Неточные совпадения
А уж Тряпичкину, точно, если кто попадет на зубок, берегись:
отца родного не пощадит для словца, и деньгу тоже любит. Впрочем, чиновники эти добрые люди; это с их стороны хорошая черта, что они мне дали взаймы. Пересмотрю нарочно, сколько у меня денег. Это от судьи триста; это от почтмейстера триста, шестьсот, семьсот, восемьсот… Какая замасленная бумажка! Восемьсот, девятьсот… Ого! за тысячу перевалило… Ну-ка, теперь,
капитан, ну-ка, попадись-ка ты мне теперь! Посмотрим, кто кого!
Подошедши к бюро, он переглядел их еще раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно, в один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными до тех пор, покамест
отец Карп и
отец Поликарп, два священника его деревни, не погребут его самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и
капитана, приписавшегося ему в родню.
Оно писано к
отцу Петра Андреевича и содержит оправдание его сына и похвалы уму и сердцу дочери
капитана Миронова.
Опять скандал!
Капитана наверху не было — и вахтенный офицер смотрел на архимандрита — как будто хотел его съесть, но не решался заметить, что на шканцах сидеть нельзя. Это, конечно, знал и сам
отец Аввакум, но по рассеянности забыл, не приписывая этому никакой существенной важности. Другие, кто тут был, улыбались — и тоже ничего не говорили. А сам он не догадывался и, «отдохнув», стал опять ходить.
«Да вон, кажется…» — говорил я, указывая вдаль. «Ах, в самом деле — вон, вон, да, да! Виден, виден! — торжественно говорил он и
капитану, и старшему офицеру, и вахтенному и бегал то к карте в каюту, то опять наверх. — Виден, вот, вот он, весь виден!» — твердил он, радуясь, как будто увидел родного
отца. И пошел мерять и высчитывать узлы.
Капитан,
отец Аввакум и я из окна капитанской каюты смотрели, как ее обливало со всех сторон водой, как ныряла она; хотела поворачивать, не поворачивала, наконец поворотила и часов в пять бросила якорь близ фрегата.
Рассердившись почему-то на этого штабс-капитана, Дмитрий Федорович схватил его за бороду и при всех вывел в этом унизительном виде на улицу и на улице еще долго вел, и говорят, что мальчик, сын этого штабс-капитана, который учится в здешнем училище, еще ребенок, увидав это, бежал все подле и плакал вслух и просил за
отца и бросался ко всем и просил, чтобы защитили, а все смеялись.
— Ничего не дам, а ей пуще не дам! Она его не любила. Она у него тогда пушечку отняла, а он ей по-да-рил, — вдруг в голос прорыдал штабс-капитан при воспоминании о том, как Илюша уступил тогда свою пушечку маме. Бедная помешанная так и залилась вся тихим плачем, закрыв лицо руками. Мальчики, видя, наконец, что
отец не выпускает гроб от себя, а между тем пора нести, вдруг обступили гроб тесною кучкой и стали его подымать.
В поручении Катерины Ивановны промелькнуло одно обстоятельство, чрезвычайно тоже его заинтересовавшее: когда Катерина Ивановна упомянула о маленьком мальчике, школьнике, сыне того штабс-капитана, который бежал, плача в голос, подле
отца, то у Алеши и тогда уже вдруг мелькнула мысль, что этот мальчик есть, наверное, тот давешний школьник, укусивший его за палец, когда он, Алеша, допрашивал его, чем он его обидел.
Пригласил
отец этого молодца не то чтоб из страху пред
капитаном, характера он был весьма неробкого, а так лишь, на всякий случай, более чтоб иметь свидетеля.
— Боже сохрани, я ведь понимаю же. Но Перезвоном его не утешишь, — вздохнул Смуров. — Знаешь что:
отец этот,
капитан, мочалка-то, говорил нам, что сегодня щеночка ему принесет, настоящего меделянского, с черным носом; он думает, что этим утешит Илюшу, только вряд ли?
