Неточные совпадения
— Потому что лучше, потому и надел… И сам разъезжает, и
другие разъезжают; и он учит, и его учат. Как наибогатейший
польский пан!
Все высыпали на вал, и предстала пред козаков живая картина:
польские витязи, один
другого красивей, стояли на валу.
— Тогда, это… действительно —
другое дело! — выговорил Харламов, не скрывая иронии. — Но, видите ли: мне точно известно, что в 905 году капитан Вельяминов был подпоручиком Псковского полка и командовал ротой его, которая расстреливала людей у Александровского сквера. Псковский полк имеет еще одну историческую заслугу пред отечеством: в 831 году он укрощал
польских повстанцев…
Но русская и
польская душа все еще противостоят
друг другу, как страшно чуждые, бесконечно разные,
друг другу непонятные.
Их отец был схвачен при Павле вследствие какого-то политического доноса, брошен в Шлиссельбург и потом сослан в Сибирь на поселенье. Александр возвратил тысячи сосланных безумным отцом его, но Пассек был забыт. Он был племянник того Пассека, который участвовал в убийстве Петра III, потом был генерал-губернатором в
польских провинциях и мог требовать долю наследства, уже перешедшую в
другие руки, эти-то
другие руки и задержали его в Сибири.
На
другом берегу горит огонь и, кажется, вот-вот готовится погаснуть, и снова отсвечивается в речке, вздрагивавшей, как
польский шляхтич в козачьих лапах.
В числе ее
друзей, которым было поручено залучить Гонецкого, оказались и его
друзья. Они уверили «Верочку», что он единственный наследник старого
польского магната-миллионера, что он теперь его засыплет деньгами.
Очевидно, раннее чтение,
польский спектакль, события, проносившиеся одно за
другим, в раскаленной атмосфере патриотического возбуждения, — все это сделало из меня маленького романтика.
Благодарная детская память сохранила и перенесла это первое впечатление через много лет, когда Устенька уже понимала, как много и красноречиво говорят вот эти гравюры картин Яна Матейки [Ян Матейко (1838–1893) — выдающийся
польский живописец.] и Семирадского [Семирадский Генрих Ипполитович (1843–1902) — русский живописец.], копии с знаменитых статуй, а особенно та этажерка с нотами, где лежали рыдающие вальсы Шопена, старинные
польские «мазуры» и еще много-много
других хороших вещей, о существовании которых в Заполье даже и не подозревали.
Одна из этих собак была чистой французской породы, а
другая — помесь французской с
польскою, несколько псовою собакой: обе не знали парфорса, имели отличное чутье и были вежливы в поле, как только желать.
Я хотел нынешнее лето перестроить баню, но отложил это предприятие, потому что
Польская лотерея мне ничего не вывезла; на нее была маленькая надежда, и она в числе многих
других покамест осталась без исполнения.
— Ты, брат, — отвечает мне Фортунатов, — если тебе нравится эти сантиментальные рацеи разводить, так разводи их себе разводами с кем хочешь, вон хоть к жене моей ступай, она тебя, кстати, морошкой угостит, — а мне, любезный
друг, уж все эти дураки надоели, и русские, и
польские, и немецкие. По мне хоть всех бы их в один костер, да подпалить лучинкою, так в ту же пору. Вот не угодно ли получить бумаги ворошок — позаймись, Христа ради, — и с этим подает сверток.
— Ну, дорогие гости! — сказал он. — Этот кубок должен всех обойти. Кто пьет из него, — прибавил он, бросив грозный взгляд на Юрия, — тот
друг наш; кто не пьет, тот враг и супостат! За здравие светлейшего, державнейшего Сигизмунда, короля
польского и царя русского! Да здравствует!
— От пана Гонсевского? А, это
другое дело! Милости просим! Я тотчас доложу боярину. Дозволь только спросить: при тебе, что ль, получили известие в Москве о славной победе короля
польского?
— Сын боярина Милославского величает
польского королевича царем русским… зовет Гонсевского своим
другом… диковинка! Так поэтому и твой отец за ум хватился?
