Неточные совпадения
— «Ничтожный для времен — я вечен для себя» — это сказано Баратынским — прекрасным
поэтом, которого вы не знаете.
Поэтом, который, как никто до него, глубоко
чувствовал трагическую поэзию умирания.
Разрыв, который Байрон
чувствовал как
поэт и гений сорок лет тому назад, после ряда новых испытаний, после грязного перехода с 1830 к 1848 году и гнусного с 48 до сегодняшнего дня, поразил теперь многих. И мы, как Байрон, не знаем, куда деться, куда приклонить голову.
Итак, скажи — с некоторого времени я решительно так полон, можно сказать, задавлен ощущениями и мыслями, что мне, кажется, мало того, кажется, — мне врезалась мысль, что мое призвание — быть
поэтом, стихотворцем или музыкантом, alles eins, [все одно (нем.).] но я
чувствую необходимость жить в этой мысли, ибо имею какое-то самоощущение, что я
поэт; положим, я еще пишу дрянно, но этот огонь в душе, эта полнота чувств дает мне надежду, что я буду, и порядочно (извини за такое пошлое выражение), писать.
Поэты-символисты, со свойственной им чуткостью,
чувствовали, что Россия летит в бездну, что старая Россия кончается и должна возникнуть новая Россия, еще неизвестная.
— Полноте, полноте! Я, так сказать, открыл перед вами все мое сердце, а вы даже и не
чувствуете такого яркого доказательства дружбы. Хе, хе, хе! В вас мало любви, мой
поэт. Но постойте, я хочу еще бутылку.
Он, в подтверждение чистоты исповедуемого им учения об изящном, призывал тень Байрона, ссылался на Гете и на Шиллера. Героем, возможным в драме или в повести, он воображал не иначе как какого-нибудь корсара или великого
поэта, артиста и заставлял их действовать и
чувствовать по-своему.
Александров быстро, хотя и без большого удовольствия, сбежал вниз. Там его дожидался не просто шпак, а шпак, если так можно выразиться, в квадрате и даже в кубе, и потому ужасно компрометантный. Был он, как всегда, в своей широченной разлетайке и с таким же рябым, как кукушечье яйцо, лицом, словом, это был знаменитый
поэт Диодор Иванович Миртов, который в свою очередь
чувствовал большое замешательство, попавши в насквозь военную сферу.
Девушка сидела задумчивая и побледневшая. Она не могла хорошо разобраться в своих ощущениях, но ее неудержимо тянуло к разговору. Силуян, как это тоже часто бывает у
поэтов,
почувствовал каким-то инстинктом, что он имеет успех: лицо у него стало уверенное и довольное. Он замедлил ход тройки и повернулся опять.
Ямщик услышал вздох и, повернувшись, поглядел сочувственно на бледное лицо девушки. Ему захотелось ее утешить. А так как он был
поэт, то
чувствовал, что это в его власти.
Может быть, мы умеем сильнее
чувствовать, но мы слишком много рассуждаем, слишком положительны, везде ищем здравого смысла и можем быть подчас больны чужим здоровьем [Выражение одного русского
поэта.
Поэма требовала еще значительной отделки, но уже и в этом виде производила впечатление и доставила известность в студенческих кружках
поэту, а еще более его герою. Я
чувствовал большие недочеты и большую наивность этой «Урманиады», но все же Урманов представлялся мне наиболее колоритной фигурой из всей студенческой массы, которая и вся-то казалась мне замечательной.
Бегушев
почувствовал даже какое-то отвращение к политике и весь предался искусствам и наукам: он долго жил в Риме, ездил по германским университетским городам и проводил в них целые семестры; ученые,
поэты, художники собирались в его салоне и, под благодушным влиянием Натальи Сергеевны, благодушествовали.
Волынцев и к утру не повеселел. Он хотел было после чаю отправиться на работы, но остался, лег на диван и принялся читать книгу, что с ним случалось не часто. Волынцев к литературе влечения не
чувствовал, а стихов просто боялся. «Это непонятно, как стихи», — говаривал он и, в подтверждение слов своих, приводил следующие строки
поэта Айбулата...
Никакой спорт, никакие развлечения и игры никогда не доставляли мне такого наслаждения, как чтение лекций. Только на лекции я мог весь отдаваться страсти и понимал, что вдохновение не выдумка
поэтов, а существует на самом деле. И я думаю, Геркулес после самого пикантного из своих подвигов не
чувствовал такого сладостного изнеможения, какое переживал я всякий раз после лекций.
Движения Ольги были плавны, небрежны; даже можно было заметить в них некоторую принужденность, ей несвойственную, но скоро она забылась; и тогда душевная буря вылилась наружу; как
поэт, в минуту вдохновенного страданья бросая божественные стихи на бумагу, не
чувствует, не помнит их, так и она не знала, что делала, не заботилась о приличии своих движений, и потому-то они обворожили всех зрителей; это было не искусство — но страсть.
По природе своей скорее математик, чем
поэт, он не знал до сих пор вдохновения и экстаза и минутами
чувствовал себя как безумец, который ищет квадратуру круга в лужах человеческой крови.
Понять, уметь сообразить или
почувствовать инстинктом и передать понятое — вот задача
поэта при изображении большей части изображаемых им лиц.
Против этого можно сказать: правда, что первообразом для поэтического лица очень часто служит действительное лицо; но
поэт «возводит его к общему значению» — возводить обыкновенно незачем, потому что и оригинал уже имеет общее значение в своей индивидуальности; надобно только — и в этом состоит одно из качеств поэтического гения — уметь понимать сущность характера в действительном человеке, смотреть на него проницательными глазами; кроме того, надобно понимать или
чувствовать, как стал бы действовать и говорить этот человек в тех обстоятельствах, среди которых он будет поставлен
поэтом, — другая сторона поэтического гения; в-третьих, надобно уметь изобразить его, уметь передать его таким, каким понимает его
поэт, — едва ли не самая характеристическая черта поэтического гения.
