Неточные совпадения
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето,
отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную
память.
Соня даже с удивлением смотрела на внезапно просветлевшее лицо его; он несколько мгновений молча и пристально в нее вглядывался, весь рассказ о ней покойника
отца ее пронесся в эту минуту вдруг в его
памяти…
Отец объяснял очень многословно и долго, но в
памяти Клима осталось только одно: есть желтые цветы и есть красные, он, Клим, красный цветок; желтые цветы — скучные.
Варавка был самый интересный и понятный для Клима. Он не скрывал, что ему гораздо больше нравится играть в преферанс, чем слушать чтение. Клим чувствовал, что и
отец играет в карты охотнее, чем слушает чтение, но
отец никогда не сознавался в этом. Варавка умел говорить так хорошо, что слова его ложились в
память, как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил его: что такое гипотеза? — он тотчас ответил...
Вспомнилось, как назойливо возился с ним, как его отягощала любовь
отца, как равнодушно и
отец и мать относились к Дмитрию. Он даже вообразил мягкую, не тяжелую руку
отца на голове своей, на шее и встряхнул головой. Вспомнилось, как
отец и брат плакали в саду якобы о «Русских женщинах» Некрасова. Возникали в
памяти бессмысленные, серые, как пепел, холодные слова...
Он вышел в большую комнату, место детских игр в зимние дни, и долго ходил по ней из угла в угол, думая о том, как легко исчезает из
памяти все, кроме того, что тревожит. Где-то живет
отец, о котором он никогда не вспоминает, так же, как о брате Дмитрии. А вот о Лидии думается против воли. Было бы не плохо, если б с нею случилось несчастие, неудачный роман или что-нибудь в этом роде. Было бы и для нее полезно, если б что-нибудь согнуло ее гордость. Чем она гордится? Не красива. И — не умна.
Через день Лидия приехала с
отцом. Клим ходил с ними по мусору и стружкам вокруг дома, облепленного лесами, на которых работали штукатуры. Гремело железо крыши под ударами кровельщиков; Варавка, сердито встряхивая бородою, ругался и втискивал в
память Клима свои всегда необычные словечки.
Но, когда он видел ее пред собою не в
памяти, а во плоти, в нем возникал почти враждебный интерес к ней; хотелось следить за каждым ее шагом, знать, что она думает, о чем говорит с Алиной, с
отцом, хотелось уличить ее в чем-то.
Андрей вспрыгнул на лошадь. У седла были привязаны две сумки: в одной лежал клеенчатый плащ и видны были толстые, подбитые гвоздями сапоги да несколько рубашек из верхлёвского полотна — вещи, купленные и взятые по настоянию
отца; в другой лежал изящный фрак тонкого сукна, мохнатое пальто, дюжина тонких рубашек и ботинки, заказанные в Москве, в
память наставлений матери.
Все теперь заслонилось в его глазах счастьем: контора, тележка
отца, замшевые перчатки, замасленные счеты — вся деловая жизнь. В его
памяти воскресла только благоухающая комната его матери, варьяции Герца, княжеская галерея, голубые глаза, каштановые волосы под пудрой — и все это покрывал какой-то нежный голос Ольги: он в уме слышал ее пение…
Кроме сего древле почившего старца, жива была таковая же
память и о преставившемся сравнительно уже недавно великом
отце иеросхимонахе, старце Варсонофии — том самом, от которого
отец Зосима и принял старчество и которого, при жизни его, все приходившие в монастырь богомольцы считали прямо за юродивого.
Наконец я надумал: я предложил ему обменять его старое ружье на новое, но он отказался, сказав, что берданка ему дорога как
память об
отце, что он к ней привык и что она бьет очень хорошо.
Беглые замечания, неосторожно сказанные слова стали обращать мое внимание. Старушка Прово и вся дворня любили без
памяти мою мать, боялись и вовсе не любили моего
отца. Домашние сцены, возникавшие иногда между ними, служили часто темой разговоров m-me Прово с Верой Артамоновной, бравших всегда сторону моей матери.
Или обращаются к
отцу с вопросом: «А скоро ли вы, братец, имение на приданое молодой хозяюшки купите?» Так что даже
отец, несмотря на свою вялость, по временам гневался и кричал: «Язвы вы, язвы! как у вас язык не отсохнет!» Что же касается матушки, то она, натурально, возненавидела золовок и впоследствии доказала не без жестокости, что
память у нее относительно обид не короткая.
Из этой неопределенной толпы
память выделяет присутствие матери, между тем как
отец, хромой, опираясь на палку, подымается по лестнице каменного дома во дворе напротив, и мне кажется, что он идет в огонь.
Образ
отца сохранился в моей
памяти совершенно ясно: человек среднего роста, с легкой наклонностью к полноте. Как чиновник того времени, он тщательно брился; черты его лица были тонки и красивы: орлиный нос, большие карие глаза и губы с сильно изогнутыми верхними линиями. Говорили, что в молодости он был похож на Наполеона Первого, особенно когда надевал по — наполеоновски чиновничью треуголку. Но мне трудно было представить Наполеона хромым, а
отец всегда ходил с палкой и слегка волочил левую ногу…
Уже на моей
памяти, по чьему-то доносу, возникло дело о расторжении этого брака, и
отец был серьезно напуган этим делом.
