Неточные совпадения
Крышу починили, кухарку нашли — Старостину куму, кур купили, коровы стали давать молока, сад загородили жердями, каток
сделал плотник, к шкапам приделали крючки, и они стали отворяться не произвольно, и гладильная доска, обернутая солдатским сукном, легла с ручки кресла на комод, и в девичьей
запахло утюгом.
Как они
делают, бог их ведает: кажется, и не очень мудреные вещи говорят, а девица то и дело качается на стуле от смеха; статский же советник бог знает что расскажет: или поведет речь о том, что Россия очень пространное государство, или отпустит комплимент, который, конечно, выдуман не без остроумия, но от него ужасно
пахнет книгою; если же скажет что-нибудь смешное, то сам несравненно больше смеется, чем та, которая его слушает.
— Это — другое дело, Афанасий Васильевич. Я это
делаю для спасения души, потому что в убеждении, что этим хоть сколько-нибудь заглажу праздную жизнь, что как я ни дурен, но молитвы все-таки что-нибудь значат у Бога. Скажу вам, что я молюсь, — даже и без веры, но все-таки молюсь. Слышится только, что есть господин, от которого все зависит, как лошадь и скотина, которою
пашем, знает чутьем того, <кто> запрягает.
Когда я принес манишку Карлу Иванычу, она уже была не нужна ему: он надел другую и, перегнувшись перед маленьким зеркальцем, которое стояло на столе, держался обеими руками за пышный бант своего галстука и пробовал, свободно ли входит в него и обратно его гладко выбритый подбородок. Обдернув со всех сторон наши платья и попросив Николая
сделать для него то же самое, он повел нас к бабушке. Мне смешно вспомнить, как сильно
пахло от нас троих помадой в то время, как мы стали спускаться по лестнице.
— Не выношу кротких!
Сделать бы меня всемирным Иродом, я бы как раз объявил поголовное истребление кротких, несчастных и любителей страдания. Не уважаю кротких! Плохо с ними, неспособные они, нечего с ними
делать. Не гуманный я человек, я как раз железо произвожу, а — на что оно кроткому? Сказку Толстого о «Трех братьях» помните? На что дураку железо, ежели он обороняться не хочет? Избу кроет соломой, землю
пашет сохой, телега у него на деревянном ходу, гвоздей потребляет полфунта в год.
Нехаева была неприятна. Сидела она изломанно скорчившись, от нее исходил одуряющий
запах крепких духов. Можно было подумать, что тени в глазницах ее искусственны, так же как румянец на щеках и чрезмерная яркость губ. Начесанные на уши волосы
делали ее лицо узким и острым, но Самгин уже не находил эту девушку такой уродливой, какой она показалась с первого взгляда. Ее глаза смотрели на людей грустно, и она как будто чувствовала себя серьезнее всех в этой комнате.
Прислушиваясь, подходили, подкрадывались больные, душил
запах лекарств, кто-то стонал так разнотонно и осторожно, точно учился
делать это; глаз Миши смотрел прямо и требовательно.
Он слышал, что она
сделала выговор
Паше, зачем ей не доложили о приезде Райского.
Очнувшись, я машинально
запахнул на себе шубу, вдруг ощутив нестерпимый холод, и, еще плохо сознавая, что
делаю, пополз в угол ворот и там присел, съежившись и скорчившись, в углублении между воротами и выступом стены.
И вот этому я бы и научил и моих детей: «Помни всегда всю жизнь, что ты — дворянин, что в жилах твоих течет святая кровь русских князей, но не стыдись того, что отец твой сам
пахал землю: это он
делал по-княжески «.
— «А ты умеешь
делать мужские работы?» — «Как же, и бревна рублю, и
пашу».
«Что это у вас за
запах такой?» — «Да вон, — говорил он, — африканские кузнечики протухли: жирны очень, нельзя с ними ничего
сделать: ни начинить ватой, ни в спирт посадить — нежны».
Зося снизошла до того, что
сделала визит Заплатиной в ее маленькую избушку, где
пахло курами и телятами.
Изюбр остановился и, закинув голову,
делал носом гримасы, стараясь по
запаху узнать, где находится его противник.
