Неточные совпадения
Например, когда мы забываемся и
начинаем мнить себя бессмертными, сколь освежительно действует на нас сие простое выражение: memento mori!
— Добивай! — кричит Миколка и вскакивает, словно себя не
помня, с телеги. Несколько парней, тоже красных и пьяных, схватывают что попало — кнуты, палки, оглоблю — и бегут к издыхающей кобыленке. Миколка становится сбоку и
начинает бить ломом зря по спине. Кляча протягивает морду, тяжело вздыхает и умирает.
Эти шаги послышались очень далеко, еще в самом
начале лестницы, но он очень хорошо и отчетливо
помнил, что с первого же звука, тогда же стал подозревать почему-то, что это непременно сюда, в четвертый этаж, к старухе.
А
помните, как господин Разумихин
начал вам проговариваться?
— Амалия Людвиговна! Прошу вас вспомнить о том, что вы говорите, — высокомерно
начала было Катерина Ивановна (с хозяйкой она всегда говорила высокомерным тоном, чтобы та «
помнила свое место» и даже теперь не могла отказать себе в этом удовольствии), — Амалия Людвиговна…
— Ну, вот и увидишь!.. Смущает она меня, вот увидишь, увидишь! И так я испугалась: глядит она на меня, глядит, глаза такие, я едва на стуле усидела,
помнишь, как рекомендовать
начал? И странно мне: Петр Петрович так об ней пишет, а он ее нам рекомендует, да еще тебе! Стало быть, ему дорога!
— Не
помню, писал ли я тебе, —
начал Николай Петрович, — твоя бывшая нянюшка, Егоровна, скончалась.
Клим не
помнил, когда именно он, заметив, что его выдумывают, сам
начал выдумывать себя, но он хорошо
помнил свои наиболее удачные выдумки. Когда-то давно он спросил Варавку...
— Это тот самый… Марк… что… Я писал тебе:
помнишь… —
начал было Козлов.
— Потом… — тихо
начала опять, — никогда об этом никому не
поминайте, даже мне самой!
— Вы всех здесь с ума сведете, меня первую…
Помните!.. —
начала она и глазами договорила воспоминание.
— Я вам в самом
начале сказала, как заслужить ее:
помните? Не наблюдать за мной, оставить в покое, даже не замечать меня — и я тогда сама приду в вашу комнату, назначим часы проводить вместе, читать, гулять… Однако вы ничего не сделали…
Любила она, чтобы всякий день кто-нибудь завернул к ней, а в именины ее все,
начиная с архиерея, губернатора и до последнего повытчика в палате, чтобы три дня город
поминал ее роскошный завтрак, нужды нет, что ни губернатор, ни повытчики не пользовались ее искренним расположением. Но если бы не пришел в этот день m-r Шарль, которого она терпеть не могла, или Полина Карповна, она бы искренне обиделась.
«Не могу, сил нет, задыхаюсь!» — Она налила себе на руки одеколон, освежила лоб, виски — поглядела опять, сначала в одно письмо, потом в другое, бросила их на стол, твердя: «Не могу, не знаю, с чего
начать, что писать? Я не
помню, как я писала ему, что говорила прежде, каким тоном… Все забыла!»
Начинает тихо, нежно: «
Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
Я был у ней доселе всего лишь один раз, в
начале моего приезда из Москвы, по какому-то поручению от матери, и
помню: зайдя и передав порученное, ушел через минуту, даже и не присев, а она и не попросила.
Я
начал было плакать, не знаю с чего; не
помню, как она усадила меня подле себя,
помню только, в бесценном воспоминании моем, как мы сидели рядом, рука в руку, и стремительно разговаривали: она расспрашивала про старика и про смерть его, а я ей об нем рассказывал — так что можно было подумать, что я плакал о Макаре Ивановиче, тогда как это было бы верх нелепости; и я знаю, что она ни за что бы не могла предположить во мне такой совсем уж малолетней пошлости.
— Ну вот, распилить можно было, —
начал я хмуриться; мне ужасно стало досадно и стыдно перед Версиловым; но он слушал с видимым удовольствием. Я понимал, что и он рад был хозяину, потому что тоже стыдился со мной, я видел это; мне,
помню, было даже это как бы трогательно от него.
Я же не
помнил, что он входил. Не знаю почему, но вдруг ужасно испугавшись, что я «спал», я встал и
начал ходить по комнате, чтоб опять не «заснуть». Наконец, сильно
начала болеть голова. Ровно в десять часов вошел князь, и я удивился тому, что я ждал его; я о нем совсем забыл, совсем.
