Неточные совпадения
—
Понять — трудно, — согласился Фроленков. — Чего надобно немцам? Куда лезут? Ведь — вздуем. Торговали — хорошо. Свободы ему, немцу, у нас — сколько угодно! Он и генерал, и управляющий, и булочник, будь чем хошь, живи как любишь. Скажите нам: какая причина
войны? Король царем недоволен, али что?
— Не угодные мы богу люди, — тяжко вздохнул Денисов. — Ты — на гору, а черт — за ногу.
Понять невозможно, к чему эта
война затеяна?
— Господа мои, хорошие, — взывает солдат, дергая ворот шинели, обнажая острый кадык. — Надобно искать причину этого разрушительного дела, надо
понять: какая причина ему? И что это значит:
война?
—
Война жестоко обнаружила основное, непримиримое противоречие истории, которое нас учат
понимать превратно.
— Люди могут быть укрощены только религией, — говорил Муромский, стуча одним указательным пальцем о другой, пальцы были тонкие, неровные и желтые, точно корни петрушки. — Под укрощением я
понимаю организацию людей для борьбы с их же эгоизмом. На
войне человек перестает быть эгоистом…
— Куда вы? Подождите, здесь ужинают, и очень вкусно. Холодный ужин и весьма неплохое вино. Хозяева этой старой посуды, — показал он широким жестом на пестрое украшение стен, — люди добрые и широких взглядов. Им безразлично, кто у них ест и что говорит, они достаточно богаты для того, чтоб участвовать в истории;
войну они
понимают как основной смысл истории, как фабрикацию героев и вообще как нечто очень украшающее жизнь.
— Я — усмиряю, и меня — тоже усмиряют. Стоит предо мной эдакий великолепный старичище, морда — умная, честная морда — орел! Схватил я его за бороду, наган — в нос. «
Понимаешь?», говорю. «Так точно, ваше благородие,
понимаю, говорит, сам — солдат турецкой
войны, крест, медали имею, на усмирение хаживал, мужиков порол, стреляйте меня, — достоин! Только, говорит, это делу не поможет, ваше благородие, жить мужикам — невозможно, бунтовать они будут, всех не перестреляете». Н-да… Вот — морда, а?
— Клим Иванович, — шепотом заговорил он, — объясните, пожалуйста, к чему эта
война студентов с министрами? Непонятно несколько: Боголепова застрелили, Победоносцева пробовали, нашего Трепова… а теперь вот… Не
понимаю расчета, — шептал он, накручивая на палец носовой платок. — Это уж, знаете, похоже на Африку: негры, носороги, вообще — дикая сторона!
— Немцы считаются самым ученым народом в мире. Изобретательные — ватерклозет выдумали. Христиане. И вот они объявили нам
войну. За что? Никто этого не знает. Мы, русские, воюем только для защиты людей. У нас только Петр Первый воевал с христианами для расширения земли, но этот царь был врагом бога, и народ
понимал его как антихриста. Наши цари всегда воевали с язычниками, с магометанами — татарами, турками…
Она
понимала, что если она до сих пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно
войну, то этим обязана была вовсе не своей силе, как в борьбе с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом поле перевес был не на ее стороне, и потому вопросом: «как я могу знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
Они не
понимают, что Россия не была бы Россией, Англия Англией, в торговле,
войне и во всем, если б каждую заперли на замок.
«Да, да, — думал он. — Дело, которое делается нашей жизнью, всё дело, весь смысл этого дела непонятен и не может быть понятен мне: зачем были тетушки, зачем Николенька Иртенев умер, а я живу? Зачем была Катюша? И мое сумасшествие? Зачем была эта
война? И вся моя последующая беспутная жизнь? Всё это
понять,
понять всё дело Хозяина — не в моей власти. Но делать Его волю, написанную в моей совести, — это в моей власти, и это я знаю несомненно. И когда делаю, несомненно спокоен».
Нельзя грубо внешне
понимать участие в
войне и ответственность за нее.
И в этот грозный час нашей истории мы пытаемся противопоставить русский дух германской машине, хотим
понять эту
войну, как борьбу духа с машиной.
— Ну-с, признаюсь, вы меня теперь несколько ободрили, — усмехнулся Миусов, переложив опять ногу на ногу. — Сколько я
понимаю, это, стало быть, осуществление какого-то идеала, бесконечно далекого, во втором пришествии. Это как угодно. Прекрасная утопическая мечта об исчезновении
войн, дипломатов, банков и проч. Что-то даже похожее на социализм. А то я думал, что все это серьезно и что церковь теперь, например, будет судить уголовщину и приговаривать розги и каторгу, а пожалуй, так и смертную казнь.
Он
понимал, что Стабровский готовился к настоящей и неумолимой
войне с другими винокурами и что в конце концов он должен был выиграть благодаря знанию, предусмотрительности и смелости, не останавливающейся ни перед чем. Ничего подобного раньше не бывало, и купеческие дела велись ощупью, по старинке. Галактион
понимал также и то, что винное дело — только ничтожная часть других финансовых операций и что новый банк является здесь страшною силой, как хорошая паровая машина.
