Неточные совпадения
Переодевшись без торопливости (он никогда не торопился и не терял самообладания), Вронский велел ехать к баракам.
От бараков ему уже были видны море экипажей, пешеходов, солдат, окружавших гипподром, и кипящие народом беседки. Шли, вероятно, вторые скачки, потому что в то время, как он входил в барак, он слышал звонок. Подходя к конюшне, он встретился с белоногим рыжим Гладиатором Махотина, которого в оранжевой с синим попоне с кажущимися огромными, отороченными синим
ушами вели на гипподром.
Косые лучи солнца были еще жарки; платье, насквозь промокшее
от пота, липло к телу; левый сапог, полный воды, был тяжел и чмокал; по испачканному пороховым осадком лицу каплями скатывался пот; во рту была горечь, в носу запах пороха и ржавчины, в
ушах неперестающее чмоканье бекасов; до стволов нельзя было дотронуться, так они разгорелись; сердце стучало быстро и коротко; руки тряслись
от волнения, и усталые ноги спотыкались и переплетались по кочкам и трясине; но он всё ходил и стрелял.
«Для Бетси еще рано», подумала она и, взглянув в окно, увидела карету и высовывающуюся из нее черную шляпу и столь знакомые ей
уши Алексея Александровича. «Вот некстати; неужели ночевать?» подумала она, и ей так показалось ужасно и страшно всё, что могло
от этого выйти, что она, ни минуты не задумываясь, с веселым и сияющим лицом вышла к ним навстречу и, чувствуя в себе присутствие уже знакомого ей духа лжи и обмана, тотчас же отдалась этому духу и начала говорить, сама не зная, что скажет.
Сейчас же, еще за
ухой, Гагину подали шампанского, и он велел наливать в четыре стакана. Левин не отказался
от предлагаемого вина и спросил другую бутылку. Он проголодался и ел и пил с большим удовольствием и еще с большим удовольствием принимал участие в веселых и простых разговорах собеседников. Гагин, понизив голос, рассказывал новый петербургский анекдот, и анекдот, хотя неприличный и глупый, был так смешон, что Левин расхохотался так громко, что на него оглянулись соседи.
В
ушах не переставая отзывались разнообразные звуки то занятой делом, быстро пролетающей рабочей пчелы, то трубящего, празднующего трутня, то встревоженных, оберегающих
от врага свое достояние, сбирающихся жалить пчел-караульщиц. На той стороне ограды старик строгал обруч и не видал Левина. Левин, не окликая его, остановился на середине пчельника.
Ласка подскочила к нему, поприветствовала его, попрыгав, спросила у него по-своему, скоро ли выйдут те, но, не получив
от него ответа, вернулась на свой пост ожидания и опять замерла, повернув на бок голову и насторожив одно
ухо.
Он бросил фуражку с перчатками на стол и начал обтягивать фалды и поправляться перед зеркалом; черный огромный платок, навернутый на высочайший подгалстушник, которого щетина поддерживала его подбородок, высовывался на полвершка из-за воротника; ему показалось мало: он вытащил его кверху до
ушей;
от этой трудной работы, — ибо воротник мундира был очень узок и беспокоен, — лицо его налилось кровью.
Гуси, коровы, козы давно уже были пригнаны, и самая пыль
от них уже давно улеглась, и пастухи, пригнавшие их, стояли у ворот, ожидая крынки молока и приглашенья к
ухе.
Здоровый, свежий, как девка, детина, третий
от руля, запевал звонко один, вырабатывая чистым голосом; пятеро подхватывало, шестеро выносило — и разливалась беспредельная, как Русь, песня; и, заслонивши
ухо рукой, как бы терялись сами певцы в ее беспредельности.
Это было у места, потому что Фемистоклюс укусил за
ухо Алкида, и Алкид, зажмурив глаза и открыв рот, готов был зарыдать самым жалким образом, но, почувствовав, что за это легко можно было лишиться блюда, привел рот в прежнее положение и начал со слезами грызть баранью кость,
от которой у него обе щеки лоснились жиром.
Этот вопрос, казалось, затруднил гостя, в лице его показалось какое-то напряженное выражение,
от которого он даже покраснел, — напряжение что-то выразить, не совсем покорное словам. И в самом деле, Манилов наконец услышал такие странные и необыкновенные вещи, каких еще никогда не слыхали человеческие
уши.