Нечего
делать, пришлось остановиться здесь, благо в дровах не было недостатка. Море выбросило на берег много плавника, а солнце и ветер позаботились его просушить. Одно только было нехорошо: в лагуне вода имела солоноватый вкус и неприятный
запах. По пути я заметил на берегу моря каких-то куликов. Вместе с ними все время летал большой улит. Он имел белое брюшко, серовато-бурую с крапинками спину и темный клюв.
Я прошел к Малому театру и, продрогший, промочив ноги и нанюхавшись
запаха клоаки, вылез по мокрой лестнице. Надел шубу, которая меня не могла согреть, и направился в редакцию, где
сделал описание работ и припомнил мое старое путешествие в клоаку.
На Галактиона так и
пахнуло душистою волной, когда он подошел к Харитине. Она была в шерстяном синем платье, красиво облегавшем ее точеную фигуру. Она нарочно подняла руки,
делая вид, что поправляет волосы, и все время не спускала с Галактиона своих дерзких улыбавшихся глаз.
— Огурец сам скажет, когда его солить пора; ежели он перестал землей и всякими чужими
запахами пахнуть, тут вы его и берите. Квас нужно обидеть, чтобы ядрен был, разъярился; квас сладкого не любит, так вы его изюмцем заправьте, а то сахару бросьте, золотник на ведро. Варенцы
делают разно: есть дунайский вкус и гишпанский [Гишпанский — т. е. испанский (искаж.).], а то еще — кавказский…
Его белье, пропитанное насквозь кожными отделениями, не просушенное и давно не мытое, перемешанное со старыми мешками и гниющими обносками, его портянки с удушливым
запахом пота, сам он, давно не бывший в бане, полный вшей, курящий дешевый табак, постоянно страдающий метеоризмом; его хлеб, мясо, соленая рыба, которую он часто вялит тут же в тюрьме, крошки, кусочки, косточки, остатки щей в котелке; клопы, которых он давит пальцами тут же на нарах, — всё это
делает казарменный воздух вонючим, промозглым, кислым; он насыщается водяными парами до крайней степени, так что во время сильных морозов окна к утру покрываются изнутри слоем льда и в казарме становится темно; сероводород, аммиачные и всякие другие соединения мешаются в воздухе с водяными парами и происходит то самое, от чего, по словам надзирателей, «душу воротит».
Бывает и так, что, кроме хозяина, застаешь в избе еще целую толпу жильцов и работников; на пороге сидит жилец-каторжный с ремешком на волосах и шьет чирки;
пахнет кожей и сапожным варом; в сенях на лохмотьях лежат его дети, и тут же в темном я тесном углу его жена, пришедшая за ним добровольно,
делает на маленьком столике вареники с голубикой; это недавно прибывшая из России семья.
Чем собака лучше дрессирована, чем крепче у ней стойка, тем труднее ей поднять коростеля: почуяв близко дичь, издающую из себя особенно сильный
запах, отчего всякая собака ищет по коростелю необыкновенно горячо, она сейчас
делает стойку, а коростель, как будто с намерением приостановят на минуту, пускается бежать во все лопатки.
— Значит, в самом деле княгиня! — прошептала она про себя как бы насмешливо и, взглянув нечаянно на Дарью Алексеевну, засмеялась. — Развязка неожиданная… я… не так ожидала… Да что же вы, господа, стоите,
сделайте одолжение, садитесь, поздравьте меня с князем! Кто-то, кажется, просил шампанского; Фердыщенко, сходите, прикажите. Катя,
Паша, — увидала она вдруг в дверях своих девушек, — подите сюда, я замуж выхожу, слышали? За князя, у него полтора миллиона, он князь Мышкин и меня берет!
— Une nature poétique [Поэтическая натура (фр.).] — заговорила Марья Дмитриевна, — конечно, не может
пахать… et puis, [И потом (фр.).] вы призваны, Владимир Николаич,
делать все en grand. [В большом масштабе (фр.).]
— Отроду не пивал, не знаю, чем она и
пахнет, а теперь уж поздно начинать… Ну так, своячинушка, направляй ты нашу заблудящую девку, как тебе бог на душу положит, а там, может, и сочтемся. Что тебе понадобится, то и
сделаю. А теперь, значит, прощай…
— Знаешь,
Паша, что я
сделаю? — говорил развеселившийся Ефим Андреич. — Поеду к Петру Елисеичу и попрошу, штобы он на мое место управителем заступил.
