Неточные совпадения
— Это было даже и не страшно, а — больше. Это — как умирать. Наверное — так чувствуют в последнюю минуту жизни, когда уже нет
боли, а — падение. Полет в неизвестное, в
непонятное.
Как и Батманов, не боялся общего мнения; наконец, как и у Батманова, мне чудилась за всем этим какая-то драма, душевная
боль,
непонятный отказ от счастья из-за неясных, но, конечно, возвышенных побуждений…
Все это слишком ясно, все это в одну секунду, в один оборот логической машины, а потом тотчас же зубцы зацепили минус — и вот наверху уж другое: еще покачивается кольцо в шкафу. Дверь, очевидно, только захлопнули — а ее, I, нет: исчезла. Этого машина никак не могла провернуть. Сон? Но я еще и сейчас чувствую:
непонятная сладкая
боль в правом плече — прижавшись к правому плечу, I — рядом со мной в тумане. «Ты любишь туман?» Да, и туман… все люблю, и все — упругое, новое, удивительное, все — хорошо…
Кожемякин видит, как всё, что было цветисто и красиво, — ловкость, сила, удаль, пренебрежение к
боли, меткие удары, острые слова, жаркое, ярое веселье — всё это слиняло, погасло, исчезло, и отовсюду, злою струёй, пробивается тёмная вражда чужих друг другу людей, — та же
непонятная вражда, которая в базарные дни разгоралась на Торговой площади между мужиками и мещанами.
Разговор обыкновенно начинался жалобою Глафиры Львовны на свое здоровье и на бессонницу; она чувствовала в правом виске
непонятную, живую
боль, которая переходила в затылок и в темя и не давала ей спать.
Почтмейстер Михаил Аверьяныч, слушая его, уже не говорил: «Совершенно верно», а в
непонятном смущении бормотал: «Да, да, да…» и глядел на него задумчиво и печально; почему-то он стал советовать своему другу оставить водку и пиво, но при этом, как человек деликатный, говорил не прямо, а намеками, рассказывая то про одного батальонного командира, отличного человека, то про полкового священника, славного малого, которые пили и
заболели, но, бросив пить, совершенно выздоровели.
— Она часто говорила так странно, и ему казалось, что эти слова исходят из какой-то
непонятной ему
боли в душе ее, они напоминали стон раненого.
Отношение товарищей было для них немыслимо, так как оно не только не удовлетворяло их сердечных влечений, но даже при попытках подобного сближения оба они ощущали какую-то тоже
непонятную для них неловкость, доходящую до сердечной
боли.
Боль не проходила, но Стягин старался лежать спокойнее. Во всем теле чувствовал он жар и зуд; голова
болела на какой-то особенный, ему
непонятный манер. Он даже не допил поданного стакана чая.
Все это он вспоминал теперь и ходил, ходил взад и вперед по ковру комнаты, вспоминая и прежнюю свою любовь к ней, гордость за нее, и ужасаясь на это
непонятное для него падение и ненавидя ее за ту
боль, которую она ему сделала. Он вспоминал то, что говорила ему невестка, и старался представить себе, как бы он мог простить ее, но стоило ему только вспомнить «его», и ужас, отвращение, оскорбленная гордость наполняли его сердце. И он вскрикивал: «Ох, ох», — и старался думать о другом.