— Это он
отца,
отца! Что же с прочими? Господа, представьте себе: есть здесь бедный, но почтенный человек, отставной
капитан, был в несчастье, отставлен от службы, но не гласно, не по суду, сохранив всю свою честь, многочисленным семейством обременен. А три недели тому наш Дмитрий Федорович в трактире схватил его за бороду, вытащил за эту самую бороду на улицу и на улице всенародно избил, и все за то, что тот состоит негласным поверенным по одному моему делишку.
Кстати: я и забыл упомянуть, что Коля Красоткин был тот самый мальчик, которого знакомый уже читателю мальчик Илюша, сын отставного штабс-капитана Снегирева, пырнул перочинным ножичком в бедро, заступаясь за
отца, которого школьники задразнили «мочалкой».
Отец мой почти совсем не служил; воспитанный французским гувернером в доме набожной и благочестивой тетки, он лет шестнадцати поступил в Измайловский полк сержантом, послужил до павловского воцарения и вышел в отставку гвардии
капитаном; в 1801 он уехал за границу и прожил, скитаясь из страны в страну, до конца 1811 года.
Это место романа меня поразило. Значит, можно не верить по — иному, чем
капитан, который кощунствует вечером и крестится ночью «на всякий случай»… Что, если бы
отец встретился с таким человеком. Стал ли бы он смеяться тем же смехом снисходительного превосходства?..
Но еще большее почтение питал он к киевскому студенту Брониславу Янковскому.
Отец его недавно поселился в Гарном Луге, арендуя соседние земли. Это был человек старого закала, отличный хозяин, очень авторитетный в семье. Студент с ним не особенно ладил и больше тяготел к семье
капитана. Каждый день чуть не с утра, в очках, с книгой и зонтиком подмышкой, он приходил к нам и оставался до вечера, серьезный, сосредоточенный, молчаливый. Оживлялся он только во время споров.
Это было что-то вроде обета. Я обозревал весь известный мне мирок. Он был невелик, и мне было не трудно распределить в нем истину и заблуждение. Вера — это разумное, спокойное настроение
отца. Неверие или смешно, как у
капитана, или сухо и неприятно, как у молодого медика. О сомнении, которое остановить труднее, чем было Иисусу Навину остановить движение миров, — я не имел тогда ни малейшего понятия. В моем мирке оно не занимало никакого места.
Я вдруг вспомнил далекий день моего детства.
Капитан опять стоял среди комнаты, высокий, седой, красивый в своем одушевлении, и развивал те же соображения о мирах, солнцах, планетах, «круговращении естества» и пылинке, Навине, который, не зная астрономии, останавливает все мироздание… Я вспомнил также
отца с его уверенностью и смехом…
Этот маленький эпизод доставил мне минуту иронического торжества, восстановив воспоминание о вере
отца и легкомысленном отрицании
капитана. Но все же основы моего мировоззрения вздрагивали. И не столько от прямой полемики, сколько под косвенным влиянием какого-то особенного веяния от нового миросозерцания.
В день его приезда, после обеда, когда
отец с трубкой лег на свою постель,
капитан в тужурке пришел к нему и стал рассказывать о своей поездке в Петербург.
На следующий вечер старший брат, проходя через темную гостиную, вдруг закричал и со всех ног кинулся в кабинет
отца. В гостиной он увидел высокую белую фигуру, как та «душа», о которой рассказывал
капитан.
Отец велел нам идти за ним… Мы подошли к порогу и заглянули в гостиную. Слабый отблеск света падал на пол и терялся в темноте. У левой стены стояло что-то высокое, белое, действительно похожее на фигуру.
И теперь, пока
отец лежал, попыхивая трубкой,
капитан ходил по комнате, останавливался, жестикулировал, увлекался и увлекал.
— Ха! В бога… — отозвался на это
капитан. — Про бога я еще ничего не говорю… Я только говорю, что в писании есть много такого… Да вот, не верите — спросите у него (
капитан указал на
отца, с легкой усмешкой слушавшего спор): правду я говорю про этого антипода?
Как только мать стала оправляться,
отец подал просьбу в отставку; в самое это время приехали из полка мои дяди Зубины; оба оставили службу и вышли в чистую, то есть отставку; старший с чином майора, а младший —
капитаном.
