Неточные совпадения
Хлестаков. Да, и в журналы помещаю. Моих, впрочем,
много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол», «Норма». Уж и названий даже не
помню. И всё случаем: я не хотел писать, но театральная дирекция говорит: «Пожалуйста, братец, напиши что-нибудь». Думаю себе: «Пожалуй, изволь, братец!» И тут же в один вечер, кажется, всё написал, всех изумил. У меня легкость необыкновенная в мыслях. Все это, что было под именем барона Брамбеуса, «Фрегат „Надежды“ и „Московский телеграф“… все это я написал.
Вронский никогда не знал семейной жизни. Мать его была в молодости блестящая светская женщина, имевшая во время замужества, и в особенности после,
много романов, известных всему свету. Отца своего он почти не
помнил и был воспитан в Пажеском Корпусе.
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал читать молитву, не
помню какую… Да, батюшка, видал я
много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец… ну, да Бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?
Увы, на разные забавы
Я
много жизни погубил!
Но если б не страдали нравы,
Я балы б до сих пор любил.
Люблю я бешеную младость,
И тесноту, и блеск, и радость,
И дам обдуманный наряд;
Люблю их ножки; только вряд
Найдете вы в России целой
Три пары стройных женских ног.
Ах! долго я забыть не мог
Две ножки… Грустный, охладелый,
Я всё их
помню, и во сне
Они тревожат сердце мне.
Бывало, он меня не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас
много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я
помню, как он рассказывал ее Николаю — ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber [Милый (нем.).] Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.
А
помните, как
много мы в этом же роде и на эту же тему переговорили с вами вдвоем, сидя по вечерам на террасе в саду, каждый раз после ужина.
Князь знал меня еще в девицах и очень хорошо
помнит Семена Захаровича, которому
много раз благодетельствовал.
— Как это вы так заметливы?.. — неловко усмехнулся было Раскольников, особенно стараясь смотреть ему прямо в глаза: но не смог утерпеть и вдруг прибавил: — Я потому так заметил сейчас, что, вероятно, очень
много было закладчиков… так что вам трудно было бы их всех
помнить… А вы, напротив, так отчетливо всех их
помните, и… и…
— То есть не то чтобы… видишь, в последнее время, вот как ты заболел, мне часто и
много приходилось об тебе
поминать… Ну, он слушал… и как узнал, что ты по юридическому и кончить курса не можешь, по обстоятельствам, то сказал: «Как жаль!» Я и заключил… то есть все это вместе, не одно ведь это; вчера Заметов… Видишь, Родя, я тебе что-то вчера болтал в пьяном виде, как домой-то шли… так я, брат, боюсь, чтоб ты не преувеличил, видишь…
— То-то и есть, что никто не видал, — отвечал Разумихин с досадой, — то-то и скверно; даже Кох с Пестряковым их не заметили, когда наверх проходили, хотя их свидетельство и не очень
много бы теперь значило. «Видели, говорят, что квартира отпертая, что в ней, должно быть, работали, но, проходя, внимания не обратили и не
помним точно, были ли там в ту минуту работники, или нет».
— Не
помню хорошо; видишь, сестра, я окончательно хотел решиться и
много раз ходил близ Невы; это я
помню. Я хотел там и покончить, но… я не решился… — прошептал он, опять недоверчиво взглядывая на Дуню.
Ему уже
много раз случалось проходить, например, домой и совершенно не
помнить дороги, по которой он шел, и он уже привык так ходить.
— Да чего ты так… Что встревожился? Познакомиться с тобой пожелал; сам пожелал, потому что
много мы с ним о тебе переговорили… Иначе от кого ж бы я про тебя столько узнал? Славный, брат, он малый, чудеснейший… в своем роде, разумеется. Теперь приятели; чуть не ежедневно видимся. Ведь я в эту часть переехал. Ты не знаешь еще? Только что переехал. У Лавизы с ним раза два побывали. Лавизу-то
помнишь, Лавизу Ивановну?
— Не мог же я отказаться! А что касается до Анны Сергеевны, она сама, вы
помните, во
многом соглашалась с Евгением.
— Да. В таких серьезных случаях нужно особенно твердо
помнить, что слова имеют коварное свойство искажать мысль. Слово приобретает слишком самостоятельное значение, — ты, вероятно, заметил, что последнее время весьма
много говорят и пишут о логосе и даже явилась какая-то секта словобожцев. Вообще слово завоевало так
много места, что филология уже как будто не подчиняется логике, а только фонетике… Например: наши декаденты, Бальмонт, Белый…
Не все эти изречения нравились Климу,
многие из них были органически неприемлемы для него. Но он честно старался
помнить все, что говорил Томилин в такт шарканью своих войлочных туфель, а иногда босых подошв.