Сильный гангренозный
запах ошиб Кулю и заставил опустить приподнятую полу. Он постоял и,
сделав усилие подавить поднимавшийся у него позыв к рвоте, зажав платком нос, опять приподнял от лица раненого угол свитки.
— Землю
пахать,
пахать землю, Евгения Петровна. Надо дело
делать.
— Да нет, отчего же? — возразил репортер. — Я
сделаю самую простую и невинную вещь, возьму
Пашу сюда, а если придется — так и уплачу за нее. Пусть полежит здесь на диване и хоть немного отдохнет… Нюра, живо сбегай за подушкой!
Вернулся Платонов с
Пашей. На
Пашу жалко и противно было смотреть. Лицо у нее было бледно, с синим отечным отливом, мутные полузакрытые глаза улыбались слабой, идиотской улыбкой, открытые губы казались похожими на две растрепанные красные мокрые тряпки, и шла она какой-то робкой, неуверенной походкой, точно
делая одной ногой большой шаг, а другой — маленький. Она послушно подошла к дивану и послушно улеглась головой на подушку, не переставая слабо и безумно улыбаться. Издали было видно, что ей холодно.
Запах съеденного молью сукна, пыли и какой-то кислоты, которым отличается наша бричка, покрывается
запахом утра, и я чувствую в душе отрадное беспокойство, желание что-то
сделать — признак истинного наслаждения.
— Прощай, мой ангел! — обратилась она потом к
Паше. — Дай я тебя перекрещу, как перекрестила бы тебя родная мать; не меньше ее желаю тебе счастья. Вот, Сергей, завещаю тебе отныне и навсегда, что ежели когда-нибудь этот мальчик, который со временем будет большой, обратится к тебе (по службе ли, с денежной ли нуждой), не смей ни минуты ему отказывать и
сделай все, что будет в твоей возможности, — это приказывает тебе твоя мать.
Анна Гавриловна еще несколько раз входила к ним, едва упросила
Пашу сойти вниз покушать чего-нибудь. Еспер Иваныч никогда не ужинал, и вообще он прихотливо, но очень мало, ел.
Паша, возвратясь наверх, опять принялся за прежнее дело, и таким образом они читали часов до двух ночи. Наконец Еспер Иваныч погасил у себя свечку и велел
сделать то же и Павлу, хотя тому еще и хотелось почитать.
— Ну-с, господин Анпетов
пашет, а господин Парначев что
делает?
—
Паша, что ты хочешь
делать? — спросила мать, опустив голову.
— Вы оставьте это, Николай Иванович! — решительно сказала мать. — Не надо меня утешать, не надо объяснять.
Паша худо не
сделает, даром мучить ни себя, ни других — не будет! И меня он любит — да! Вы видите — думает обо мне. Разъясните, пишет, утешьте, а?..
Повторяю вам, вы очень ошибаетесь, если думаете, что вот я призову мужика, да так и начну его собственными руками обдирать… фи! Вы забыли, что от него там бог знает чем
пахнет… да и не хочу я совсем давать себе этот труд. Я просто призываю писаря или там другого, et je lui dis:"Mon cher, tu me dois tant et tant", [и я ему говорю «Дорогой мой, ты мне должен столько то и столько то» (франц.).] — ну, и дело с концом. Как уж он там
делает — это до меня не относится.
— Князь!.. — воскликнул старик со слезами на глазах. — Так я его понимаю: зеленеет теперь поле рожью, стеблями она, матушка, высокая, колосом тучная, васильки цветут, ветерок ими играет,
запах от них разносит, сердце мужичка радуется; но пробежал конь степной, все это стоптал да смял, волок волоком
сделал: то и князь в нашем деле, — так я его понимаю.
Он умеет
делать все:
пахать, боронить, сеять, косить, жать, ухаживать за лошадью, рубить дрова и так без конца…
Берди-Паша был в эти минуты похож на знаменитого балетмейстера, управляющего отлично слаженным кордебалетом, на директора цирка, заставляющего массу нарядных лошадей однообразно
делать сложные вольты, лансады и пируэты, на большого мальчишку, играющего своими раздвижными деревянными солдатиками, заставляя всю их сомкнутую группу разом сдвигаться и раздвигаться то сверху вниз, то слева направо.