Потом показались трубки — деревянные, глиняные, пенковые, обкуренные и необкуренные, обтянутые замшею и необтянутые, чубук с янтарным мундштуком, недавно выигранный, кисет, вышитый какою-то графинею, где-то на почтовой станции влюбившеюся в него по
уши, у которой ручки, по словам его, были самой субдительной сюперфлю, [Суперфлю — (
от фр. superflu) — рохля, кисляй.
Почему слышится и раздается немолчно в
ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей,
от моря до моря, песня?
— Как он может этак, знаете, принять всякого, наблюсти деликатность в своих поступках, — присовокупил Манилов с улыбкою и
от удовольствия почти совсем зажмурил глаза, как кот, у которого слегка пощекотали за
ушами пальцем.
Все те, которые прекратили давно уже всякие знакомства и знались только, как выражаются, с помещиками Завалишиным да Полежаевым (знаменитые термины, произведенные
от глаголов «полежать» и «завалиться», которые в большом ходу у нас на Руси, все равно как фраза: заехать к Сопикову и Храповицкому, означающая всякие мертвецкие сны на боку, на спине и во всех иных положениях, с захрапами, носовыми свистами и прочими принадлежностями); все те, которых нельзя было выманить из дому даже зазывом на расхлебку пятисотрублевой
ухи с двухаршинными стерлядями и всякими тающими во рту кулебяками; словом, оказалось, что город и люден, и велик, и населен как следует.
Что Ноздрев лгун отъявленный, это было известно всем, и вовсе не было в диковинку слышать
от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже понять, как устроен этот смертный: как бы ни была пошла новость, но лишь бы она была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя бы именно для того только, чтобы сказать: «Посмотрите, какую ложь распустили!» — а другой смертный с удовольствием преклонит
ухо, хотя после скажет сам: «Да это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!» — и вслед за тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «Какая пошлая ложь!» И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не стоит внимания и не достойно, чтобы о нем говорить.
Последняя смелость и решительность оставили меня в то время, когда Карл Иваныч и Володя подносили свои подарки, и застенчивость моя дошла до последних пределов: я чувствовал, как кровь
от сердца беспрестанно приливала мне в голову, как одна краска на лице сменялась другою и как на лбу и на носу выступали крупные капли пота.
Уши горели, по всему телу я чувствовал дрожь и испарину, переминался с ноги на ногу и не трогался с места.
Карл Иваныч был глух на одно
ухо, а теперь
от шума за роялем вовсе ничего не слыхал. Он нагнулся ближе к дивану, оперся одной рукой о стол, стоя на одной ноге, и с улыбкой, которая тогда мне казалась верхом утонченности, приподнял шапочку над головой и сказал...
Тем временем через улицу
от того места, где была лавка, бродячий музыкант, настроив виолончель, заставил ее тихим смычком говорить грустно и хорошо; его товарищ, флейтист, осыпал пение струн лепетом горлового свиста; простая песенка, которою они огласили дремлющий в жаре двор, достигла
ушей Грэя, и тотчас он понял, что следует ему делать дальше.
Кабанова. Поверила бы я тебе, мой друг, кабы своими глазами не видала да своими
ушами не слыхала, каково теперь стало почтение родителям
от детей-то! Хоть бы то-то помнили, сколько матери болезней
от детей переносят.
Ну, скушай же ещё тарелочку, мой милой!»
Тут бедный Фока мой,
Как ни любил
уху, но
от беды такой,
Схватя в охапку
Кушак и шапку,
Скорей без памяти домой —
И с той поры к Демьяну ни ногой.
Я рад был отказаться
от предлагаемой чести, но делать было нечего. Две молодые казачки, дочери хозяина избы, накрыли стол белой скатертью, принесли хлеба,
ухи и несколько штофов с вином и пивом, и я вторично очутился за одною трапезою с Пугачевым и с его страшными товарищами.
Да, мочи нет: мильон терзаний
Груди́
от дружеских тисков,
Ногам
от шарканья,
ушам от восклицаний,
А пуще голове
от всяких пустяков.