Сказав последние слова,
отец Арсений даже изменил своей сдержанности. Он встал со стула и обе руки простер вперед, как бы взывая к отмщению. Мы все смолкли. Колотов пощипывал бородку и барабанил по столу; Терпибедов угрюмо сосал чубук; я тоже чувствовал, что любопытство мое удовлетворено вполне и что не мешало бы куда-нибудь улизнуть. Наконец
капитан первый нарушил тишину.
— Ну, что, куроцап, каково курчат полавливаешь? — неизменно приветствовал покойный
отец мой появление
капитана.
При этой неожиданной аттестации
отец Арсений молча вскинул своими незрящими глазами в сторону Терпибедова. Под влиянием этого взора расходившийся
капитан вдруг съежился и засуетился. Он схватил со стола дорожный чубук, вынул из кармана засаленный кисет и начал торопливо набивать трубку.
— Я уж не говорю о
капитане. Он ненавидит меня давно, и за что — не знаю; но даже
отец твой… он скрывает, но я постоянно замечаю в лице его неудовольствие, особенно когда я остаюсь с тобой вдвоем, и, наконец, эта Палагея Евграфовна — и та на меня хмурится.
Когда Настеньке минуло четырнадцать лет, она перестала бегать в саду, перестала даже играть в куклы, стыдилась поцеловать приехавшего в отставку дядю-капитана, и когда, по приказанию
отца, поцеловала, то покраснела; тот, в свою очередь, тоже вспыхнул.
— Старший офицер в батарее,
капитан, невысокий рыжеватый мужчина, с хохолком и гладенькими височками, воспитанный по старым преданиям артиллерии, дамский кавалер и будто бы ученый, расспрашивал Володю о знаниях его в артиллерии, новых изобретениях, ласково подтрунивал над его молодостью и хорошеньким личиком и вообще обращался с ним, как
отец с сыном, что очень приятно было Володе.
Немного успокоив себя этим понятием долга, которое у штабс-капитана, как и вообще у всех людей недалеких, было особенно развито и сильно, он сел к столу и стал писать прощальное письмо
отцу, с которым последнее время был не совсем в хороших отношениях по денежным делам.
Прадед мой, штабс-капитан Прокофий Гадюк, будучи в пьяном виде, изменные речи говорил, а сын его, Артамон, не только о сем не умолчал, но, с представлением ясных
отцовой измены доказательств, донес по начальству.
Сквозь эту толпу, несмотря на свой сан и значение, с трудом могли пробираться самые влиятельные лица города, как-то: протоиерей Грацианский,
отец Захария и
капитан Повердовня, да и то они пробились лишь потому, что толпа считала присутствие священников при расправе с чертом религиозною необходимостью, а
капитан Повердовня протеснился с помощью сабельного эфеса, которым он храбро давал зуботычины направо и налево.
Мы мило беседовали.
Отец рассказал
капитану, что мы были в гостях в имении, и, указав на меня, сказал...
Мы сидели за чаем на палубе. Разудало засвистал третий. Видим, с берега бежит офицер в белом кителе, с маленькой сумочкой и шинелью, переброшенной через руку. Он ловко перебежал с пристани на пароход по одной сходне, так как другую уже успели отнять. Поздоровавшись с
капитаном за руку, он легко влетел по лестнице на палубу — и прямо к
отцу. Поздоровались. Оказались старые знакомые.
Я писал, отрывался, вспоминал на переменах, как во время дневки мы помогали рыбакам тащить невод, получали ведрами за труды рыбу и варили «юшку»… Все вспоминалось, и лились стихи строка за строкой, пока не подошел проснувшийся
отец, а с ним и
капитан Егоров. Я их увидел издали и спрятал бумагу в карман.
Василий Николаевич Андреев, сын небогатого помещика, симбирский дворянин, родился и вырос в имении
отца на Волге и юношей поступил на буксирный пароход помощником
капитана, а потом сам командовал пароходом.
Отец Леонов был русский коренной дворянин, израненный отставной
капитан, человек лет в пятьдесят, ни богатый, ни убогий, и — что всего важнее — самый добрый человек; однако ж нимало не сходный характером с известным дядею Тристрама Шанди — добрый по-своему и на русскую стать.
Капитан Радушин,
отец Леонов, любил угощать добрых приятелей чем бог послал.