Но странная власть ароматов! От нее Александров никогда не мог избавиться. Вот и теперь: его дама говорила так близко от него, что он чувствовал ее дыхание на своих губах. И это дыхание… Да… Положительно оно
пахло так, как будто бы девушка только что жевала лепестки розы. Но по этому поводу он ничего не решился сказать и сам почувствовал, что хорошо
сделал. Он только сказал...
— Ни, ни! — закачал
Паша головою. — Что я с ними буду
делать? мне они незачем. А вот место евнуха в султановом гареме, да еще с порядочным жалованием, от этого я бы не отказался… — Будь им с нынешнего числа, — сказал посол. — Я вовсе не посол, а сам султан. Ты нравишься мне, Берди. Идем-ка вместе в трактир. Пьеса окончена. Что? Хорошо я играл, господа почтенные зрители?
Новоиспеченный Халда, Балда, Берди-Паша глубоко поклонился послу, посол
сделал то же и потом сказал...
Берди-Паша понимает, изводится, вращает глазами, прикусывает губу, но
сделать ничего не может — боится попасть в смешное или неприятное положение. Но татарская кровь горяча и злопамятна. Берди-Паша молча готовит месть.
— А главное, — продолжал Дрозд с лицемерным сожалением, — главное, что есть же на свете такие отчаянные сорванцы, неслухи и негодяи, которые в вашем положении, никого не спрашивая и не предупреждая, убегают из лагеря самовольно, пробудут у портного полчаса-час и опрометью бегут назад, в лагерь. Конечно, умные, примерные дети таких противозаконных вещей не
делают. Сами подумайте: самовольная отлучка — это же
пахнет дисциплинарным преступлением, за это по головке в армии не гладят.
— Боже мой, как у вас здесь хорошо! Как хорошо! — говорила Анна, идя быстрыми и мелкими шагами рядом с сестрой по дорожке. — Если можно, посидим немного на скамеечке над обрывом. Я так давно не видела моря. И какой чудный воздух: дышишь — и сердце веселится. В Крыму, в Мисхоре, прошлым летом я
сделала изумительное открытие. Знаешь, чем
пахнет морская вода во время прибоя? Представь себе — резедой.
— Успокойтесь, старики. Съезжу в Каир, получу прогонные деньги, сдам Араби-пашу в плен — жаль однокашника, а
делать нечего! — и возвращусь.
Крепко, свежо и радостно
пахло морским воздухом. Но ничто не радовало глаз Елены. У нее было такое чувство, точно не люди, а какое-то высшее, всемогущее, злобное и насмешливое существо вдруг нелепо взяло и опоганило ее тело, осквернило ее мысли, ломало ее гордость и навеки лишило ее спокойной, доверчивой радости жизни. Она сама не знала, что ей
делать, и думала об этом так же вяло и безразлично, как глядела она на берег, на небо, на море.
Вызванное головлевской поездкой (после смерти бабушки Арины Петровны) сознание, что она «барышня», что у нее есть свое гнездо и свои могилы, что не все в ее жизни исчерпывается вонью и гвалтом гостиниц и постоялых дворов, что есть, наконец, убежище, в котором ее не настигнут подлые дыханья, зараженные
запахом вина и конюшни, куда не ворвется тот «усатый», с охрипшим от перепоя голосом и воспаленными глазами (ах, что он ей говорил! какие жесты в ее присутствии
делал!), — это сознание улетучилось почти сейчас вслед за тем, как только пропало из вида Головлево.
Я
сделал это и снова увидал ее на том же месте, также с книгой в руках, но щека у нее была подвязана каким-то рыжим платком, глаз запух. Давая мне книгу в черном переплете, закройщица невнятно промычала что-то. Я ушел с грустью, унося книгу, от которой
пахло креозотом и анисовыми каплями. Книгу я спрятал на чердак, завернув ее в чистую рубашку и бумагу, боясь, чтобы хозяева не отняли, не испортили ее.
Он относится ко мне ласково, с любопытством, как к неглупому кутенку, который умеет
делать забавные штуки. Бывало, сидишь с ним ночью, от него
пахнет нефтью, гарью, луком, — он любил лук и грыз сырые луковицы, точно яблоки; вдруг он спросит...