Сперва они потолковали о том, что Губарев уехал обратно в Гейдельберг и что надо будет к нему отправиться; потом немного пофилософствовали, коснулись
польского вопроса; потом приступили к рассуждениям об игре, о лоретках, принялись рассказывать скандальные анекдотцы; наконец, разговор завязался о том, какие бывают силачи, какие толстые люди и какие обжоры.
Несмотря на то что в моей тогдашней политико-социальной"платформе"были пробелы и недочеты, я искренно старался о том, чтобы в журнале все отделы были наполнены. Единственный из тогдашних редакторов толстых журналов, я послал специального корреспондента в Варшаву и Краков во время восстания — Н.В.Берга, считавшегося самым подготовленным нашим писателем по
польскому вопросу. Стоило это, по тогдашним ценам, не дешево и сопряжено было с разными неприятностями и для редакции и для самого корреспондента.
В нем сидела, в сущности, как поляки говорят,"шляхетная"натура. Он искренно возмущался всем, что делалось тогда в высших сферах — и в бюрократии, и среди пишущей братии — антипатичного, дикого, неблаговидного и произвольного. Его тогдашний либерализм был искреннее и прямолинейнее, чем у Зарина и, тем более, у Щеглова. Идеями социализма он не увлекался, но в деле свободомыслия любил называть себя"достаточным безбожником"и сочувствовал в особенности
польскому вопросу в духе освободительном.
Неточные совпадения
Его христианская правда в решении
вопроса польского и еврейского всегда должна быть противопоставляема неправде Достоевского.
Война вплотную поставила перед русским сознанием и русской волей все больные славянские
вопросы —
польский, чешский, сербский, она привела в движение и заставила мучительно задуматься над судьбой своей весь славянский мир Балканского полуострова и Австро-Венгрии.
Но отношение славянофилов к самому больному и самому важному для нас, русских, славянскому
вопросу — к
вопросу польскому — было в корне своем ложным и не славянским.
— Никакого. С тех пор как я вам писал письмо, в ноябре месяце, ничего не переменилось. Правительство, чувствующее поддержку во всех злодействах в Польше, идет очертя голову, ни в грош не ставит Европу, общество падает глубже и глубже. Народ молчит.
Польское дело — не его дело, — у нас враг один, общий, но
вопрос розно поставлен. К тому же у нас много времени впереди — а у них его нет.
Я и теперь храню благодарное воспоминание и об этой книге, и о
польской литературе того времени. В ней уже билась тогда струя раннего, пожалуй, слишком наивного народничества, которое, еще не затрагивая прямо острых
вопросов тогдашнего строя, настойчиво проводило идею равенства людей…
— Да так, случайно! — отвечал опешенный этим
вопросом Аггей Никитич, так как он вовсе не случайно это сделал, а чтобы отклонить Миропу Дмитриевну от того разговора, который бы собственно она желала начать и которого Аггей Никитич побаивался. — Мне пришлось раз видеть этого Канарского в одном
польском доме, — продолжал он рассказывать, — только не под его настоящей фамилией, а под именем Януша Немрава.
Когда же я пробовал с ними разговориться, то они глядели на меня с удивлением, отказывались понимать самые простые
вопросы и все порывались целовать у меня руки — старый обычай, оставшийся от
польского крепостничества.
Их поражение, террор нынешнего царствования подавили всякую мысль об успехе, всякую преждевременную попытку. Возникли другие
вопросы; никто не хотел более рисковать жизнию в надежде на конституцию; было слишком ясно, что хартия, завоеванная в Петербурге, разбилась бы о вероломство царя: участь
польской конституции была перед глазами.
Все общество, в разных углах комнат, разбивалось на кружки, и в каждом кружке шли очень оживленные разговоры; толковали о разных современных
вопросах, о политике, об интересах и новостях дня, передавали разные известия, сплетни и анекдоты из правительственного, военного и административного мира, обсуждали разные проекты образования, разбирали
вопросы истории, права и даже метафизики, и все эти разнородные темы обобщались одним главным мотивом, который в тех или других вариациях проходил во всех кружках и сквозь все темы, и этим главным мотивом были Польша и революция — революция
польская, русская, общеевропейская и, наконец, даже общечеловеческая.
Оба они были воинствующие гегельянцы, и Бакунин после фанатического оправдания всякой действительности (когда сам начитывал Белинскому гегельянскую доктрину) успел превратиться сначала в революционера на якобинский манер и произвести бунт у немцев, был ими захвачен и выдан русскому правительству, насиделся в сибирской ссылке и бежал оттуда через Японию в Лондон, где состоял несколько лет при Герцене и в известной степени влиял на него, особенно в
вопросе о
польском восстании.
— В этом случае вы говорите, вероятно, от себя, — продолжал Сурмин, — поляки и Киев считают своим законным достоянием. Посмотрите, как они там работают. Уже если рука протянулась, так брать все, что глазами воображения можно взять до Черного моря. Я повторяю свой
вопрос: где же в православном, русском по числу населения крае
польская национальность? Одни паны не составляют еще ее, как мы сказали.