Неточные совпадения
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет.
Сердце в нем
поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается
к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит
к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
Не раз, возвращаясь
к себе домой после нежного свидания, Кирсанов чувствовал на
сердце ту разрывающую и горькую досаду, которая
поднимается в
сердце после окончательной неудачи.
Он человек среднего роста, грузный, двигается осторожно и почти каждое движение сопровождает покрякиванием. У него, должно быть, нездоровое
сердце, под добрыми серого цвета глазами набухли мешки. На лысом его черепе, над ушами,
поднимаются, как рога, седые клочья, остатки пышных волос; бороду он бреет; из-под мягкого носа его уныло свисают толстые, казацкие усы, под губою — остренький хвостик эспаньолки.
К Алексею и Татьяне он относится с нескрываемой, грустной нежностью.
Сначала долго приходилось ему бороться с живостью ее натуры, прерывать лихорадку молодости, укладывать порывы в определенные размеры, давать плавное течение жизни, и то на время: едва он закрывал доверчиво глаза,
поднималась опять тревога, жизнь била ключом, слышался новый вопрос беспокойного ума, встревоженного
сердца; там надо было успокоивать раздраженное воображение, унимать или будить самолюбие. Задумывалась она над явлением — он спешил вручить ей ключ
к нему.
В светлый ноябрьский день подъезжал Привалов
к заветному приваловскому гнезду, и у него задрожало
сердце в груди, когда экипаж быстро начал
подниматься на последнюю возвышенность, с которой открывался вид на весь завод.
У меня, я чувствовал, закипали на
сердце и
поднимались к глазам слезы; глухие, сдержанные рыданья внезапно поразили меня… я оглянулся — жена целовальника плакала, припав грудью
к окну.
Подъехав
к господскому дому, он увидел белое платье, мелькающее между деревьями сада. В это время Антон ударил по лошадям и, повинуясь честолюбию, общему и деревенским кучерам как и извозчикам, пустился во весь дух через мост и мимо села. Выехав из деревни,
поднялись они на гору, и Владимир увидел березовую рощу и влево на открытом месте серенький домик с красной кровлею;
сердце в нем забилось; перед собою видел он Кистеневку и бедный дом своего отца.
Целая полоса пестрых звуков
поднималась к нему снизу, и его заводское
сердце обливалось кровью.
— Да-с, приказал мне прибыть
к нему; почесть уж и с постельки не
поднимался при мне, все вода-то ему
к сердцу приливала, а все, судырь, печаловался и кручинился об вас.
— Идут в мире дети наши
к радости, — пошли они ради всех и Христовой правды ради — против всего, чем заполонили, связали, задавили нас злые наши, фальшивые, жадные наши! Сердечные мои — ведь это за весь народ
поднялась молодая кровь наша, за весь мир, за все люди рабочие пошли они!.. Не отходите же от них, не отрекайтесь, не оставляйте детей своих на одиноком пути. Пожалейте себя… поверьте сыновним
сердцам — они правду родили, ради ее погибают. Поверьте им!
Как помещица, Вы всегда можете отпустить ко мне Аксюшу в Петербург, дав ей паспорт; а раз она здесь, супругу ее не удастся нас разлучить, или я его убью; но ежели и Вы, Катрин, не сжалитесь надо мною и не внемлете моей мольбе, то против Вас я не решусь ничего предпринять: достаточно и того, что я совершил в отношении Вас; но клянусь Вам всем святым для меня, что я от тоски и отчаяния себя убью, и тогда смерть моя безраздельно ляжет на Ваше некогда любившее меня
сердце; а мне хорошо известно, как тяжело носить в душе подобные воспоминания: у меня до сих пор волос дыбом
поднимается на голове, когда я подумаю о смерти Людмилы; а потому, для Вашего собственного душевного спокойствия, Катрин, остерегитесь подводить меня
к давно уже ожидаемой мною пропасти, и еще раз повторяю Вам, что я застрелюсь, если Вы не возвратите мне Аксюты».
Шёл
к зеркалу и, взглянув на себя, угрюмо отступал прочь,
сердце замирало, из него дымом
поднимались в голову мысли о близком конце дней, эти мысли мертвили мозг, от них было холодно костям, седые, поредевшие волосы тихонько шевелились.
