко и горячо рукоплескали автору. Толки в гостиных предупредили меры правительства, накликали их.
Немецкого происхождения русский патриот Вигель (известный не с лицевой стороны по эпиграмме Пушкина) пустил дело в ход.
Если аристократы прошлого века, систематически пренебрегавшие всем русским, оставались в самом деле невероятно больше русскими, чем дворовые оставались мужиками, то тем больше русского характера не могло утратиться у молодых
людей оттого, что они занимались науками по французским и
немецким книгам. Часть московских славян с Гегелем в руках взошли в ультраславянизм.
Круг Станкевича должен был неминуемо распуститься. Он свое сделал — и сделал самым блестящим образом; влияние его на всю литературу и на академическое преподавание было огромно, — стоит назвать Белинского и Грановского; в нем сложился Кольцов, к нему принадлежали Боткин, Катков и проч. Но замкнутым кругом он оставаться не мог, не перейдя в
немецкий доктринаризм, — живые
люди из русских к нему не способны.
Наконец двери отворились à deux battants, [на обе створки (фр.).] и взошел Бенкендорф. Наружность шефа жандармов не имела в себе ничего дурного; вид его был довольно общий остзейским дворянам и вообще
немецкой аристократии. Лицо его было измято, устало, он имел обманчиво добрый взгляд, который часто принадлежит
людям уклончивым и апатическим.
Это был очень талантливый
человек, самый интересный
немецкий философ последней эпохи.
Во времена моей марксистской молодости один довольно культурный марксист
немецкой формации мне говорил с укором, что, в сущности, я
человек религиозный, что у меня есть потребность в оправдании смысла жизни и в вечности.
Западные
люди помешаны на культуре (по
немецкой терминологии), на цивилизации (по терминологии французской), они раздавлены ею.
Вдобавок я не выучил
немецкого урока, а пансионский немец, сухой
человек с рыжеватыми баками, бритыми усами и подбородком, которые постоянно были засыпаны мелким табаком, был
человек строгий, неприятный и педантичный.
Учитель
немецкого языка, Кранц… Подвижной
человек, небольшого роста, с голым лицом, лишенным растительности, сухой, точно сказочный лемур, состоящий из одних костей и сухожилий. Казалось, этот
человек сознательно стремился сначала сделать свой предмет совершенно бессмысленным, а затем все-таки добиться, чтобы ученики его одолели. Всю грамматику он ухитрился превратить в изучение окончаний.
В отличие от
людей 40-х годов, он почти совсем не знал
немецкой идеалистической философии, которая могла бы помочь ему лучше решить беспокоившие его вопросы о «субъективном методе» в социологии и о «борьбе за индивидуальность» [См. мою старую книгу «Субъективизм и индивидуализм в общественной философии».].
Сказав таким образом о заблуждениях и о продерзостях
людей наглых и злодеев, желая, елико нам возможно, пособием господним, о котором дело здесь, предупредить и наложить узду всем и каждому, церковным и светским нашей области подданным и вне пределов оныя торгующим, какого бы они звания и состояния ни были, — сим каждому повелеваем, чтобы никакое сочинение, в какой бы науке, художестве или знании ни было, с греческого, латинского или другого языка переводимо не было на
немецкий язык или уже переведенное, с переменою токмо заглавия или чего другого, не было раздаваемо или продаваемо явно или скрытно, прямо или посторонним образом, если до печатания или после печатания до издания в свет не будет иметь отверстого дозволения на печатание или издание в свет от любезных нам светлейших и благородных докторов и магистров университетских, а именно: во граде нашем Майнце — от Иоганна Бертрама де Наумбурха в касающемся до богословии, от Александра Дидриха в законоучении, от Феодорика де Мешедя во врачебной науке, от Андрея Елера во словесности, избранных для сего в городе нашем Ерфурте докторов и магистров.
