Неточные совпадения
— Да, мой друг, — продолжала бабушка после минутного молчания, взяв в руки один из двух платков, чтобы утереть показавшуюся слезу, — я часто думаю, что он не может ни ценить, ни понимать ее и что, несмотря на всю ее доброту, любовь к нему и старание
скрыть свое горе — я очень хорошо знаю это, — она не может быть с ним счастлива; и
помяните мое слово, если он не…
Не
помня, как оставила дом, Ассоль бежала уже к морю, подхваченная неодолимым ветром события; на первом углу она остановилась почти без сил; ее ноги подкашивались, дыхание срывалось и гасло, сознание держалось на волоске. Вне себя от страха потерять волю, она топнула ногой и оправилась. Временами то крыша, то забор
скрывали от нее алые паруса; тогда, боясь, не исчезли ли они, как простой призрак, она торопилась миновать мучительное препятствие и, снова увидев корабль, останавливалась облегченно вздохнуть.
— Не выношу кротких! Сделать бы меня всемирным Иродом, я бы как раз объявил поголовное истребление кротких, несчастных и любителей страдания. Не уважаю кротких! Плохо с ними, неспособные они, нечего с ними делать. Не гуманный я человек, я как раз железо произвожу, а — на что оно кроткому? Сказку Толстого о «Трех братьях»
помните? На что дураку железо, ежели он обороняться не хочет? Избу
кроет соломой, землю пашет сохой, телега у него на деревянном ходу, гвоздей потребляет полфунта в год.
Я не
помню, как дошел я до З. Не ноги меня несли, не лодка меня везла: меня поднимали какие-то широкие, сильные
крылья. Я прошел мимо куста, где пел соловей, я остановился и долго слушал: мне казалось, он пел мою любовь и мое счастье.
— Ах, не смейтесь, — проговорила она с живостью, — а то я вам скажу сегодня то, что вы мне сказали вчера: «Зачем вы смеетесь?» — и, помолчав немного, она прибавила: —
Помните, вы вчера говорили о
крыльях?..
Крылья у меня выросли — да лететь некуда.
Иная восторженность лучше всяких нравоучений хранит от истинных падений. Я
помню юношеские оргии, разгульные минуты, хватавшие иногда через край; я не
помню ни одной безнравственной истории в нашем кругу, ничего такого, отчего человек серьезно должен был краснеть, что старался бы забыть,
скрыть. Все делалось открыто, открыто редко делается дурное. Половина, больше половины сердца была не туда направлена, где праздная страстность и болезненный эгоизм сосредоточиваются на нечистых помыслах и троят пороки.
На другой день я получил от нее записку, несколько испуганную, старавшуюся бросить какую-то дымку на вчерашнее; она писала о страшном нервном состоянии, в котором она была, когда я взошел, о том, что она едва
помнит, что было, извинялась — но легкий вуаль этих слов не мог уж
скрыть страсть, ярко просвечивавшуюся между строк.
Иногда снятся странные сны, невозможные и неестественные; пробудясь, вы припоминаете их ясно и удивляетесь странному факту: вы
помните прежде всего, что разум не оставлял вас во всё продолжение вашего сновидения; вспоминаете даже, что вы действовали чрезвычайно хитро и логично во всё это долгое, долгое время, когда вас окружали убийцы, когда они с вами хитрили,
скрывали свое намерение, обращались с вами дружески, тогда как у них уже было наготове оружие, и они лишь ждали какого-то знака; вы вспоминаете, как хитро вы их наконец обманули, спрятались от них; потом вы догадались, что они наизусть знают весь ваш обман и не показывают вам только вида, что знают, где вы спрятались; но вы схитрили и обманули их опять, всё это вы припоминаете ясно.
— Так
помните же, — подлетая на своих черных
крыльях к Рациборскому, начал каноник, —
помните, что со времен Поссевина нам нет здесь места, и мы пресмыкаемся здесь или в этом шутовском маскараде (ксендз указал на свой парик и венгерку), или в этом московском мундире, который хуже всякого маскарада.
Помните это!
Вопрос этот сначала словно ошеломил собеседников, так что последовала короткая пауза, во время которой Павел Матвеич, чтоб
скрыть свое смущение, поворотился боком к окну и попробовал засвистать. Но Василий Иваныч, по-видимому, довольно твердо
помнил, что главная обязанность культурного человека состоит в том, чтобы выходить с честью из всякого затруднения, и потому колебался недолго.
Рядом с I — на зеленой, головокружительно прыгающей сетке чей-то тончайший, вырезанный из бумаги профиль… нет, не чей-то, а я его знаю. Я
помню: доктор — нет, нет, я очень ясно все понимаю. И вот понимаю: они вдвоем схватили меня под руки и со смехом тащат вперед. Ноги у меня заплетаются, скользят. Там карканье, мох, кочки, клекот, сучья, стволы,
крылья, листья, свист…
— Э, батюшка! и мы проживем, и дети наши проживут — для всех будет довольно и того, что есть! На насиженном-то месте живется и теплее и уютнее — чего еще искать! Старик Крылов был прав:
помните, как голубь полетел странствовать, а воротился с перешибленным
крылом? Так-то вот.