— Постой-ка, боярышня, — продолжал после небольшой остановки запорожец. — Да у тебя еще
другая кручина, как туман осенний, на сердце лежит… Я вижу, тебя хотят выдать замуж… за одного большого
польского пана… Не горюй, Анастасья Тимофеевна! Этой свадьбы не бывать! Я скажу словца два твоему батюшке, так он не повезет тебя в Москву, а твой жених сюда не приедет: ему скоро будет не до этого.
При виде портрета
польского короля, с известной надписью, поляки взглянули с гордой улыбкой
друг на
друга; пан Тишкевич также улыбнулся, но когда взоры его встретились со взорами хозяина, то что-то весьма похожее на презрение изобразилось в глазах его: казалось, он с трудом победил это чувство и не очень торопился пожать протянутую к нему руку боярина Кручины.
M-r le pretre Zajonczek не спеша поднял эти книги и не спеша развернул их. Обе книги были
польские: одна «Historija Kosciola Russkiego, Ksigdza Fr. Gusty» (история русской церкви, сочиненная католическим священником Густою), а
другая—мистические бредни Тавянского, известнейшего мистика, имевшего столь печальное влияние на прекраснейший ум Мицкевича и давшего совершенно иное направление последней деятельности поэта.
— Ну, да, наглазники. Вот эти самые наглазники есть у
польских женщин. По дороге они идут хорошо, а в сторону ничего не видят. Или одна крайность, или
другая чрезвычайность.
«В таком случае он сумасшедший и невыносимый по характеру человек!» — почти воскликнула сама с собой Елена, сознавая в душе, что она в помыслах даже ничем не виновата перед князем, но в то же время приносить в жертву его капризам все свои симпатии и антипатии к
другим людям Елена никак не хотела, а потому решилась, сколько бы ни противодействовал этому князь, что бы он ни выделывал, сблизиться с Жуквичем, подружиться даже с ним и содействовать его планам, которые он тут будет иметь, а что Жуквич, хоть и сосланный, не станет сидеть сложа руки, в этом Елена почти не сомневалась, зная по слухам, какого несокрушимого закала
польские патриоты.
«Положим даже, — рассуждал он, — что и в Елене этот
польский патриотизм прирожденное ей чувство, спавшее и дремавшее в ней до времени; но почему же она не хочет уважить этого чувства в
другом и, действуя сама как полька, возмущается, когда князь поступает как русский».
Все это неизгладимыми чертами запечатлелось в моей памяти; но обстоятельства жизни моей и совершенно
другие интересы отвлекли меня, конечно, очень много от этих воспоминаний; вдруг теперь этот Жуквич, к которому ты, кажется, немного уже меня ревнуешь, прочел мне на днях письмо о несчастных заграничных
польских эмигрантах, которые мало что бедны, но мрут с голоду, — пойми ты, Гриша, мрут с голоду, — тогда как я, землячка их, утопаю в довольстве…
— «Но почему вы думаете это?» — спросил его
другой адвокат с сильным
польским акцентом.
Вчера я мельком слышал, будто нашу бригаду хотят перевести куда-то далеко. Одни говорят, в Царство
Польское,
другие — будто в Читу.
Если же думать, что тонкие и дальновидные члены ржонда игнорировали мнение, родившееся насчет их агента, и берегли Бенни для
других, высших сфер общества, куда благовоспитанный, приличный и образованный Бенни мог бы проложить себе дорогу, то если допустить, что он в тех именно слоях назначался служить
польской интриге, так с этим нельзя согласить ни поведение Бенни, ни поведение ржонда.
Все время они спорили и ругались
друг с
другом за ставки и ходы, обзывали
друг друга «лайдаками» и прочими
польскими любезностями, потом опять мирились, кидали деньги без всякого порядка, распоряжались зря.
Спустя четыре дня с тех пор, как мы расстались с Эльчаниновым, он в длинном,
польского покроя, халате сидел, задумавшись, на среднем диване; на стуле близ окна помещался Савелий, который
другой день уж гостил в Коровине.