Я ушел в Державинский сад, сел там на скамью у памятника
поэту,
чувствуя острое желание сделать что-нибудь злое, безобразное, чтоб на меня бросилась куча людей и этим дала мне право бить их. Но, несмотря на праздничный день, в саду было пустынно и вокруг сада — ни души, только ветер метался, гоняя сухие листья, шурша отклеившейся афишей на столбе фонаря.
Я приехал на другой день поутру к Шатрову, и мы вместе отправились к слепому
поэту, который желал казаться зрячим и очень не любил, если кто-нибудь давал ему
чувствовать, что знает его слепоту.
— Но где вы возьмете в сорок лет страсти, — возразила хозяйка, — когда уже вы в тридцать лет
чувствуете, как говорят иные, разочарование? И что такое ваше разочарование? Это не усталость души
поэта, испытавшей все в жизни; напротив, материализм, загрубелость чувств, апатия сердца — и больше ничего!
Не смотря на то, что надпись моя была не вовсе недостойна вникания, особенно как первое произведение молодого стихотворца, однако ж я
почувствовал, что я не рожден
поэтом, и довольствовался сим первым опытом.
Вообще же время 1836–1838 гг. было тревожно для Кольцова. Он чаще прежнего задумывался над вопросами, которых не мог решить, и сильнее прежнего
чувствовал неудобства своего положения, из которого, однако, не мог выйти. Душевная борьба его выразилась в это время во многих думах, в которых почти всегда находятся глубокие вопросы с очень слабыми и недостаточными ответами. Между прочим, в одной думе
поэт старается оправдать и объяснить самые свои сомнения и вопросы...
Но сильно
почувствовать и правду и добро, найти в них жизнь и красоту, представить их в прекрасных и определенных образах — это может только
поэт и вообще художник.
Этого уже я не выдержал и, по выражению покойного
поэта Толстого, «начав — как бог, окончил — как свинья». Я принял обиженный вид, — потому, что и в самом деле
чувствовал себя несправедливо обиженным, — и, покачав головою, повернулся и пошел к себе в кабинет. Но, затворяя за собою дверь,
почувствовал неодолимую жажду отмщения — снова отворил дверь и сказал...
Повсюду, каков бы ни был характер
поэта, каковы бы ни были его личные понятия о поступках своего героя, герой действует одинаково со всеми другими порядочными людьми, подобно ему выведенными у других
поэтов: пока о деле нет речи, а надобно только занять праздное время, наполнить праздную голову или праздное сердце разговорами и мечтами, герой очень боек; подходит дело к тому, чтобы прямо и точно выразить свои чувства и желания, — большая часть героев начинает уже колебаться и
чувствовать неповоротливость в языке.
Он
чувствует, что «стоит выше общего уровня», что может быть и
поэтом, и литератором, и прожектером, и капиталистом.
Несмотря на то, мы находим, что Пушкин, упрекая Радищева за его книгу, говорит, что он мог бы лучше прямо представить правительству свои соображения, потому что оно всегда «
чувствовало нужду в содействии людей просвещенных и мыслящих»; таким образом,
поэт не отказывается поставить в число людей «просвещенных и мыслящих» этого человека, которому сам же приписал невежество, слабоумие, поверхностность и пр.
Бесспорно, все в природе исполнено божественного смысла, вся она есть символ Бога (как это с особенной живостью
чувствовал Карлейль), углублением в эту символику порождается пафос
поэтов, натурфилософов, мистиков, магов.
Наслаждайся, пока еще не явилась осень!» Но Трифон Семенович не наслаждался, потому что он далеко не
поэт, да и к тому же в это утро душа его с особенною жадностью вкушала хладный сон, как это делала она всегда, когда хозяин ее
чувствовал себя в проигрыше.
Лемм
чувствовал, что он не
поэт, и Лаврецкий то же самое
чувствовал. Но я — я вдруг
почувствовал, что я
поэт! Помню, солнце садилось, над серебристыми тополями горели золотые облака, в саду, под окнами моей комнаты, цвели жасмин и шиповник. Душа дрожала и сладко плакала, светлые слезы подступали к глазам. И я выводил пером...
Поэты-символисты
чувствовали, что Россия летит в бездну.
Третий великий русский
поэт, Тютчев, имел скорее консервативное миросозерцание, чем революционное. Но он все время
чувствовал, что на мир надвигается страшная революция. В странном контрасте со своим консервативно-славянофильским миросозерцанием Тютчев остро
чувствовал в мире хаотическую, иррациональную, темную, ночную стихию. Наброшенный на мир покров гармонии и порядка в аполлонических формах представлялся ему непрочным и тонким.
А между тем в это самое время появился в Германии кружок образованных, талантливых писателей и
поэтов, которые,
чувствуя фальшь и холодность французской драмы, стали искать новой, более свободной драматической формы.
С одной стороны она сознавала всю неприглядность, всю мелочность, всю суету такой неутолимой тщеславной жажды, стараясь не признаваться в ней даже самой себе, объясняя свои поступки, для которых эта жажда была единственным рычагом, иными, более благовидными и даже высокими мотивами, как желание учиться, любовь к ближним и тому подобное, а между тем, с другой,
чувствовала, что эта жажда растет, настойчивее и настойчивее требует своего удовлетворения, и «годы», выражаясь словами
поэта, «проходят, все лучшие годы».