Ум и воображение мое как бы срывались с нитки, и,
помню, я
начинал даже мечтать о совершенно постороннем и даже Бог знает о чем.
Я
помню, что мне удалось как-то очень ловко
начать рассказывать.
— Да,
помню! Э, черт,
помню! Я тебя люблю… Ты этому верь. Тебя никто не любит, а я люблю; только один я, ты
помни… Тот, что придет туда, рябой — это хитрейшая каналья; не отвечай ему, если заговорит, ничего, а коль
начнет спрашивать, отвечай вздор, молчи…
Затем я вдруг
начал говорить, едва
помню о чем.
И вот,
помню, в лице его вдруг мелькнула его обычная складка — как бы грусти и насмешки вместе, столь мне знакомая. Он скрепился и как бы с некоторою натугою
начал.
Читатель
помнит, впрочем, что я уже не раз восклицал: «О, если б можно было переменить прежнее и
начать совершенно вновь!» Не мог бы я так восклицать, если б не переменился теперь радикально и не стал совсем другим человеком.
Помню я этого Терентьева, худощавого, рябого, лихого боцмана, всегда с свистком на груди и с линьком или лопарем в руках. Это тот самый, о котором я упоминал в
начале путешествия и который угощал моего Фаддеева то линьком, то лопарем по спине, когда этот последний, радея мне (без моей просьбы, а всегда сюрпризом), таскал украдкой пресную воду на умыванье, сверх положенного количества, из систерн во время плавания в Немецком море.
— Василий Назарыч, за кого же вы меня считаете? — умоляюще закричал Ляховский. — Я забыл?! Нет, я слишком хорошо
помню, как я явился на Урал беднее церковной мыши и как при вашей помощи я сделал первый крупный шаг. Всем и каждому скажу, что всем обязан именно вам: трудно
начало сделать…
— Позвольте;
помните ли вы, как Веревкин
начинал процесс против опеки?.. Он тогда меня совсем одолел… Ведь умная бестия и какое нахальство! Готов вас за горло схватить. Вот Половодов и воспользовался именно этим моментом и совсем сбил меня с толку. Просто запугал, как мальчишку… Ах, я дурак, дурак! Видите ли, приезжал сюда один немец, Шпигель… Может быть, вы его видели? Он еще родственником как-то приходится Веревкину… Как его, позвольте, позвольте, звали?.. Карл… Фридрих…
— А пожалуй; вы в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести себя прилично,
помните. Говорю вам, удержитесь. А
начнете шута из себя строить, так я не намерен, чтобы меня с вами на одну доску здесь поставили… Видите, какой человек, — обратился он к монаху, — я вот с ним боюсь входить к порядочным людям.
— Я для чего пришла? — исступленно и торопливо
начала она опять, — ноги твои обнять, руки сжать, вот так до боли,
помнишь, как в Москве тебе сжимала, опять сказать тебе, что ты Бог мой, радость моя, сказать тебе, что безумно люблю тебя, — как бы простонала она в муке и вдруг жадно приникла устами к руке его. Слезы хлынули из ее глаз.
А так как начальство его было тут же, то тут же и прочел бумагу вслух всем собравшимся, а в ней полное описание всего преступления во всей подробности: «Как изверга себя извергаю из среды людей, Бог посетил меня, — заключил бумагу, — пострадать хочу!» Тут же вынес и выложил на стол все, чем
мнил доказать свое преступление и что четырнадцать лет сохранял: золотые вещи убитой, которые похитил, думая отвлечь от себя подозрение, медальон и крест ее, снятые с шеи, — в медальоне портрет ее жениха, записную книжку и, наконец, два письма: письмо жениха ее к ней с извещением о скором прибытии и ответ ее на сие письмо, который
начала и не дописала, оставила на столе, чтобы завтра отослать на почту.
—
Помни, юный, неустанно, — так прямо и безо всякого предисловия
начал отец Паисий, — что мирская наука, соединившись в великую силу, разобрала, в последний век особенно, все, что завещано в книгах святых нам небесного, и после жестокого анализа у ученых мира сего не осталось изо всей прежней святыни решительно ничего.
Я
помню только, как свидетельницу
начали спрашивать.