Мы видели книги, до священных должностей и обрядов исповедания нашего касающиеся, переведенные с латинского на
немецкий язык и неблагопристойно для святого закона в руках простого народа обращающиеся; что ж сказать наконец о предписаниях святых правил и законоположений; хотя они
людьми искусными в законоучении,
людьми мудрейшими и красноречивейшими писаны разумно и тщательно, но наука сама по себе толико затруднительна, что красноречивейшего и ученейшего
человека едва на оную достаточна целая жизнь.
Один портрет во весь рост привлек на себя внимание князя: он изображал
человека лет пятидесяти, в сюртуке покроя
немецкого, но длиннополом, с двумя медалями на шее, с очень редкою и коротенькою седоватою бородкой, со сморщенным и желтым лицом, с подозрительным, скрытным и скорбным взглядом.
Правда, говорят, у нас все служили или служат, и уже двести лет тянется это по самому лучшему
немецкому образцу, от пращуров к правнукам, — но служащие-то
люди и есть самые непрактические, и дошло до того, что отвлеченность и недостаток практического знания считался даже между самими служащими, еще недавно, чуть не величайшими добродетелями и рекомендацией.
Он был счастливой наружности, хотя почему-то несколько отвратительной, лет тридцати восьми, одевался безукоризненно, принадлежал к семейству
немецкому, в высшей степени буржуазному, но и в высшей степени почтенному; умел пользоваться разными случаями, пробиться в покровительство высоких
людей и удержаться в их благосклонности.
Кроме Белоконской и «старичка сановника», в самом деле важного лица, кроме его супруги, тут был, во-первых, один очень солидный военный генерал, барон или граф, с
немецким именем, —
человек чрезвычайной молчаливости, с репутацией удивительного знания правительственных дел и чуть ли даже не с репутацией учености, — один из тех олимпийцев-администраторов, которые знают всё, «кроме разве самой России»,
человек, говорящий в пять лет по одному «замечательному по глубине своей» изречению, но, впрочем, такому, которое непременно входит в поговорку и о котором узнается даже в самом чрезвычайном кругу; один из тех начальствующих чиновников, которые обыкновенно после чрезвычайно продолжительной (даже до странности) службы, умирают в больших чинах, на прекрасных местах и с большими деньгами, хотя и без больших подвигов и даже с некоторою враждебностью к подвигам.
Повторяю свое мнение и рад говорить вечно, что легче найти квадратуру круга, нежели средство написать путешествие сообразно с истиною и скромностию, не введя в замешательство себя самого или какого-нибудь другого честного
человека» (переведено с
немецкого; напечатано в «Вестнике Европы» за 1814 г., т. 78, № 22, ноябрь, отд.
Петровского, как только он вышел на улицу, встретил молодой
человек, которому коллежский советник отдал свой бумажник с номинациею и другими бумагами. Тут же они обменялись несколькими словами и пошли в разные стороны. У первого угла Петровский взял извозчика и велел ехать в
немецкий клуб.
Честной купец призадумался и сказал потом: «Хорошо, дочь моя милая, хорошая и пригожая: привезу я тебе таковой венец; знаю я за морем такова
человека, который достанет мне таковой венец; а и есть он у одной королевишны заморския, а и спрятан он в кладовой каменной, а и стоит та кладовая в каменной горе, глубиной на три сажени, за тремя дверьми железными, за тремя замками
немецкими.
— Ваш Кант положительнейшим образом признавал и все эти субстанции, точно так же, как Гегель [Гегель Георг Вильгельм Фридрих (1770—1831) — крупнейший
немецкий философ-идеалист и диалектик.] выдумал какого-то
человека как микрокосм, — все это чистейшая чепуха!
— Это так, — подтвердил Вихров, — без языков — дело плохое: читая одну русскую литературу, далеко не уйдешь, и главное дело —
немецкий язык!.. Мой один приятель Неведомов говаривал, что
человек, не знающий
немецкого языка, ничего не знает.