— Какую
войну? — не
понимал, по обыкновению, Драке.
— Ну,
война — дело царское, нам это недоступно
понять!
Потому что —
поймите же — никто и никогда из нас со времени Двухсотлетней
Войны не был за Стеною — я уже говорил вам об этом.
— Но, I, —
пойми же,
пойми: наши предки — во время Двухсотлетней
Войны — именно это и сделали…
«Паны дерутся, а у хлопов чубы болят», — говорит старая малороссийская пословица, и в настоящем случае она с удивительною пунктуальностью применяется на практике. Но только
понимает ли заманиловский Авдей, что его злополучие имеет какую-то связь с «молчаливым тостом»? что от этого зависит
война или мир, повышение или понижение курса, дороговизна или дешевизна, наличность баланса или отсутствие его?
И Воронцов
понимал это и все-таки говорил Хаджи-Мурату то, что считал нужным для успеха
войны.
Провозглашение это возникло при следующих условиях: Вильям Ллойд Гаррисон, рассуждая в существовавшем в 1838 году в Америке обществе для установления мира между людьми о мерах прекращения
войны, пришел к заключению, что установление всеобщего мира может быть основано только на явном признании заповеди непротивления злу насилием (Мф. V, 39) во всем ее значении, так, как
понимают ее квакеры, с которыми Гаррисон находился в дружеских сношениях.
«Отчего же бы не судить и правительство после каждой объявленной
войны? Если бы только народ
понял это, если бы они судили власти, ведущие их к убийству, если бы они отказывались идти на смерть без надобности, если бы они употребляли данное им оружие против тех, которые им дали его, — если бы это случилось когда-либо,
война бы умерла.
Другое отношение — это отношение трагическое, людей, утверждающих, что противоречие стремления и любви к миру людей и необходимости
войны ужасно, но что такова судьба человека. Люди эти большею частью чуткие, даровитые люди, видят и
понимают весь ужас и всю неразумность и жестокость
войны, но по какому-то странному повороту мысли не видят и не ищут никакого выхода из этого положения, а, как бы расчесывая свою рану, любуются отчаянностью положения человечества.
G. D. Bartlett сказал между прочим: «Если я хоть сколько-нибудь
понимаю писание, — сказал он, — я утверждаю, что люди только играют с христианством, если они игнорируют, т. е. умалчивают о вопросе
войны.
И если теперь уже есть правители, не решающиеся ничего предпринимать сами своей властью и старающиеся быть как можно более похожими не на монархов, а на самых простых смертных, и высказывающие готовность отказаться от своих прерогатив и стать первыми гражданами своей республики; и если есть уже такие военные, которые
понимают всё зло и грех
войны и не желают стрелять ни в людей чужого, ни своего народа; и такие судьи и прокуроры, которые не хотят обвинять и приговаривать преступников; и такие духовные, которые отказываются от своей лжи; и такие мытари, которые стараются как можно меньше исполнять то, что они призваны делать; и такие богатые люди, которые отказываются от своих богатств, — то неизбежно сделается то же самое и с другими правительствами, другими военными, другими судейскими, духовными, мытарями и богачами.
Только тут я
понял, как-то всем телом
понял, какая колоссальная бессмыслица эта
война.
Меня лично теперь ничто не интересовало.
Война так
война… Что же из этого? В сущности это была громадная комедия, в которой стороны совершенно не
понимали друг друга. Наживался один юркий газетчик — неужели для этого стоило воевать? Мной вообще овладел пессимизм, и пессимизм нехороший, потому что он развивался на подкладке личных неудач. Я думал только о себе и этой меркой мерял все остальное.
— Pardon, princesse! [Извините, княгиня! (франц.)] — сказал хладнокровно дипломат, — вы не совсем меня
поняли. Я не говорю, что русские должны положительно желать прихода наших войск в их отечество; я объяснял только вам, что если силою обстоятельств Россия сделается поприщем новых побед нашего императора и русские будут иметь благоразумие удержаться от народной
войны, то последствия этой кампании могут быть очень полезны и выгодны для вашей нации.
Мысленно он все порывался уехать на
войну, но
понимал, что двинуться даже не мог.
Года три жила Елена Петровна спокойно и радостно и уже перестала находить в Саше то особенное и страшное; и когда первою в чреде великих событий, потрясших Россию, вспыхнула японская
война, то не
поняла предвестия и только подумала: «Вот и хорошо, что я взяла Сашу из корпуса». И многие матери в ту минуту подумали не больше этого, а то и меньше.
Без всякого сомнения, Петр, как и всякий человек с здравым смыслом,
понимал, что войско нужно для
войны.
— Как это дико, Сергей Фирсыч, что мы с вами уже три месяца не читаем газет. Бог знает, что произошло за это время в России? Подумайте только: вдруг случилась революция, или объявлена
война, или кто-нибудь сделал замечательное открытие, а мы ровно ничего не знаем?