Граф всех и каждого оприветствовал и, открыв потом
польским с Клеопатрою Николаевной бал, пригласил молодых людей продолжать танцы, а сам начал ходить то с тем, то с
другим из гостей, которые были постарше и попочтеннее.
После взятия Варшавы, когда там, в Новогеоргиевске и в
других пунктах бывшего Царства
Польского, началась постройка новых крепостей, «система самовознаграждения», казалось, достигла до самого наивысшего своего развития.
Мы не будем слушать их скучных толков о запутанном деле, а останемся в гостиной; две старушки, какой-то камергер и молодой человек обыкновенной наружности играли в вист; княгиня Вера и
другая молодая дама сидели на канапе возле камина, слушая Печорина, который, придвинув свои кресла к камину, где сверкали остатки каменных угольев, рассказывал им одно из своих похождений во время
Польской кампании.
Шевалье де Глейхенфельд, нидерландский уроженец, «Морс Иваныч», как его звала в доме прислуга, знал основательно два языка — французский и немецкий, неосновательно — латинский, да четвертый еще — составленный им самим из всехевропейских языков и преимущественно из
польского и
других славянских наречий, потому что капитан долго служил в австрийской армии и много таскался поавстрийским славянским владениям.
Но
польские раны были еще слишком свежи, время понимать
друг друга и мириться еще не приходило, и он останавливался, боясь холодного ответа.
Написавши предыдущее, я получил последние два фельетона вашей легенды. Прочитавши их, первым моим движением было бросить в огонь написанное мною. Ваше теплое благородное сердце не дождалось, чтобы кто-нибудь
другой поднял голос в пользу непризнанного русского народа. Ваша любящая душа взяла верх над принятою вами ролей неумолимого судьи, мстителя за измученный
польский народ. Вы впали в противоречие, но такие противоречия благородны.
Их поражение, террор нынешнего царствования подавили всякую мысль об успехе, всякую преждевременную попытку. Возникли
другие вопросы; никто не хотел более рисковать жизнию в надежде на конституцию; было слишком ясно, что хартия, завоеванная в Петербурге, разбилась бы о вероломство царя: участь
польской конституции была перед глазами.
— Чего там не легко! Что ж она, пойдет тебя разыскивать, преследовать через полицию, что ли? Погорюет две недели, и по доброте, общей всему Евину роду, постарается утешить кого-нибудь в одиночестве, и сама вместе с тем утешится, ну, и только!.. А пятьдесят тысяч, мой
друг, это легко вымолвить, но не легко добыть. Пятьдесят тысяч по улицам не валяются! Ведь это — шутка сказать! — это триста семьдесят пять тысяч
польских злотых!.. Ух!.. да это дух захватывает!
Кроме этого, пан грабя обязан был всячески вынюхивать и выведывать о всевозможных новостях правительственного и административного мира, о всяком малейшем мероприятии, проекте, предположении, которые так или иначе могут иметь то или
другое отношение к
польскому делу.
В эти глухие тридцать лет там, на Западе, эмиграция создала своих историков, поэтов, публицистов, голоса которых громко и дружно, на всю Европу, раздавались в защиту
польского дела, и эти голоса подхватывались чуждыми людьми
других национальностей, усилившими общий негодующий хор, а мы все молчали и молчали, и с этим молчанием в наши «образованные» массы, мало-помалу, но все более и все прочнее проникало сознание, что правы они, а виноваты мы.
Он летал политическим курьером к дипломатическим представителям Ламберова Отеля при разных правительственных переднях Европы и к тайным представителям
польской справы внутри России, привозя с собою тем и
другим сообщения наиболее важного свойства.
Все общество, в разных углах комнат, разбивалось на кружки, и в каждом кружке шли очень оживленные разговоры; толковали о разных современных вопросах, о политике, об интересах и новостях дня, передавали разные известия, сплетни и анекдоты из правительственного, военного и административного мира, обсуждали разные проекты образования, разбирали вопросы истории, права и даже метафизики, и все эти разнородные темы обобщались одним главным мотивом, который в тех или
других вариациях проходил во всех кружках и сквозь все темы, и этим главным мотивом были Польша и революция — революция
польская, русская, общеевропейская и, наконец, даже общечеловеческая.
