Неточные совпадения
И в одиночестве жестоком
Сильнее страсть ее горит,
И об Онегине далеком
Ей сердце громче
говорит.
Она его
не будет видеть;
Она должна в нем ненавидеть
Убийцу
брата своего;
Поэт погиб… но
уж его
Никто
не помнит,
уж другому
Его невеста отдалась.
Поэта память пронеслась,
Как дым по небу голубому,
О нем два сердца, может быть,
Еще грустят… На что грустить?..
Напрасно страх тебя берет,
Вслух, громко
говорим, никто
не разберет.
Я сам, как схватятся
о камерах, присяжных,
О Бейроне, ну
о матерьях важных,
Частенько слушаю,
не разжимая губ;
Мне
не под силу,
брат, и чувствую, что глуп.
Ах! Alexandre! у нас тебя недоставало;
Послушай, миленький, потешь меня хоть мало;
Поедем-ка сейчас; мы, благо, на ходу;
С какими я тебя сведу
Людьми!!!..
уж на меня нисколько
не похожи,
Что за люди, mon cher! Сок умной молодежи!
— Черт его знает, — задумчиво ответил Дронов и снова вспыхнул, заговорил торопливо: — Со всячинкой. Служит в министерстве внутренних дел, может быть в департаменте полиции, но — меньше всего похож на шпиона. Умный. Прежде всего — умен. Тоскует. Как безнадежно влюбленный, а — неизвестно —
о чем? Ухаживает за Тоськой, но — надо видеть — как!
Говорит ей дерзости. Она его терпеть
не может. Вообще — человек, напечатанный курсивом. Я люблю таких… несовершенных. Когда — совершенный, так
уж ему и черт
не брат.
Сбольшим удовольствием читал письмо твое к Егору Антоновичу [Энгельгардту], любезнейший мой Вольховский; давно мы поджидали от тебя известия; признаюсь,
уж я думал, что ты, подражая некоторым,
не будешь к нам писать. Извини,
брат, за заключение. Но
не о том дело —
поговорим вообще.
— Ну а что же вы сделаете, когда
уж такая натура? Мне одна особа, которая знает нашу дружбу с Борноволоковым,
говорит: «Эй, Измаил Петрович, ты слишком глупо доверчив!
Не полагайся,
брат, на эту дружбу коварную. Борноволоков в глаза одно, а за глаза совсем другое
о тебе
говорит», но я все-таки
не могу и верю.
— Сочинение пишет! —
говорит он, бывало, ходя на цыпочках еще за две комнаты до кабинета Фомы Фомича. —
Не знаю, что именно, — прибавлял он с гордым и таинственным видом, — но,
уж верно,
брат, такая бурда… то есть в благородном смысле бурда. Для кого ясно, а для нас,
брат, с тобой такая кувыркалегия, что… Кажется,
о производительных силах каких-то пишет — сам
говорил. Это, верно, что-нибудь из политики. Да, грянет и его имя! Тогда и мы с тобой через него прославимся. Он,
брат, мне это сам
говорил…
— А нельзя ли
не выгонять? Я,
брат, так решил: завтра же пойду к нему рано, чем свет, все расскажу, вот как с тобой
говорил:
не может быть, чтоб он
не понял меня; он благороден, он благороднейший из людей! Но вот что меня беспокоит: что, если маменька предуведомила сегодня Татьяну Ивановну
о завтрашнем предложении? Ведь это
уж худо!
— Полно, матушка!
Брат настоящее
говорит:
не о чем ей убиваться! — сказал Василий, представлявший все тот же образец веселого, но пустого, взбалмошного мужика. — Взаправду,
не о чем ей убиваться, сама же ты
говорила, топил он ее в слезах, теперь
уж не станет.