Одетая в легкое белое платье, она сама казалась белее и легче: загар не приставал к ней, а жара,
от которой она не могла уберечься, слегка румянила ее щеки да
уши и, вливая тихую лень во все ее тело, отражалась дремотною томностью в ее хорошеньких глазках.
— Доктор
от Анны Сергеевны Одинцовой, — сказал он, наклоняясь к самому
уху своего сына, — и она сама здесь.
Он закашлялся бухающими звуками, лицо и шея его вздулись
от напора крови, белки глаз, покраснев, выкатились, оттопыренные
уши дрожали. Никогда еще Самгин не видел его так жутко возбужденным.
Маракуев приподнял голову, потом, упираясь руками в диван, очень осторожно сел и, усмехаясь совершенно невероятной гримасой,
от которой рот его изогнулся серпом, исцарапанное лицо уродливо расплылось, а
уши отодвинулись к затылку, сказал...
Учитель молча, осторожно отодвинулся
от нее, а у Тани порозовели
уши, и, наклонив голову, она долго, неподвижно смотрела в пол, под ноги себе.
Говорила она с акцентом, сближая слова тяжело и медленно. Ее лицо побледнело,
от этого черные глаза ушли еще глубже, и у нее дрожал подбородок. Голос у нее был бесцветен, как у человека с больными легкими, и
от этого слова казались еще тяжелей. Шемякин, сидя в углу рядом с Таисьей, взглянув на Розу, поморщился, пошевелил усами и что-то шепнул в
ухо Таисье, она сердито нахмурилась, подняла руку, поправляя волосы над
ухом.
— Папиросу выклянчил? — спросил он и, ловко вытащив папиросу из-за
уха парня, сунул ее под свои рыжие усы в угол рта; поддернул штаны, сшитые из мешка, уперся ладонями в бедра и, стоя фертом, стал рассматривать Самгина, неестественно выкатив белесые, насмешливые глаза. Лицо у него было грубое, солдатское, ворот рубахи надорван, и, распахнувшись, она обнажала его грудь, такую же полосатую
от пыли и пота, как лицо его.
— Толстой-то, а? В мое время… в годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать о народе, а не о себе. Он — о себе начал. С него и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение
от целого… Ну — до свидания…
Ухо чего-то болит… Прошу…
— Не трактир, а — решето, — сказал в
ухо ей остроносый человек. — Насыпаны в решето люди, и отсевается
от них глупость.
— Вот я согласен, — ответил в конце стола человек маленького роста, он встал, чтоб его видно было; Самгину издали он показался подростком, но
от его
ушей к подбородку опускались не густо прямые волосы бороды, на подбородке она была плотной и, в сумраке, казалась тоже синеватой.
Самгин еще в спальне слышал какой-то скрежет, — теперь, взглянув в окно, он увидал, что фельдшер Винокуров, повязав
уши синим шарфом, чистит железным скребком панель, а мальчик в фуражке гимназиста сметает снег метлою в кучки; влево
от них, ближе к баррикаде, работает еще кто-то. Работали так, как будто им не слышно охающих выстрелов. Но вот выстрелы прекратились, а скрежет на улице стал слышнее, и сильнее заныли кости плеча.
Засовывая палец за воротник рубахи, он крутил шеей, освобождая кадык, дергал галстук с крупной в нем жемчужиной, выставлял вперед то одну, то другую ногу, — он хотел говорить и хотел, чтоб его слушали. Но и все тоже хотели говорить, особенно коренастый старичок, искусно зачесавший
от правого
уха к левому через голый череп несколько десятков волос.
Ночь была светлая. Петь стали тише,
ухо ловило только звуки, освобожденные
от слов.
Затем он принялся есть, глубоко обнажая крепкие зубы, прищуривая глаза
от удовольствия насыщаться, сладостно вздыхая, урча и двигая
ушами в четкой форме цифры 9. Мать ела с таким же наслаждением, как доктор, так же много, но молча, подтверждая речь доктора только кивками головы.
— Ну, а у вас как? Говорите громче и не быстро, я плохо слышу, хина оглушает, — предупредил он и, словно не надеясь, что его поймут, поднял руки и потрепал пальцами мочки своих
ушей; Клим подумал, что эти опаленные солнцем темные
уши должны трещать
от прикосновения к ним.