Место это тонкость пана Холявского и ваше великодушие и принцип приспособили мне, обусловив дело тем, что половина изо всего, что за меня будет выручено, должна поступить на «общее дело», а
другая половина на «
польское дело».
В газетах появились корреспонденции из Рагузы, где рассказывались любовные похождения принцессы; корреспонденции эти не могли принадлежать никому
другому, кроме французских и
польских офицеров, которые еще так недавно оказывали ей царские почести.
Одни считали ее дочерью султана,
другие приписывали ей знатное
польское происхождение, третьи полагали, что родители ее неизвестны, но что она должна была в Петербурге выйти замуж за внука принца Георга Голштинского.
Польские магнаты, иезуиты и
другие люди, невидимо заправлявшие хитро придуманною интригой и выведшие на политическую арену несчастную женщину, конечно, и не вспоминали о ней.
Можно догадываться, что императрица, хотя и поручившая князю Голицыну обратить особенное внимание, не принадлежит ли пленница к
польской национальности, приказала ограничиться допросами одной самозванки, когда убедилась, что если отыскивать
польскую руку, выпустившую на политическую сцену мнимую дочь императрицы Елизаветы Петровны, то придется привлечь к делу и Радзивилов, и Огинского, и Сангушко, и
других польских магнатов, смирившихся пред нею и поладивших с королем Станиславом Августом.
На третий день по приезде принцессы князь Карл Радзивил сделал ей пышный официальный визит, в сопровождении блестящей свиты, и представил бывших с ним знатных поляков: своего дядю, князя Радзивила, графа Потоцкого, стоявшего во главе
польской генеральной конфедерации, графа Пржездецкого, старосту Пинского, Чарномского, одного из деятельнейших членов генеральной конфедерации, и многих
других.
Нелепость этой сказки, имеющей следы
польского происхождения, была бы очевидна для всякого русского, знающего, что никаких князей Владимирских с XIV столетия не бывало, но во Франции, где об России, ее истории и внутренней жизни знали не больше, как о каком-нибудь персидском или
другом азиатском государстве, слухи о Владимирской принцессе не могли казаться нелепыми, особенно если их поддерживали если не сам
польский посланник, Михаил Огинский, то такие
польские знаменитости, как, например, княгиня Сангушко.
Маркиз д'Античи вежливо поздравил ее с таким решением. Принцесса хитрила: она хотела, чтобы
польский резидент уверился сам и передал в Польшу, что она решилась уединиться в Оберштейне, между тем как она влеклась по
другому пути, приведшему ее к гибели.
Эти фамилии, с десятками тысяч
других подобных дворянских
польских фамилий, получили свое начало в XVIII столетии, когда магнаты вроде «пане коханку» своих лакеев, конюхов, псарей и т. п. прислугу возводили в шляхетское достоинство и таким образом образовали чуть не третью долю нынешнего дворянства Российской империи.
Аббат Рокотани в одном из писем своих (от 3 января 1775 года) в Варшаву к канонику Гиджиотти, с которым переписывался раз или два в неделю о
польских делах, говорит следующее: «Иностранная дама
польского происхождения, живущая в доме г. Жуяни, на Марсовом поле, прибыла сюда в сопровождении одного
польского экс-иезуита [Орден иезуитов незадолго перед тем был уничтожен папой, потому все члены сего славного своим лицемерием, коварством, злодеяниями и подлостями общества назывались тогда экс-иезуитами.], двух
других поляков и одной
польской (?) служанки.
С
другой стороны, матушка, презирая ничтожный
польский характер, отразившийся между прочим в поступках старого Пенькновского, всегда считала обязанностью относиться к полякам с бесконечною снисходительностию, «как к жалкому народу, потерявшему национальную самостоятельность», что, по ее мнению, влекло за собою и потерю лучших духовных доблестей; но чуть только Альтанский, питавший те же самые чувства, но скрывавший их, дал волю своему великодушию и с состраданием пожал руку молодому Пенькновскому, который кичился позором своего отца, — матери это стало противно, и она не могла скрывать своего презрения к молодому Кошуту.