Понимаете, такое открытие, которое вдруг перевернет всю жизнь… например, летающий корабль, или вот… например… читать в мыслях у другого, или взрывчатое вещество такой удивительной силы…
— Вы
понимаете: их убивают, ранят, и у них остаются маленькие голодные дети, — говорил я ей про
войну.
— Во-вторых, — работа сама! Это, брат, великое дело, вроде
войны, например. Холера и люди — кто кого? Тут ум требуется и чтобы всё было в аккурате. Что такое холера? Это надо
понять, и валяй её тем, что она не терпит! Мне доктор Ващенко говорит: «Ты, говорит, Орлов, человек в этом деле нужный! Не робей, говорит, и гони её из ног в брюхо больного, а там, говорит, я её кисленьким и прищемлю. Тут ей и конец, а человек-то ожил и весь век нас с тобой благодарить должен, потому кто его у смерти отнял?
— У нас как полагалось по артикулу? — объяснял Егорушка, вытирая потное лицо рукой. — Девять человек заколоти, а одного выучи… Каждый день вот какая битва шла, не приведи, Господи! Отдыхали-то на
войне… Раэе нынешний солдат может что-нибудь
понимать? Ну-ка, вытяни носок… ха-ха!..
Он тихо покачивал головой, как будто жалея этого нервного и доброго юношу, который не
понимает, что человеческая жизнь скучна, бедна и противна и что не все ли равно, где умереть — на
войне или в путешествии, дома или в гнилой болотной трясине?
— Верно! Только надо это
понять, надо её видеть там, где её знают, где её, землю, любят. Это я, братцы мои, видел! Это и есть мой поворот. Началась эта самая
война — престол, отечество, то, сё — садись в скотский вагон! Поехали. С год время ехали, под гору свалились… Вот китайская сторона… Смотрю — господи! да разве сюда за
войной ездить? Сюда за умом! За умом надобно ездить, а не драться, да!
Чего она
понимает? Теперь он квит с кирюшинскими: когда у него плотину чуть не размыло и они её крепили — половину своего воротили назад: по три целковых за день на рыло содрали с него.
Война! Сплошал — и кончено, — крышка тебе. Да… Учитель-то при этом присутствовал.
— Я говорю. Кто вам сказал, что я люблю
войну? Только… как бы это вам рассказать?
Война — зло; и вы, и я, и очень многие такого мнения; но ведь она неизбежна; любите вы ее или не любите, все равно, она будет, и если не пойдете драться вы, возьмут другого, и все-таки человек будет изуродован или измучен походом. Я боюсь, что вы не
понимаете меня: я плохо выражаюсь. Вот что: по-моему,
война есть общее горе, общее страдание, и уклоняться от нее, может быть, и позволительно, но мне это не нравится.
Не раз видел я под Севастополем, когда во время перемирия сходились солдаты русские и французские, как они, не
понимая слов друг друга, все-таки дружески, братски улыбались, делая знаки, похлопывая друг друга по плечу или брюху. Насколько люди эти были выше тех людей, которые устраивали
войны и во время
войны прекращали перемирие и, внушая добрым людям, что они не братья, а враждебные члены разных народов, опять заставляли их убивать друг друга.
Видимо чем-то озабоченный, адмирал, только что говоривший о славной экспедиции, ворчливо заметил, что не все
понимают трудности
войны в этой стране. Здесь приходится бороться не с одними людьми, но и с природой.
— Я
понимаю, что иногда нужно рисковать. Вот если бы на
войне вас послали со шлюпкой или спасали бы погибающих и торопились на помощь… тогда я похвалил бы вас, а ведь вы просто катались… И… ни одного рифа!.. Небось, видно, приятно вам было, что катер на боку совсем? Приятно?
Даву поднял глаза и пристально посмотрел на Пьера. Несколько секунд они смотрели друг на друга, и этот взгляд спас Пьера. В этом взгляде, помимо всех условий
войны и суда, между этими двумя людьми установились человеческие отношения. Оба они в эту минуту смутно перечувствовали бесчисленное количество вещей и
поняли, что они оба дети человечества, что они братья».
Будучи народом, совершенно чуждым
войне, орочи никак не могли
понять, зачем это русские ломают, жгут и топят свое судно.
Когда же появились в газетах несправедливые, жестокие требования, предъявленные ожесточенной Австрией маленькому Сербскому королевству за Сараевское убийство, на которые всё-таки почти согласилась Сербия, и которые, однако, не умиротворили Австрию, — все еще раз
поняли, что
война неизбежна.
Но он не
понимал, что промышленный, т. е. капиталистический, тип общества будет создавать новый тип империалистических
войн, ещё более ужасный, чем прежние.
Я
поняла, что класс объявил мне
войну. И мне стало невыразимо грустно.
Но вот проходит время, и я начинаю привыкать ко всем этим смертям, страданиям, крови; я чувствую, что и в обыденной жизни я менее чувствителен, менее отзывчив и отвечаю только на самые сильные возбуждения, — но к самому факту
войны я не могу привыкнуть, мой ум отказывается
понять и объяснить то, что в основе своей безумно.