А Дунаев слушал, подставив
ухо на голос оратора так, как будто Маракуев стоял очень далеко
от него; он сидел на диване, свободно развалясь, положив руку на широкое плечо угрюмого соседа своего, Вараксина. Клим отметил, что они часто и даже в самых пламенных местах речей Маракуева перешептываются, аскетическое лицо слесаря сурово морщится, он сердито шевелит усами; кривоносый Фомин шипит на них, толкает Вараксина локтем, коленом, а Дунаев, усмехаясь, подмигивает Фомину веселым глазом.
Беседа тянулась медленно, неохотно, люди как будто осторожничали, сдерживались, может быть, они устали
от необходимости повторять друг пред другом одни и те же мысли. Большинство людей притворялось, что они заинтересованы речами знаменитого литератора, который, утверждая правильность и глубину своей мысли, цитировал фразы из своих книг, причем выбирал цитаты всегда неудачно. Серенькая старушка вполголоса рассказывала высокой толстой женщине в пенсне с волосами, начесанными на
уши...
Она будила его чувственность, как опытная женщина, жаднее, чем деловитая и механически ловкая Маргарита, яростнее, чем голодная, бессильная Нехаева. Иногда он чувствовал, что сейчас потеряет сознание и, может быть, у него остановится сердце. Был момент, когда ему казалось, что она плачет, ее неестественно горячее тело несколько минут вздрагивало как бы
от сдержанных и беззвучных рыданий. Но он не был уверен, что это так и есть, хотя после этого она перестала настойчиво шептать в
уши его...
Самгин закрыл глаза, но все-таки видел красное
от холода или ярости прыгающее лицо убийцы, оскаленные зубы его, оттопыренные
уши, слышал болезненное ржание лошади, топот ее, удары шашки, рубившей забор; что-то очень тяжелое упало на землю.
— Почему — случайно? — уклонился Клим
от прямого ответа, но доктора, видимо, и не интересовал ответ, барабаня пальцами в ожогах йода по черепу за
ухом, он ворчал...
Нехаева была неприятна. Сидела она изломанно скорчившись,
от нее исходил одуряющий запах крепких духов. Можно было подумать, что тени в глазницах ее искусственны, так же как румянец на щеках и чрезмерная яркость губ. Начесанные на
уши волосы делали ее лицо узким и острым, но Самгин уже не находил эту девушку такой уродливой, какой она показалась с первого взгляда. Ее глаза смотрели на людей грустно, и она как будто чувствовала себя серьезнее всех в этой комнате.
— Он, бедненький, дипломатическую рожу сделал себе, а у меня коронка
от шестерки, ну, я его и взвинтила! — сочно хвасталась дородная женщина в шелках; ее
уши, пухлые, как пельмени, украшены тяжелыми изумрудами, смеется она смехом уничтожающим.
Климу хотелось отстегнуть ремень и хлестнуть по лицу девушки, все еще красному и потному. Но он чувствовал себя обессиленным этой глупой сценой и тоже покрасневшим
от обиды,
от стыда, с плеч до
ушей. Он ушел, не взглянув на Маргариту, не сказав ей ни слова, а она проводила его укоризненным восклицанием...
— Трудно отвечать на этот вопрос! всякая! Иногда я с удовольствием слушаю сиплую шарманку, какой-нибудь мотив, который заронился мне в память, в другой раз уйду на половине оперы; там Мейербер зашевелит меня; даже песня с барки: смотря по настроению! Иногда и
от Моцарта
уши зажмешь…
Щеки и
уши рдели у нее
от волнения; иногда на свежем лице ее вдруг сверкала игра сердечных молний, вспыхивал луч такой зрелой страсти, как будто она сердцем переживала далекую будущую пору жизни, и вдруг опять потухал этот мгновенный луч, опять голос звучал свежо и серебристо.
— Ужас! ужас! — твердил он, зажимая
уши и убегая
от изумленных дворников. Прибавив к этим суммам тысячу с лишком рублей, которые надо было заплатить Пшеницыной, он,
от страха, не поспел вывести итога и только прибавил шагу и побежал к Ольге.
Скачут они везде без толку и сами не сладят с длинными, не по росту, безобразными лапами; не узнают своих
от чужих, лают на родного отца и готовы сжевать брошенную мочалку или
ухо родного брата, если попадется в зубы.