Я знал, что он и приказчик обкрадывают хозяина: они прятали пару ботинок или туфель в трубу печи, потом, уходя из магазина,
скрывали их в рукавах пальто. Это не нравилось мне и пугало меня, — я
помнил угрозу хозяина.
— Кто мы есть? Народ, весьма примученный тяжёлою жизнью, ничем не вооружённый, голенький, сиротский, испуганный народ, азбучно говоря! Родства своего не
помним, наследства никакого не ожидаем, живём вполне безнадёжно, день да ночь — сутки прочь, и все — авось, небось да как-нибудь — верно? Конечно — жизнь каторжная, скажем даже — анафемская жизнь! Но — однакоже и лентяи ведь и лежебоки, а? Ведь этого у нас не отнимешь, не
скроешь, так ли?
Менялись главные начальники, менялись директоры, мелькали начальники отделения, а столоначальник четвертого стола оставался тот же, и все его любили, потому что он был необходим и потому что он тщательно
скрывал это; все отличали его и отдавали ему справедливость, потому что он старался совершенно стереть себя; он все знал, все
помнил по делам канцелярии; у него справлялись, как в архиве, и он не лез вперед; ему предлагал директор место начальника отделения — он остался верен четвертому столу; его хотели представить к кресту — он на два года отдалил от себя крест, прося заменить его годовым окладом жалованья, единственно потому, что столоначальник третьего стола мог позавидовать ему.
Елена Андреевна. Какой вы смешной… Я сердита на вас, но все же… буду вспоминать о вас с удовольствием. Вы интересный, оригинальный человек. Больше мы с вами уже никогда не увидимся, а потому — зачем
скрывать? Я даже увлеклась вами немножко. Ну, давайте пожмем друг другу руки и разойдемся друзьями. Не
поминайте лихом.
Глаз Чехова, мерцающий и зоркий,
Глядит в восторге с высоты галерки
На сцену, где Далматов и Бурлак-Андреев,
Козельский, Писарев, и Глама, и Киреев,
Где Южин, юноша тогда, с студенческой скамьи
Уж
крылья расправлял могучие свои,
И
помню я ее в тяжелые годины,
Когда она была еще так молода,
Но в волосах снежились горькие седины,
Свидетели борьбы, и горя, и труда.
Помню, как жена села с притворно-равнодушным видом, под которым я видел, что она
скрывала большую робость — робость преимущественно перед своим умением, — с притворным видом села за рояль, и начались обычные la на фортепиано, пиччикато скрипки, установка нот.
Какой я мельник, говорят тебе,
Я ворон, а не мельник. Чудный случай:
Когда (ты
помнишь?) бросилась она
В реку, я побежал за нею следом
И с той скалы прыгнуть хотел, да вдруг
Почувствовал, два сильные
крылаМне выросли внезапно из-под мышек
И в воздухе сдержали. С той поры
То здесь, то там летаю, то клюю
Корову мертвую, то на могилке
Сижу, да каркаю.
— Очень хорошо тут дурачили эту старую деву, сестру мужа, — сказал хозяин, — они ее уверяли, что Курдюмов влюблен в нее. Я тогда жил в Сокольниках и очень хорошо
помню, что о ней кто-то сказал: «Это громовой отвод, или новое средство
скрывать любовь».
Ольга Михайловна
помнила, как он, вернувшись с злополучного съезда, всеми силами старался
скрыть от домашних, что ему тяжело и что он недоволен собой.
Матрена(захлопнув окно). Ой, горя и печали наши великие!
Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его… На одну теперь, выходит, владычицу нашу, тихвинскую божию матерь, все и чаяния наши… Отверзи милосердия твоего врата, матушка… Ты бо еси един покров наш… Заступи и помилуй!.. Угодники наши святые, Николай-чудотворец и диакон Стефан-великомученик, оградите
крылом вашим раб недостойных, аще словом, ведением или неведением согрешили перед господом… Батюшки наши страстотерпцы и милостивцы.
Иван. Дети, друзья мои! Здесь, окружая дорогое нам тело умершего, пред лицом вечной тайны, которая
скрыла от нас навсегда — навсегда… э-э… и принимая во внимание всепримиряющее значение её… я говорю о смерти, отбросим наши распри, ссоры, обнимемся, родные, и всё забудем! Мы — жертвы этого ужасного времени, дух его всё отравляет, всё разрушает… Нам нужно всё забыть и
помнить только, что семья — оплот, да…
Иду за ним… и слов у меня супротив его, душегуба, нету, и сил моих нету противиться. «Согреши, говорит, познаешь сладость покаяния…» Больше не
помню. Подошли мы вплоть к кошевушке… Он стал обок. «Начинай, — говорит. — Сначала бабу-то по лбу!» Глянул я тут в кошевку… Господи боже! Барыня-то моя сидит, как голубка ушибленная, ребяток руками
кроет, сама на меня большими глазами смотрит. Сердце у меня повернулось. Ребятки тоже проснулись, глядят, точно пташки. Понимают ли, нет ли…
На что нам знать твои мечты?