У Якова потемнело в глазах, и он
уже не мог слушать,
о чём
говорит дядя с
братом. Он думал: Носков арестован; ясно, что он тоже социалист, а
не грабитель, и что это рабочие приказали ему убить или избить хозяина; рабочие, которых он, Яков, считал наиболее солидными, спокойными! Седов, всегда чисто одетый и
уже немолодой; вежливый, весёлый слесарь Крикунов; приятный Абрамов, певец и ловкий, на все руки, работник. Можно ли было думать, что эти люди тоже враги его?
Он
не видел
брата уже четыре года; последнее свидание с Никитой было скучно, сухо: Петру показалось, что горбун смущён, недоволен его приездом; он ёжился, сжимался, прячась, точно улитка в раковину;
говорил кисленьким голосом
не о боге,
не о себе и родных, а только
о нуждах монастыря,
о богомольцах и бедности народа;
говорил нехотя, с явной натугой. Когда Пётр предложил ему денег, он сказал тихо и небрежно...
И давно
уже Ольга ничего
не рассказывала про Илью, а новый Пётр Артамонов, обиженный человек, всё чаще вспоминал
о старшем сыне. Наверное Илья
уже получил достойное возмездие за свою строптивость, об этом
говорило изменившееся отношение к нему в доме Алексея. Как-то вечером, придя к
брату и раздеваясь в передней, Артамонов старший слышал, что Миром, возвратившийся из Москвы,
говорит...
Даже в те часы, когда совершенно потухает петербургское серое небо и весь чиновный народ наелся и отобедал, кто как мог, сообразно с получаемым жалованьем и собственной прихотью, — когда всё
уже отдохнуло после департаментского скрипенья перьями, беготни, своих и чужих необходимых занятий и всего того, что задает себе добровольно, больше даже, чем нужно, неугомонный человек, — когда чиновники спешат предать наслаждению оставшееся время: кто побойчее, несется в театр; кто на улицу, определяя его на рассматриванье кое-каких шляпенок; кто на вечер — истратить его в комплиментах какой-нибудь смазливой девушке, звезде небольшого чиновного круга; кто, и это случается чаще всего, идет просто к своему
брату в четвертый или третий этаж, в две небольшие комнаты с передней или кухней и кое-какими модными претензиями, лампой или иной вещицей, стоившей многих пожертвований, отказов от обедов, гуляний, — словом, даже в то время, когда все чиновники рассеиваются по маленьким квартиркам своих приятелей поиграть в штурмовой вист, прихлебывая чай из стаканов с копеечными сухарями, затягиваясь дымом из длинных чубуков, рассказывая во время сдачи какую-нибудь сплетню, занесшуюся из высшего общества, от которого никогда и ни в каком состоянии
не может отказаться русский человек, или даже, когда
не о чем
говорить, пересказывая вечный анекдот
о коменданте, которому пришли сказать, что подрублен хвост у лошади Фальконетова монумента, — словом, даже тогда, когда всё стремится развлечься, — Акакий Акакиевич
не предавался никакому развлечению.
Эти себе подобные, если они хоть немного знали Антона Федотыча,
не говоря уже о семейных, эти себе подобные обрезывали его на первом слове: «Полно,
брат, врать, Антон Федотыч», «Замололи вы, Антон Федотыч».
Полканов
уже успел заметить, что сестра — как он и думал —
не особенно огорчена смертью мужа, что она смотрит на него,
брата, испытующе и,
говоря с ним, что-то скрывает от него. Он ожидал увидеть её нервной, бледной, утомлённой. Но теперь, глядя на её овальное лицо, покрытое здоровым загаром, спокойное, уверенное и оживлённое умным блеском светлых глаз, он чувствовал, что приятно ошибся, и, следя за её речами, старался подслушать и понять в них то,
о чём она молчала.
