Неточные совпадения
Перебирать все эти пухленькие ножки, натягивая на них чулочки, брать в руки и окунать эти голенькие тельца и слышать то радостные, то испуганные визги; видеть эти задыхающиеся, с
открытыми, испуганными и веселыми
глазами, лица, этих брызгающихся своих херувимчиков, было
для нее большое наслаждение.
Она лежала в постели с
открытыми глазами, глядя при свете одной догоравшей свечи на лепной карниз потолка и на захватывающую часть его тень от ширмы, и живо представляла себе, что̀ он будет чувствовать, когда ее уже не будет и она будет
для него только одно воспоминание.
Климу становилось все более неловко и обидно молчать, а беседа жены с гостем принимала характер состязания уже не на словах: во взгляде Кутузова светилась мечтательная улыбочка, Самгин находил ее хитроватой, соблазняющей. Эта улыбка отражалась и в
глазах Варвары, широко
открытых, напряженно внимательных; вероятно, так смотрит женщина, взвешивая и решая что-то важное
для нее. И, уступив своей досаде, Самгин сказал...
Он готовит их к опыту по каким-то намекам, непонятным
для наивных натур, но явным
для открытых, острых
глаз, которые способны, при блеске молнии, разрезавшей тучи, схватить весь рисунок освещенной местности и удержать в памяти.
— Готов, — сказал фельдшер, мотнув головой, но, очевидно,
для порядка, раскрыл мокрую суровую рубаху мертвеца и, откинув от уха свои курчавые волосы, приложился к желтоватой неподвижной высокой груди арестанта. Все молчали. Фельдшер приподнялся, еще качнул головой и потрогал пальцем сначала одно, потом другое веко над
открытыми голубыми остановившимися
глазами.
Эта представительная стариковская фигура, эта седая большая голова, это
открытое энергичное лицо, эти строгие и ласковые
глаза — все в нем было
для нее дорого, и она сто раз принималась целовать отца.
Он по справедливости боится и зверя и птицы, и только ночью или по утренним и вечерним зарям выходит из своего дневного убежища, встает с логова; ночь
для него совершенно заменяет день; в продолжение ее он бегает, ест и жирует, то есть резвится, и вообще исполняет все требования природы; с рассветом он выбирает укромное местечко, ложится и с
открытыми глазами, по особенному устройству своих коротких век, чутко дремлет до вечера, протянув по спине длинные уши и беспрестанно моргая своею мордочкой, опушенной редкими, но довольно длинными белыми усами.
— Она верно идет! — говорил он. — Вот она привела вас ко мне с
открытой душой. Нас, которые всю жизнь работают, она соединяет понемногу; будет время — соединит всех! Несправедливо, тяжело построена она
для нас, но сама же и открывает нам
глаза на свой горький смысл, сама указывает человеку, как ускорить ее ход.
— Это нужды нет-с: они завсегда обязаны
для полиции дом свой
открытым содержать… Конечно-с, вашему высокоблагородию почивать с дорожки хочется, так уж вы извольте мне это дело доверить… Будьте, ваше высокоблагородие, удостоверены, что мы своих начальников обмануть не осмелимся, на чести дело сделаем, а насчет проворства и проницательности, так истинно, осмелюсь вам доложить, что мы одним
глазом во всех углах самомалейшее насекомое усмотреть можем…
Варвара Петровна безмолвно смотрела на нее широко
открытыми глазами и слушала с удивлением. В это мгновение неслышно отворилась в углу боковая дверь, и появилась Дарья Павловна. Она приостановилась и огляделась кругом; ее поразило наше смятение. Должно быть, она не сейчас различила и Марью Тимофеевну, о которой никто ее не предуведомил. Степан Трофимович первый заметил ее, сделал быстрое движение, покраснел и громко
для чего-то возгласил: «Дарья Павловна!», так что все
глаза разом обратились на вошедшую.
Чтение стало
для него необходимостью: он чувствовал себя так, как будто долго шёл по
открытому месту и со всех сторон на него смотрело множество беспокойных, недружелюбных
глаз — все они требовали чего-то, а он хотел скрыться от них и не знал куда; но вот нашёлся уютный угол, откуда не видать этой бесполезно раздражающей жизни, — угол, где можно жить, не замечая, как нудно, однообразно проходят часы.