Не для того пред нами ты!
В другом ты ныне обвинен,
И хочет истины закон.
Открой же нам друзей своих,
Убийц, разбойников ночных,
Которых страшные дела
Смывает кровь и
кроет мгла,
С которыми, забывши честь,
Ты
мнил несчастную увезть.
Когда вспыхнула в Варшаве революция 1830 года, русский народ не обнаружил ни малейшей вражды против ослушников воли царской. Молодежь всем сердцем сочувствовала полякам. Я
помню, с каким нетерпением ждали мы известия из Варшавы; мы плакали, как дети, при вести о поминках, справленных в столице Польши по нашим петербургским мученикам. Сочувствие к полякам подвергало нас жестоким наказаниям; поневоле надобно было
скрывать его в сердце и молчать.
На другой день, когда он вошел, Ася покраснела; хотела было убежать из комнаты; была грустна и, наконец, припоминая вчерашний разговор, сказала ему: «
Помните, вы вчера говорили о
крыльях?
Наседка вывела цыплят и не знала, как их уберечь. Она и сказала им: «Полезайте опять в скорлупу; когда вы будете в скорлупе, я сяду на вас, как прежде сидела, и уберегу вас». Цыплята послушались, полезли в скорлупу, но не могли никак влезть в нее и только
помяли себе
крылья. Тогда один цыпленок и сказал матери: «Если нам всегда оставаться в скорлупе, ты бы лучше и не выводила нас».
Нужно при этом
помнить, что Шатов проповедует совсем то же самое, что, от себя уже, проповедует и Достоевский в «Дневнике писателя». С такою, казалось бы, огненною убежденностью и сам Достоевский все время твердит: «я верую в православие, верую, что новое пришествие Христа совершится в России»… Но публицист не смеет произнести последнего слова, он старается
скрыть его даже от себя. И со страшною, нечеловеческою правдивостью это слово договаривает художник: а в бога — в бога я буду веровать…
«P. S. Можете спросить Дакку, которая знает, что я пишу вам это письмо: она очень честная госпожа и все знает, — вы ее
помните: белая и очень красивая барыня в русском вкусе, потому что план Кишенского прежде был рассчитан на нее, но Казимира все это перестроила самыми пошлыми польскими интригами. Данка ничего не
скроет и все скажет».
Эта заторжка была настолько невыгодна, что опекун Пирогов не счел возможным
скрыть ее невыгоду перед местной дворянской опекой; однако опека, хорошо
помня, что как ни невыгодна для заводов эта заторжка, но что в результате ее непременно достанется «всем сестрам по серьгам и всем старцам по ставцам», — эту заторжку утвердила.
Когда «маэстро» спросил меня тогда,
помните, зачем я пришел, я
скрыл, умолчал, но все мои мысли сосредоточились на маленьком театре…
«Мне очень тошно, я уже от тебя и не
помню, когда писем-то видал. Мне теперь досуг; я бы их читать стал. Знаешь, что ты мне мила, полетел бы в Смольный и тебя посмотреть, да
крыльев нет. Куды право какая, еще тебя ждать 16 месяцев».
Ах, давно ли! Со мною, со мною
Говорили и меня целовали…
И не
помню, не
помню —
скрою,
О чем берега шептали,
берега шептали.
— Не пугайтесь и
помните о том, что я вам обещал. Она слегла в постель. Не
скрою от вас, она больна, очень больна.
—
Помню, — отвернулась Фимка, чтобы
скрыть свое смущение.
— Теперь, когда он приедет, надо быть с ним любезной, но сдержанной… Надо
помнить, что ты взрослая девушка, невеста. До сих пор мне не было необходимости говорить тебе об этом, так как не было человека, который бы мог претендовать на твою руку, а теперь, не
скрою от тебя, я с удовольствием увидала бы тебя княгиней Луговой.
— Ручаюсь тебе, что я никого с умыслом не
скрывал и других христиан не
помню.
И во сне я видел иную величественную тюрьму, и прекрасных тюремщиков с белыми
крыльями за спиною, и г. главного начальника тюрьмы; не
помню, были ли там окошечки на двери или нет, но кажется, что были: мне помнится что-то вроде ангельского глаза, с нежным вниманием и любовью прикованного ко мне.
Княжна Марья вовсе не думала и не
помнила о своем лице и прическе. Красивое, открытое лицо человека, который, может быть, будет ее мужем, поглощало всё ее внимание. Он ей казался добр, храбр, решителен, мужествен и великодушен. Она была убеждена в этом. Тысячи мечтаний о будущей семейной жизни беспрестанно возникали в ее воображении. Она отгоняла и старалась
скрыть их.