На третьем или четвертом году после свадьбы
отец уехал по службе в уезд и ночевал в угарной избе. Наутро его вынесли без
памяти в одном белье и положили на снег. Он очнулся, но половина его тела оказалась парализованной. К матери его доставили почти без движения, и, несмотря на все меры, он остался на всю жизнь калекой…
Отец не мог нахвалиться своим письмоводителем, и иногда они производили маленькие турниры
памяти, причем Корнилович оставался по большей части победителем.
Порой попадались настоящие «талантливые натуры», а один, пан Корнилович, поражал даже
отца, превосходно знавшего законы, своей феноменальной
памятью относительно статей, примечаний и сенатских решений.
В связи с описанной сценой мне вспоминается вечер, когда я сидел на нашем крыльце, глядел на небо и «думал без слов» обо всем происходящем… Мыслей словами, обобщений, ясных выводов не было… «Щось буде» развертывалось в душе вереницей образов… Разбитая «фигура»… мужики Коляновской, мужики Дешерта… его бессильное бешенство… спокойная уверенность
отца. Все это в конце концов по странной логике образов слилось в одно сильное ощущение, до того определенное и ясное, что и до сих пор еще оно стоит в моей
памяти.
Отец был тут же, и моя
память ясно рисует картину: карточный стол, освещенный сальными свечами, за ним четыре партнера.
Устенька навсегда сохранила в своей
памяти этот решительный зимний день, когда
отец отправился с ней к Стабровским. Старуха нянька ревела еще с вечера, оплакивая свою воспитанницу, как покойницу. Она только и повторяла, что Тарас Семеныч рехнулся и хочет обасурманить родную дочь. Эти причитания навели на девочку тоску, и она ехала к Стабровским с тяжелым чувством, вперед испытывая предубеждение против долговязой англичанки, рывшейся по комодам.
Второй оттиск в
памяти моей — дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб
отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, — две уже взобрались на желтую крышку гроба.
— Так, на
память об
отце… А Егору я хорошее подарю, пистонное.
Вышедшая из богатой семьи, Агафья испугалась серьезно и потихоньку принялась расстраивать своего мужа Фрола, смирного мужика, походившего характером на большака Федора. Вся беда была в том, что Фрол по старой
памяти боялся
отца, как огня, и не смел сказать поперек слова.
Скажу вам, что я совершенно не знала об этом долге; покойная моя матушка никогда не поминала об нем, и когда до меня дошли слухи, что вы отыскивали меня с тем, чтобы передать мне долг
отца моего, я не верила, полагая, что это была какая-нибудь ошибка; не более как с месяц назад, перечитывая письма
отца моего, в одном из оных мы нашли, что упоминалось об этом долге, но мы удивились, как он не мог изгладиться из
памяти вашей.
Тетушка взялась хлопотать обо мне с сестрицей, а
отец с матерью пошли к дедушке, который был при смерти, но в совершенной
памяти и нетерпеливо желал увидеть сына, невестку и внучат.
Едва мать и
отец успели снять с себя дорожные шубы, как в зале раздался свежий и громкий голос: «Да где же они? давайте их сюда!» Двери из залы растворились, мы вошли, и я увидел высокого роста женщину, в волосах с проседью, которая с живостью протянула руки навстречу моей матери и весело сказала: «Насилу я дождалась тебя!» Мать после мне говорила, что Прасковья Ивановна так дружески, с таким чувством ее обняла, что она ту же минуту всею душою полюбила нашу общую благодетельницу и без
памяти обрадовалась, что может согласить благодарность с сердечною любовью.
Много ли, мало ли времени она лежала без
памяти — не ведаю; только, очнувшись, видит она себя во палате высокой беломраморной, сидит она на золотом престоле со каменьями драгоценными, и обнимает ее принц молодой, красавец писаный, на голове со короною царскою, в одежде златокованной, перед ним стоит
отец с сестрами, а кругом на коленях стоит свита великая, все одеты в парчах золотых, серебряных; и возговорит к ней молодой принц, красавец писаный, на голове со короною царскою: «Полюбила ты меня, красавица ненаглядная, в образе чудища безобразного, за мою добрую душу и любовь к тебе; полюби же меня теперь в образе человеческом, будь моей невестою желанною.
Я многого не понимал, многое забыл, и у меня остались в
памяти только
отцовы слова: «Не вмешивайся не в свое дело, ты все дело испортишь, ты все семейство погубишь, теперь Мироныч не тронет их, он все-таки будет опасаться, чтоб я не написал к тетушке, а если пойдет дело на то, чтоб Мироныча прочь, то Михайлушка его не выдаст.
Я описывал Прасковью Ивановну такою, какою знал ее сам впоследствии, будучи еще очень молодым человеком, и какою она долго жила в
памяти моего
отца и матери, а равно и других, коротко ей знакомых и хорошо ее понимавших людей.