— Я, батюшка, останусь здесь со свечой и буду ловить мгновение. Пробудится, и тогда я
начну… За свечку я тебе заплачу, — обратился он к сторожу, — за постой тоже, будешь
помнить Дмитрия Карамазова. Вот только с вами, батюшка, не знаю теперь как быть: где же вы ляжете?
— И нам, и нам тоже итог подвел, — присоединился третий голос, — в начале-то речи,
помните, что все такие же, как Федор Павлович?
— Как погляжу я, барин, на вас, —
начала она снова, — очень вам меня жалко. А вы меня не слишком жалейте, право! Я вам, например, что скажу: я иногда и теперь… Вы ведь
помните, какая я была в свое время веселая? Бой-девка!.. так знаете что? Я и теперь песни пою.
Я еще, как сквозь сон,
помню следы пожара, остававшиеся до
начала двадцатых годов, большие обгорелые дома без рам, без крыш, обвалившиеся стены, пустыри, огороженные заборами, остатки печей и труб на них.
Только сила карающая должна на том остановиться; если она будет продолжать кару, если она будет
поминать старое, человек возмутится и сам
начнет реабилитировать себя…
Я
помню одного студента-малороссиянина, кажется Фицхелаурова, который в
начале холеры просился в отпуск по важным семейным делам.
Когда я
начинал новый труд, я совершенно не
помнил о существовании «Записок одного молодого человека» и как-то случайно попал на них в British Museum'e, [Британском музее (англ.).] перебирая русские журналы.
Хомяков спорил до четырех часов утра,
начавши в девять; где К. Аксаков с мурмолкой в руке свирепствовал за Москву, на которую никто не нападал, и никогда не брал в руки бокала шампанского, чтобы не сотворить тайно моление и тост, который все знали; где Редкин выводил логически личного бога, ad majorem gloriam Hegel; [к вящей славе Гегеля (лат.).] где Грановский являлся с своей тихой, но твердой речью; где все
помнили Бакунина и Станкевича; где Чаадаев, тщательно одетый, с нежным, как из воску, лицом, сердил оторопевших аристократов и православных славян колкими замечаниями, всегда отлитыми в оригинальную форму и намеренно замороженными; где молодой старик А. И. Тургенев мило сплетничал обо всех знаменитостях Европы, от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген; где Боткин и Крюков пантеистически наслаждались рассказами М. С. Щепкина и куда, наконец, иногда падал, как Конгривова ракета, Белинский, выжигая кругом все, что попадало.
Как
начали ученье старшие братья и сестры — я не
помню. В то время, когда наша домашняя школа была уже в полном ходу, между мною и непосредственно предшествовавшей мне сестрой было разницы четыре года, так что волей-неволей пришлось воспитывать меня особо.
А «хамкам» и совсем ничего не давали (я
помню, как матушка беспокоилась во время сбора ягод, что вот-вот подлянки ее объедят); разве уж когда, что называется, ягоде обору нет, но и тут непременно дождутся, что она от долговременного стояния на погребе
начнет плесневеть.
— А
помните, как батюшка приятно на гуслях играл! —
начинала новую серию воспоминаний тетенька Марья Порфирьевна, — «Звук унылый фортепьяна», или: «Се ты, души моей присуха»… до слез, бывало, проймет! Ведь и вы, братец, прежде игрывали?
Старшего дядю, Александра, я не
помню: он умер, когда мы еще не
начали ездить в Москву.
Впрочем, в то время, как я
начал себя
помнить, роли уже переменились.
— Гуляй, козацкая голова! — говорил дюжий повеса, ударив ногою в ногу и хлопнув руками. — Что за роскошь! Что за воля! Как
начнешь беситься — чудится, будто
поминаешь давние годы. Любо, вольно на сердце; а душа как будто в раю. Гей, хлопцы! Гей, гуляй!..
Помню, что в
начале революции я с большим трудом убедил священника нашего прихода в Большом Власьевском переулке выбросить из церковной службы слово о самодержавном государе императоре.
—
Помнишь? Как Ларина… — и
начнет старик цитировать поездку Лариной в Москву, как приготовлялся
С каждой рюмкой компания оживлялась, чокались, пили, наливали друг другу, шумели, и один из ляпинцев, совершенно пьяный,
начал даже очень громко «родителей
поминать». Более трезвые товарищи его уговорили уйти, швейцар помог одеться, и «Атамоныч» побрел в свою «Ляпинку», благо это было близко. Еще человек шесть «тактично» выпроводили таким же путем товарищи, а когда все было съедено и выпито, гости понемногу стали уходить.