— Я здесь с утра до вечера, а нередко и ночую; в доме у меня — пустовато, да и грусти
много, — говорила Марина тоном старого доверчивого друга, но Самгин,
помня, какой грубой, напористой была она, — не верил ей.
— Вот такой — этот настоящий русский, больше, чем вы обе, — я так думаю. Вы
помните «Золотое сердце» Златовратского! Вот! Он удивительно говорил о начальнике в тюрьме, да! О, этот может
много делать! Ему будут слушать, верить, будут любить люди. Он может… как говорят? — может утешивать. Так? Он — хороший поп!
Он не забыл о том чувстве, с которым обнимал ноги Лидии, но
помнил это как сновидение. Не
много дней прошло с того момента, но он уже не один раз спрашивал себя: что заставило его встать на колени именно пред нею? И этот вопрос будил в нем сомнения в действительной силе чувства, которым он так возгордился несколько дней тому назад.
— Устала я и говорю, может быть, грубо, нескладно, но я говорю с хорошим чувством к тебе. Тебя — не первого такого вижу я,
много таких людей встречала. Супруг мой очень преклонялся пред людями, которые стремятся преобразить жизнь, я тоже неравнодушна к ним. Я — баба, —
помнишь, я сказала: богородица всех религий? Мне верующие приятны, даже если у них религия без бога.
Но чаще Клим, слушая отца, удивлялся: как он забыл о том, что
помнит отец? Нет, отец не выдумал, ведь и мама тоже говорит, что в нем, Климе,
много необыкновенного, она даже объясняет, отчего это явилось.
Клим Иванович Самгин мужественно ожидал и наблюдал. Не желая, чтоб темные волны демонстрантов, захлестнув его, всосали в свою густоту, он наблюдал издали, из-за углов. Не было смысла сливаться с этой грозно ревущей массой людей, — он очень хорошо
помнил, каковы фигуры и лица рабочих, он достаточно
много видел демонстраций в Москве, видел и здесь 9 января, в воскресенье, названное «кровавым».
Дальше он доказывал, что, конечно, Толстой — прав: студенческое движение — щель, сквозь которую большие дела не пролезут, как бы усердно ни пытались протиснуть их либералы. «Однако и юношеское буйство, и тихий ропот отцов, и умиротворяющая деятельность Зубатова, и
многое другое — все это ручейки незначительные, но следует
помнить, что маленькие речушки, вытекая из болот, создали Волгу, Днепр и другие весьма мощные реки. И то, что совершается в университетах, не совсем бесполезно для фабрик».
— Да,
много забирали; я жил очень широко…
Помнишь ананасы да персики… вот я задолжал… — бормотал Обломов. — Да что об этом?
Помните, Илья Ильич, — вдруг гордо прибавила она, встав со скамьи, — что я
много выросла с тех пор, как узнала вас, и знаю, как называется игра, в которую вы играете… но слез моих вы больше не увидите…
— Да, вот на экипаж
много вышло, — вспомнил Обломов, глядя на Захара. — Ты не
помнишь ли, сколько мы на даче отдали извозчику?
— Теперь я не
помню… Святых отцов, например. Он нам с Наташей объяснял, и я
многим ему обязана… Спинозу читали с ним… Вольтера…
— Так
много слышали интересного, — говорила она, смело глядя на него. — Вы
помните меня?
— Человек чистый и ума высокого, — внушительно произнес старик, — и не безбожник он. В ём ума гущина, а сердце неспокойное. Таковых людей очень
много теперь пошло из господского и из ученого звания. И вот что еще скажу: сам казнит себя человек. А ты их обходи и им не досаждай, а перед ночным сном их
поминай на молитве, ибо таковые Бога ищут. Ты молишься ли перед сном-то?
Другое дело, когда вышел из дворни: тут уж его не иначе
поминали как какого-нибудь святого и
много претерпевшего.
—
Многое помню. Как только себя в жизни запомнила, с тех пор любовь и милость вашу над собой увидела, — проникнутым голосом проговорила она и вся вдруг вспыхнула.
Я взял себе супу и,
помню, съев его, сел глядеть в окно; в комнате было
много народу, пахло пригорелым маслом, трактирными салфетками и табаком.
Не
помню, как я разделался с первым рапортом: вероятно, я написал его береговым, а адмирал украсил морским слогом — и бумага пошла. Потом и я ознакомился с этим языком и
многое не забыл и до сих пор.
— Шустова? Шустова… Не
помню всех по именам. Ведь их так
много, — сказал он, очевидно упрекая их за это переполнение. Он позвонил и велел позвать письмоводителя.