Вихров вошел в этот загородок и поцеловал крест, стоящий на могиле
отца; и опять затянулась: вечная
память, и опять мужики и бабы начали плакать почти навзрыд. Наконец, и лития была отслужена.
И Павел в самом деле искренно думал, что он совершил против
отца страшнейшие злодеяния, и затем он снова перешел к прежней своей мысли почтить
память старика серьезно добрым делом.
— Непременно; что ж ему останется делать? То есть он, разумеется, проклянет меня сначала; я даже в этом уверен. Он уж такой; и такой со мной строгий. Пожалуй, еще будет кому-нибудь жаловаться, употребит, одним словом, отцовскую власть… Но ведь все это не серьезно. Он меня любит без
памяти; посердится и простит. Тогда все помирятся, и все мы будем счастливы. Ее
отец тоже.
Перед рассветом старик, усталый от душевной боли, заснул на своей рогожке как убитый. В восьмом часу сын стал умирать; я разбудила
отца. Покровский был в полной
памяти и простился со всеми нами. Чудно! Я не могла плакать; но душа моя разрывалась на части.
Он редко был в
памяти; часто был в бреду; говорил бог знает о чем: о своем месте, о своих книгах, обо мне, об
отце… и тут-то я услышала многое из его обстоятельств, чего прежде не знала и о чем даже не догадывалась.
— Вся русская армия чтит
память покойного вашего батюшки, а батальон, которым он командовал, и поныне считается образцовым. Очень рад слышать, что вы идете по стопам достославного
отца своего.
Отец в это время лежал без
памяти и ничего не знал о болезни сына.
Прошло десять лет терзаний двух влюбленных людей. Умер
отец, и зимовник перешел к дочери. Только тогда, перестрадав десять лет, молодые поженились, и в
память пережитых страданий Иван Николаевич Подкопаев, ставший владельцем зимовника, переменил прежнее тавро.
— Все-таки странно! — произнес владыко, и при этом у него на губах пробежала такая усмешка, которою он как бы дополнял: «Что такое ныне значит масонство?.. Пустая фраза без всякого содержания!». Но вслух он проговорил: — Хоть
отец Василий и не хотел обратиться ко мне, но прошу вас заверить его, что я, из уважения к его учености, а также в
память нашего товарищества, считаю непременным долгом для себя повысить его.
Стара была его мамка. Взял ее в Верьх еще блаженной
памяти великий князь Василий Иоаннович; служила она еще Елене Глинской. Иоанн родился у нее на руках; у нее же на руках благословил его умирающий
отец. Говорили про Онуфревну, что многое ей известно, о чем никто и не подозревает. В малолетство царя Глинские боялись ее; Шуйские и Бельские старались всячески угождать ей.
«Фу ты, что это такое!» — подумал себе дьякон и, проведя рукой по лицу, заметил, что ладонь его, двигаясь по коже лица, шуршит и цепляется, будто сукно по фланели. Вот минута забвения, в крови быстро прожгла огневая струя и, стукнув в темя, отуманила
память. Дьякон позабыл, зачем он здесь и зачем тут этот Данилка стоит общипанным цыпленком и беззаботно рассказывает, как он пугал людей, как он щечился от них всякою всячиной и как, наконец, нежданно-негаданно попался
отцу дьякону.
Между тем безгромный, тихий дождь пролил, воздух стал чист и свеж, небо очистилось, и на востоке седой сумрак начинает серебриться, приготовляя место заре дня иже во святых
отца нашего Мефодия Песношского, дня, которому, как мы можем вспомнить, дьякон Ахилла придавал такое особенное и, можно сказать, великое значение, что даже велел кроткой протопопице записать у себя этот день на всегдашнюю
память.
Но глубже всех рассказов той поры в
память Матвея Кожемякина врезался рассказ
отца про Волгу. Было это весенним днём, в саду,
отец только что воротился из уезда, где скупал пеньку. Он приехал какой-то особенно добрый, задумчивый и говорил так, точно провинился пред всем миром.
Градской голова Базунов, человек весьма уважаемый в
память об
отце его, — гладкий, складный, чистенький, в длинном до пят сюртуке и брюках навыпуск, весь точно лаком покрытый.
Берсенев снова упомянул о своем
отце: он свято чтил его
память.
Державин, до конца своей жизни чтивший
память первого своего покровителя, узнав, что сын А. И. Бибикова намерен был издать записки о жизни и службе
отца, написал о нем следующие строки...
— Что ж, так и уезжаешь? Хоть подари чтò на
память,
отец мой. Флинту-то подари. Куды тебе две, — говорил старик, всхлипывая от искренних слез.
Дедушка Кондратий бережно разнимает тогда руки старушки, которая почти без
памяти, без языка висит на шее сына; тетка Анна выплакала вместе с последними слезами последние свои силы. Ваня передает ее из рук на руки Кондратию, торопливо перекидывает за спину узелок с пожитками, крестится и, не подымая заплаканных глаз, спешит за
отцом, который уже успел обогнуть избы.