— Ну! — сказал он наконец, тряхнув головой. — Что
уж тут, сами понимаете: каторга
не свой
брат. Так
уж… что было, чего
не было… только в этот вечер пошел у них в камере дым коромыслом: обошли, околдовали, в лоск уложили и старшого, и надзирателя, и фершала. Старшой так,
говорили, и
не очухался… Сами знаете, баба с нашим
братом что может сделать… А тут
о головах дело пошло… Притом же — сонного в хмельное подсыпали…
— Так вот, я и
говорю: тут все было честно и благородно, — свободный выбор! А теперь,
брат Срулик, мы будем
говорить о Фроиме и Фруме… Ты
уже знаешь. Да? Ну, так вот он тоже узнал там на пруду от Фрумы, что ее выдают за ешиботника… Он сразу так изменился в лице, что передо мной был совсем другой человек. Во всяком случае, другой Фроим, которого мы
не знали.
— Отчего ты, Василий Петрович, думаешь, что
уж кроме тебя никто ничего
не знает
о народе? Ведь это,
брат, самолюбие в тебе
говорит.
— Об этом я
уже с вами
говорить не хочу. В этом отношении, как я и прежде сказал, вы неизлечимы; но будемте рассуждать собственно
о нашем предмете. Целой драмы мы
не можем поставить, потому что очень бедны наши материальные средства, — сцены одной вы
не хотите. В таком случае составимте дивертисман, и вы прочтете что-нибудь в дивертисмане драматическое, например, «Братья-разбойники» или что-нибудь подобное.
Петр Михайлыч
не думал
уже ни
о пощечине, ни
о хлысте, и
не знал, что будет он делать у Власича. Он струсил. Ему было страшно за себя и за сестру, и было жутко, что он ее сейчас увидит. Как она будет держать себя с
братом?
О чем они оба будут
говорить? И
не вернуться ли назад, пока
не поздно? Думая так, он по липовой аллее поскакал к дому, обогнул широкие кусты сирени и вдруг увидел Власича.
Нечего
уже и
говорить о том, что Лоренциту постоянно окружала густая толпа поклонников. Все-таки она свою первую любовь подарила
не богатому старику,
не титулованному военному красавцу, а своему же брату-артисту.
Чухонец постучал трубкой об оконную раму и стал
говорить о своем брате-моряке. Климов
уж более
не слушал его и с тоской вспоминал
о своей мягкой, удобной постели,
о графине с холодной водой,
о сестре Кате, которая так умеет уложить, успокоить, подать воды. Он даже улыбнулся, когда в его воображении мелькнул денщик Павел, снимающий с барина тяжелые, душные сапоги и ставящий на столик воду. Ему казалось, что стоит только лечь в свою постель, выпить воды, и кошмар уступил бы свое место крепкому, здоровому сну.
— Ваш двоюродный
брат прав, —
говорит она мне. — Время
не ждет. Надо нам подумать хорошенько
о нашем приюте… Какое равнодушие во всех, к кому обращаешься. Я
уж вам
говорила, что хочу устроить убежище по моей идее.
В адвокатуре вы ничего
не сделаете — лучше и
не пробовать,
не говоря уж о том, что порядочному литератору надо нашего
брата всячески травить, а
не то что по стопам нашим идти.
—
Уж я
о порядках и
не говорю. Каковы набольшие — такова и паства. Вот вы, как я знаю, были недурной парень. Ну, и поплатились, как следует. В студенческую
братию я совсем изверился. Да и во всю нашу — с позволения сказать — интеллигенцию.
Им был нагнан положительно панический страх на дворовых, даже мужчин
не говоря уже о женщинах, да и сам «Степка», как звала его Салтычиха, или Степан Ермилыч, как величали его прошлые и будущие жертвы, сильно пользовался создавшимся вокруг него положением, и ходил по двору и даже людской, точно ему «черт
не брат», как втихомолку
о нем перешептывались дворовые.
Но,
не говоря уже о ней одной, эта ранняя и страшная смерть имела самое благотворное влияние, несмотря на всю печаль, на меня и на
брата.
Не говоря уже о моих
братьях, эта война лишила меня одного из отношений самых близких моему сердцу.