Во всех мечтах, во всех самопожертвованиях этого возраста, в его готовности любить, в его отсутствии эгоизма, в его преданности и самоотвержении — святая искренность; жизнь пришла
к перелому, а занавесь будущего еще не
поднялась; за ней страшные тайны, тайны привлекательные;
сердце действительно страдает по чем-то неизвестном, и организм складывается в то же время, и нервная система раздражена, и слезы готовы беспрестанно литься.
Так проводил он праздники, потом это стало звать его и в будни — ведь когда человека схватит за
сердце море, он сам становится частью его, как
сердце — только часть живого человека, и вот, бросив землю на руки брата, Туба ушел с компанией таких же, как сам он, влюбленных в простор, —
к берегам Сицилии ловить кораллы: трудная, а славная работа, можно утонуть десять раз в день, но зато — сколько видишь удивительного, когда из синих вод тяжело
поднимается сеть — полукруг с железными зубцами на краю, и в ней — точно мысли в черепе — движется живое, разнообразных форм и цветов, а среди него — розовые ветви драгоценных кораллов — подарок моря.
— Он не пропадет, донна Филомена, можете верить в это, как в милость вашей мадонны! У него — хороший ум, крепкое
сердце, он сам умеет любить и легко заставляет других любить его. А любовь
к людям — это ведь и есть те крылья, на которых человек
поднимается выше всего…
Лёжа на спине, мальчик смотрел в небо, не видя конца высоте его. Грусть и дрёма овладевали им, какие-то неясные образы зарождались в его воображении. Казалось ему, что в небе, неуловимо глазу, плавает кто-то огромный, прозрачно светлый, ласково греющий, добрый и строгий и что он, мальчик, вместе с дедом и всею землёй
поднимается к нему туда, в бездонную высь, в голубое сиянье, в чистоту и свет… И
сердце его сладко замирало в чувстве тихой радости.
— Положи, говорю, нож! — тише сказал хозяин. Илья положил нож на прилавок, громко всхлипнул и снова сел на пол. Голова у него кружилась, болела, ухо саднило, он задыхался от тяжести в груди. Она затрудняла биение
сердца, медленно
поднималась к горлу и мешала говорить. Голос хозяина донёсся до него откуда-то издали...
Помню, с каким волнением я шел потом
к Ажогиным, как стучало и замирало мое
сердце, когда я
поднимался по лестнице и долго стоял вверху на площадке, не смея войти в этот храм муз!
Волынцев пошел на самый конец сада. Ему горько и тошно стало; а на
сердце залег свинец, и кровь по временам
поднималась злобно. Дождик стал опять накрапывать. Рудин вернулся
к себе в комнату. И он не был спокоен: вихрем кружились в нем мысли. Доверчивое, неожиданное прикосновение молодой, честной души смутит хоть кого.
И временами успокаивалась, а минутами в прозрении
сердца ощущала столь сильную тревогу, что
к горлу
поднимался крик — то ли о немедленном ответе, то ли о немедленной помощи.
Обнажим их от покровов обыденности, дадим место сомнениям, поставим в упор вопрос: кто вы такие? откуда? — и мы можем заранее сказать себе, что наше
сердце замрет от ужаса при виде праха, который
поднимется от одного сознательного прикосновения
к ним…
— Господи благослови… ох!.. Насилу отлегло… — выговорил Антон, вздрагивая всем телом, — ишь, какой сон пригрезился… а ничего, ровно ничего не припомню… только добре что-то страшно… так вот
к самому
сердцу и подступило; спасибо, родной, что подсобил
подняться… Пойду-ка… ох, господи благослови! Пойду погляжу на лошаденку свою… стоит ли она, сердешная…
Через несколько мгновений Кругликов
поднялся с полу, и тотчас же мои глаза встретились с его глазами. Я невольно отвернулся. Во взгляде Кругликова было что-то до такой степени жалкое, что у меня сжалось
сердце, — так смотрят только у нас на Руси!.. Он встал, отошел
к стене и, прислонясь плечом, закрыл лицо руками. Фигура опять была вчерашняя, только еще более убитая, приниженная и жалкая.
А Лодка умылась, не одеваясь, выпила чашку крепкого чая и снова легла, чувствуя сверлящие уколы где-то в груди: как будто
к сердцу ее присосалась большая черная пиявка, пьет кровь, растет и, затрудняя дыхание,
поднимается к горлу.