Пришедши в свой небольшой кабинет, женевец запер дверь, вытащил из-под дивана свой пыльный чемоданчик, обтер его и начал укладывать свои сокровища, с любовью пересматривая их; эти сокровища обличали как-то въявь всю бесконечную нежность этого человека: у него хранился бережно завернутый портфель; портфель этот, криво и косо сделанный, склеил
для женевца двенадцатилетний Володя к Новому году, тайком от него, ночью; сверху он налепил выдранный из какой-то книги портрет Вашингтона; далее у него хранился акварельный портрет четырнадцатилетнего Володи: он был нарисован с
открытой шеей, загорелый, с пробивающейся мыслию в
глазах и с тем видом, полным упования, надежды, который у него сохранился еще лет на пять, а потом мелькал в редкие минуты, как солнце в Петербурге, как что-то прошедшее, не прилаживающееся ко всем прочим чертам; еще были у него серебряные математические инструменты, подаренные ему стариком дядей; его же огромная черепаховая табакерка, на которой было вытиснено изображение праздника при федерализации, принадлежавшая старику и лежавшая всегда возле него, — ее женевец купил после смерти старика у его камердинера.
Двое косных подобрали отвязанный на берегу канат к огниву, и барка тихо поплыла к горбатому мосту. Заметно было, что Савоська немного волнуется
для первого раза. Да и было отчего: другие барки вышли в реку благополучно, а вдруг он осрамится на
глазах у самого Егора Фомича, который вон стоит на балконе и приветливо помахивает белым платком. Вот и горбатый мост; вода в
открытый шлюз льется сдавленной струей, точно в воронку; наша барка быстро врезывается в реку, и Савоська кричит отчаянным голосом...
«Одна из крестьянок, — мечтает Илья Ильич, — с загорелой шеей, с
открытыми локтями, с робко опущенными, но лукавыми
глазами, чуть-чуть,
для виду только, обороняется от барской ласки, а сама счастлива… тс… жена чтоб не увидала, боже сохрани!» (Обломов воображает себя уже женатым)…
Его горящие, влажные
глаза, подле самого моего лица, страстно смотрели на меня, на мою шею, на мою грудь, его обе руки перебирали мою руку выше кисти, его
открытые губы говорили что-то, говорили, что он меня любит, что я все
для него, и губы эти приближались ко мне, и руки крепче сжимали мои и жгли меня.
Для того чтобы поставить трансцендентальную проблему религии, нужно только не иметь никакой предубежденности, ни метафизической или спекулятивной, ни догматической, ни эмпирической: нужно смотреть на жизнь
открытыми, простыми
глазами и уделить всемирно-историческому факту религии то внимание, которое ему естественно принадлежит, даже хотя бы в силу ее распространенности.
«Дарья Александровна ничем так не наслаждалась, как этим купаньем со всеми детьми. Перебирать все эти пухленькие ножки, натягивать на них чулочки, брать в руки и окунать эти голенькие тельца и слышать то радостные, то испуганные визги, видеть эти задыхающиеся, с
открытыми, испуганными веселыми
глазами лица этих брызгающихся своих херувимчиков было
для нее большое наслаждение.
Я слышал, как это сердце билось, и чувствовал, что оно бьется
для меня, меж тем как если бы оно было практичнее — ему никто не смел бы помешать воспользоваться своим правом биться еще
для кого-нибудь другого, и при этой мысли я опять почувствовал Филиппа Кольберга — он вдруг из какого-то далека насторожил на меня свои смелые,
открытые глаза, которых я не мог ничем прогнать, — и только в ревнивом страхе сжал матушку и в ответ на ее ласки шептал ей...
Они скоро достигли калитки и вышли на берег реки. Морозный ветер на
открытом пространстве стал резче, но шедшая впереди, одетая налегке Танюша, казалось, не чувствовала его: лицо ее, которое она по временам оборачивала к Якову Потаповичу, пылало румянцем,
глаза блестели какою-то роковою бесповоротною решимостью, которая прозвучала в тоне ее голоса при произнесении непонятных
для Якова Потаповича слов: «Все равно не миновать мне приходить к какому ни на есть концу».
Это говорит степенный солдатик с
открытым загорелым лицом и добрыми
глазами, особенно подчёркивая последнюю фразу, точно, по его мнению,
для японца единственно печаль поранения и плена состоит в том, что ему нельзя драться.
И удивительное дело: лед превращался в огонь, в похоронных отзвуках его прощальной речи
для девушки с
открытыми горящими
глазами вдруг зазвучал благовест новой, радостной, могучей жизни.
Она чувствовала, что те очарования, которые инстинкт научал ее употреблять прежде, теперь только были бы смешны в
глазах ее мужа, которому она с первой минуты отдалась вся — т. е. всею душой, не оставив ни одного уголка не
открытым для него.