У нас в обществе, я
помню, еще задолго до суда, с некоторым удивлением спрашивали, особенно дамы: «Неужели такое тонкое, сложное и психологическое дело будет отдано на роковое решение каким-то чиновникам и, наконец, мужикам, и „что-де поймет тут какой-нибудь такой чиновник, тем более мужик?“ В самом деле, все эти четыре чиновника, попавшие в состав присяжных, были люди мелкие, малочиновные, седые — один только из них был несколько помоложе, — в обществе нашем малоизвестные, прозябавшие на мелком жалованье, имевшие, должно быть, старых жен, которых никуда нельзя показать, и по куче детей, может быть даже босоногих, много-много что развлекавшие свой досуг где-нибудь картишками и уж, разумеется, никогда не прочитавшие ни одной книги.
О Катерине Ивановне он почти что и думать забыл и
много этому потом удивлялся, тем более что сам твердо
помнил, как еще вчера утром, когда он так размашисто похвалился у Катерины Ивановны, что завтра уедет в Москву, в душе своей тогда же шепнул про себя: «А ведь вздор, не поедешь, и не так тебе будет легко оторваться, как ты теперь фанфаронишь».
— Больше тысячи пошло на них, Митрий Федорович, — твердо опроверг Трифон Борисович, — бросали зря, а они подымали. Народ-то ведь этот вор и мошенник, конокрады они, угнали их отселева, а то они сами, может, показали бы, скольким от вас поживились. Сам я в руках у вас тогда сумму видел — считать не считал, вы мне не давали, это справедливо, а на глаз,
помню,
многим больше было, чем полторы тысячи… Куды полторы! Видывали и мы деньги, могим судить…
«Господа присяжные заседатели, вы
помните ту страшную ночь, о которой так
много еще сегодня говорили, когда сын, через забор, проник в дом отца и стал наконец лицом к лицу с своим, родившим его, врагом и обидчиком.
— Он там толкует, — принялась она опять, — про какие-то гимны, про крест, который он должен понести, про долг какой-то, я
помню, мне
много об этом Иван Федорович тогда передавал, и если б вы знали, как он говорил! — вдруг с неудержимым чувством воскликнула Катя, — если б вы знали, как он любил этого несчастного в ту минуту, когда мне передавал про него, и как ненавидел его, может быть, в ту же минуту!
На другой день я выпил-с и
многого не помню-с, грешный человек, с горя-с.
— Господин почтенный, едем мы с честного пирка, со свадебки; нашего молодца, значит, женили; как есть уложили: ребята у нас все молодые, головы удалые — выпито было
много, а опохмелиться нечем; то не будет ли ваша такая милость, не пожалуете ли нам деньжонок самую чуточку, — так, чтобы по косушке на брата? Выпили бы мы за ваше здоровье,
помянули бы ваше степенство; а не будет вашей к нам милости — ну, просим не осерчать!
Помни же, что еще
много невыпущенных,
много невылеченных.
Бедная Саша, бедная жертва гнусной, проклятой русской жизни, запятнанной крепостным состоянием, — смертью ты вышла на волю! И ты еще была несравненно счастливее других: в суровом плену княгининого дома ты встретила друга, и дружба той, которую ты так безмерно любила, проводила тебя заочно до могилы.
Много слез стоила ты ей; незадолго до своей кончины она еще
поминала тебя и благословляла память твою как единственный светлый образ, явившийся в ее детстве!
— Мне иногда бывает страшно и до того тяжело, что я боюсь потерять голову… слишком
много хорошего. Я
помню, когда изгнанником я возвращался из Америки в Ниццу — когда я опять увидал родительский дом, нашел свою семью, родных, знакомые места, знакомых людей — я был удручен счастьем… Вы знаете, — прибавил он, обращаясь ко мне, — что и что было потом, какой ряд бедствий. Прием народа английского превзошел мои ожидания… Что же дальше? Что впереди?
Да, да,
много воды утекло с тех времен, о которых ваш отец
поминает.
Впоследствии, то есть лет через двенадцать, я
много раз
поминал Химика так, как
поминал замечания моего отца; разумеется, он был прав в трех четвертях всего, на что я возражал.
Я
помню сочинения Прудона, от его рассуждения «О собственности» до «Биржевого руководства»;
многое изменилось в его мыслях, — еще бы, прожить такую эпоху, как наша, и свистать тот же дуэт а moll-ный, как Платон Михайлович в «Горе от ума».
Я
помню, однажды отец получил от предводителя письмо с приглашением на выборы, и на конверте было написано: «его превосходительству» (отец в молодости служил в Петербурге и дослужился до коллежского советника, но
многие из его бывших товарищей пошли далеко и занимали видные места). Догадкам и удивлению конца не было. Отец с неделю носил конверт в кармане и всем показывал.
—
Помню,
помню; но чего бы не дала я, чтобы только забыть это! Бедная Катерина! она
многого не знает из того, что знает душа ее.
— Пушкин всегда и при всем. Это великий пророк…
Помните его слова, относящиеся и ко мне, и к вам, и ко
многим здесь сидящим… Разве не о нас он сказал...