Одиночеством ли развилась эта крайняя впечатлительность, обнаженность и незащищенность чувства; приготовлялась ли в томительном, душном и безвыходном безмолвии долгих, бессонных ночей, среди бессознательных стремлений и нетерпеливых потрясений духа, эта порывчатость
сердца, готовая, наконец, разорваться или найти излияние; и так должно было быть ей, как внезапно в знойный, душный день вдруг зачернеет все небо, и гроза разольется дождем и огнем на взалкавшую землю, повиснет перлами дождя на изумрудных ветвях, сомнет траву, поля, прибьет
к земле нежные чашечки цветов, чтоб потом, при первых лучах солнца, все, опять оживая, устремилось,
поднялось навстречу ему и торжественно, до неба послало ему свой роскошный, сладостный фимиам, веселясь и радуясь обновленной своей жизни…
Здесь печали было так много, что Назаров чувствовал, как она, точно осенний туман, обнимает всё его тело, всасывается в грудь, теснит
сердце, холодно сжимая его, тает в груди,
поднимается к горлу потоком слёз и душит.
M-me M* не отвечала, но быстро
поднялась со скамьи, подошла ко мне и наклонилась надо мною. Я чувствовал, что она смотрит мне прямо в лицо. Ресницы мои задрожали, но я удержался и не открыл глаз. Я старался дышать ровнее и спокойнее, но
сердце задушало меня своими смятенными ударами. Горячее дыхание ее палило мои щеки; она близко-близко нагнулась
к лицу моему, словно испытывая его. Наконец, поцелуй и слезы упали на мою руку, на ту, которая лежала у меня на груди. И два раза она поцеловала ее.
«Что скажешь в таком деле, сокол? То-то! Нур сказал было: „Надо связать его!..“ Не
поднялись бы руки вязать Лойко Зобара, ни у кого не
поднялись бы, и Нур знал это. Махнул он рукой да и отошел в сторону. А Данило поднял нож, брошенный в сторону Раддой, и долго смотрел на него, шевеля седыми усами, на том ноже еще не застыла кровь Радды, и был он такой кривой и острый. А потом подошел Данило
к Зобару и сунул ему нож в спину как раз против
сердца. Тоже отцом был Радде старый солдат Данило!
Волчье логово перед ним как на блюдечке. Где-то вдали, на колокольне, бьет шесть часов, и каждый удар колокола словно молотом бьет в
сердце измученного зверюги. С последним ударом волк
поднялся с логова, потянулся и хвостом от удовольствия замахал. Вот он подошел
к аманату, сгреб его в лапы и запустил когти в живот, чтобы разодрать его на две половины: одну для себя, другую для волчихи. И волчата тут; обсели кругом отца-матери, щелкают зубами, учатся.
Знало еще молодое поколение, что в 1830 году Польша
поднялась за свою свободу и независимость, за что была раздавлена русскими войсками, и это смутное знание естественно могло рождать в каждом честном молодом
сердце одно только сочувствие
к угнетенному и порабощенному народу.
Оказалось, Ведерников жил в том же кооперативном доме и по тому же подъезду, где жил Юрка, только двумя этажами выше. Когда Лелька
поднималась по лестнице, у нее так забилось
сердце, и она почувствовала, — она так волнуется, что решила зайти
к Юрке передохнуть.
В ее душе шевельнулось нечто вроде угрызения совести. Жалость
к матери, всю жизнь боготворившей ее, здоровье и самую жизнь которой она принесла в жертву греховной любви
к сидевшему против нее человеку, приковавшему ее теперь
к себе неразрывными цепями общего преступления — на мгновение
поднялась в ее зачерствевшем для родственной любви
сердце, и она почти враждебно, с нескрываемой ненавистью посмотрела на Талицкого.
Он сказал это хладнокровно, хотя в душе у него
поднялась целая буря ревности
к прошлому. Кроме того, в его отуманенном мозгу против его воли появилось недоверие
к словам жены, хотя они — он не мог отрицать этого — дышали искреннею правдивостью как исповедь
сердца.
Прежде и руку-то поднимала с трудом, а тут сама
поднялась на постели да стала прижимать письмо
к сердцу и плакать…