В келье «некнижных»
отцов, кроме их самих, не жил никто, кроме желто-бурого кота, прозванного «
Капитаном» и замечательного только тем, что, нося мужское имя и будучи очень долгое время почитаем настоящим мужчиною, он вдруг, к величайшему скандалу, окотился и с тех пор не переставал размножать свое потомство как кошка.
— Удушился, брат,
Капитан. Под дежу его как-то занесло; дежа захлопнулась, а нас дома не было. Пришли, искали, искали — нет нашего кота. А дня через два взяли дежу, смотрим — он там. Теперь другой есть… гляди-ко какой: Васька! Васька! — стал звать
отец Вавила.
Зажгли свечу. Хата точно в том же порядке, как была за двенадцать лет назад. Только вместо
отца Сергия у печки стоит
отец Прохор, а вместо бурого
Капитана с
отцом Вавилою забавляется серый Васька. Даже ножик и пучок кореневатых палочек, приготовленных
отцом Сергием, висит там, где их повесил покойник, приготовлявший их на какую-то потребу.
— Прежде всего, — продолжал он, — я хочу вам сказать об его
отце, моем старшем брате, который был прекраснейший человек; учился, знаете, отлично в Морском корпусе; в отставку вышел
капитаном второго ранга; словом, умница был мужчина.
В это время
капитан корабля,
отец мальчика, вышел из каюты. Он нес ружье, чтобы стрелять чаек [Морские птицы. (Примеч. Л. Н. Толстого.)]. Он увидал сына на мачте, и тотчас же прицелился в сына и закричал: «В воду! прыгай сейчас в воду! застрелю!» Мальчик шатался, но не понимал. «Прыгай или застрелю!.. Раз, два…» и как только
отец крикнул: «три» — мальчик размахнулся головой вниз и прыгнул.
Капитан Петрович при слабом отблеске костра успел разглядеть горящие глаза Иоле, его воодушевленное лицо и молящую улыбку. Неизъяснимое чувство любви, жалости и сознания своего братского долга захватили этого пожилого офицера. Он понял, чего хотел Иоле, этот молодой орленок, горячий, смелый и отважный, достойный сын своего
отца. Он понял, что юноша трепетал при одной мысли о возможности подобраться к неприятельскому судну и в отчаянном бою заставить замолчать австрийские пушки.
Вся семья отставного
капитана Петровича,
отца Милицы, сражавшегося когда-то против турок в рядах русского войска и раненого турецкой гранатой, оторвавшей ему обе ноги по колено, жила на скромную пенсию главы семейства. Великодушный русский государь повелел всех детей
капитана Петровича воспитывать на казенный счет в средних и высших учебных заведениях нашей столицы.
Отец мой был поляк и католик. По семейным преданиям, его
отец, Игнатий Михайлович, был очень богатый человек, участвовал в польском восстании 1830–1831 годов, имение его было конфисковано, и он вскоре умер в бедности.
Отца моего взял к себе на воспитание его дядя, Викентий Михайлович, тульский помещик, штабс-капитан русской службы в отставке, православный. В университете
отец сильно нуждался; когда кончил врачом, пришлось думать о куске хлеба и уехать из Москвы. Однажды он мне сказал...
Екатерина Ивановна родилась 11 мая 1731 года. Она была дочерью
капитана флота Ивана Львовича Нарышкина. По
отцу Екатерина Ивановна была внучка любимого дяди Петра Великого боярина Льва Кирилловича, заведовавшего Посольским приказом и умершего в 1705 году. Он один из всех братьев царицы Натальи Кирилловны оставил мужское потомство.
Иногда, впрочем, эти замашки его заходили слишком далеко, и из Петербурга спешили умерить его пыл. Там, впрочем, не особенно сильно гневались. Доказательством этому служила присланная 18 февраля 1752 года к гетману с капитаном-поручиком, лейб-компании вице-капралом Василием Суворовым,
отцом знаменитого князя италийского, Андреевская лента.
Минуты чрез две она мне уже рассказывала свою историю: родилась она в Гамбурге,
отец ее какой-то, как бишь она говорила, референдариус, полюбился ей какой-то
капитан купеческого корабля, она с ним бежала. Он ее бросил. В Берлине попала она в руки мадамы, которая каждый год ездит за товаром.