Неточные совпадения
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном
ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч —
по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
Артемий Филиппович. Смотрите, чтоб он вас
по почте не отправил куды-нибудь подальше. Слушайте: эти дела не так делаются в благоустроенном государстве. Зачем нас здесь целый эскадрон? Представиться нужно поодиночке, да между четырех глаз и того… как там следует — чтобы и
уши не слыхали. Вот как в обществе благоустроенном делается! Ну, вот вы, Аммос Федорович, первый и начните.
И тут настала каторга
Корёжскому крестьянину —
До нитки разорил!
А драл… как сам Шалашников!
Да тот был прост; накинется
Со всей воинской силою,
Подумаешь: убьет!
А деньги сунь, отвалится,
Ни дать ни взять раздувшийся
В собачьем
ухе клещ.
У немца — хватка мертвая:
Пока не пустит
по миру,
Не отойдя сосет!
Цыфиркин(с жаром). Я дал бы себе
ухо отнести, лишь бы этого тунеядца прошколить по-солдатски.
«Неужели это правда?» подумал Левин и оглянулся на невесту. Ему несколько сверху виднелся ее профиль, и
по чуть заметному движению ее губ и ресниц он знал, что она почувствовала его взгляд. Она не оглянулась, но высокий сборчатый воротничок зашевелился, поднимаясь к ее розовому маленькому
уху. Он видел, что вздох остановился в ее груди, и задрожала маленькая рука в высокой перчатке, державшая свечу.
Старая, седая Ласка, ходившая за ними следом, села осторожно против него и насторожила
уши. Солнце спускалось на крупный лес; и на свете зари березки, рассыпанные
по осиннику, отчетливо рисовались своими висящими ветвями с надутыми, готовыми лопнуть почками.
Непогода к вечеру разошлась еще хуже, крупа так больно стегала всю вымокшую, трясущую
ушами и головой лошадь, что она шла боком; но Левину под башлыком было хорошо, и он весело поглядывал вокруг себя то на мутные ручьи, бежавшие
по колеям, то на нависшие на каждом оголенном сучке капли, то на белизну пятна нерастаявшей крупы на досках моста, то на сочный, еще мясистый лист вяза, который обвалился густым слоем вокруг раздетого дерева.
Косые лучи солнца были еще жарки; платье, насквозь промокшее от пота, липло к телу; левый сапог, полный воды, был тяжел и чмокал;
по испачканному пороховым осадком лицу каплями скатывался пот; во рту была горечь, в носу запах пороха и ржавчины, в
ушах неперестающее чмоканье бекасов; до стволов нельзя было дотронуться, так они разгорелись; сердце стучало быстро и коротко; руки тряслись от волнения, и усталые ноги спотыкались и переплетались
по кочкам и трясине; но он всё ходил и стрелял.
Ласка подскочила к нему, поприветствовала его, попрыгав, спросила у него по-своему, скоро ли выйдут те, но, не получив от него ответа, вернулась на свой пост ожидания и опять замерла, повернув на бок голову и насторожив одно
ухо.
Чичиков, чинясь, проходил в дверь боком, чтоб дать и хозяину пройти с ним вместе; но это было напрасно: хозяин бы не прошел, да его уж и не было. Слышно было только, как раздавались его речи
по двору: «Да что ж Фома Большой? Зачем он до сих пор не здесь? Ротозей Емельян, беги к повару-телепню, чтобы потрошил поскорей осетра. Молоки, икру, потроха и лещей в
уху, а карасей — в соус. Да раки, раки! Ротозей Фома Меньшой, где же раки? раки, говорю, раки?!» И долго раздавалися всё — раки да раки.
Почему слышится и раздается немолчно в
ушах твоя тоскливая, несущаяся
по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня?
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя
по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье
по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка
уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
И вот
по родственным обедам
Развозят Таню каждый день
Представить бабушкам и дедам
Ее рассеянную лень.
Родне, прибывшей издалеча,
Повсюду ласковая встреча,
И восклицанья, и хлеб-соль.
«Как Таня выросла! Давно ль
Я, кажется, тебя крестила?
А я так на руки брала!
А я так за
уши драла!
А я так пряником кормила!»
И хором бабушки твердят:
«Как наши годы-то летят...
Татьяна в лес; медведь за нею;
Снег рыхлый
по колено ей;
То длинный сук ее за шею
Зацепит вдруг, то из
ушейЗлатые серьги вырвет силой;
То в хрупком снеге с ножки милой
Увязнет мокрый башмачок;
То выронит она платок;
Поднять ей некогда; боится,
Медведя слышит за собой,
И даже трепетной рукой
Одежды край поднять стыдится;
Она бежит, он всё вослед,
И сил уже бежать ей нет.
Все уже разошлись; одна свеча горит в гостиной; maman сказала, что она сама разбудит меня; это она присела на кресло, на котором я сплю, своей чудесной нежной ручкой провела
по моим волосам, и над
ухом моим звучит милый знакомый голос...
— Il ne fallait pas danser, si vous ne savez pas! [Не нужно было танцевать, если не умеешь! (фр.)] — сказал сердитый голос папа над моим
ухом, и, слегка оттолкнув меня, он взял руку моей дамы, прошел с ней тур по-старинному, при громком одобрении зрителей, и привел ее на место. Мазурка тотчас же кончилась.
И когда кучер отвечал утвердительно, она махнула рукой и отвернулась. Я был в сильном нетерпении: взлез на свою лошадку, смотрел ей между
ушей и делал
по двору разные эволюции.
Чувство умиления, с которым я слушал Гришу, не могло долго продолжаться, во-первых, потому, что любопытство мое было насыщено, а во-вторых, потому, что я отсидел себе ноги, сидя на одном месте, и мне хотелось присоединиться к общему шептанью и возне, которые слышались сзади меня в темном чулане. Кто-то взял меня за руку и шепотом сказал: «Чья это рука?» В чулане было совершенно темно; но
по одному прикосновению и голосу, который шептал мне над самым
ухом, я тотчас узнал Катеньку.
Последняя смелость и решительность оставили меня в то время, когда Карл Иваныч и Володя подносили свои подарки, и застенчивость моя дошла до последних пределов: я чувствовал, как кровь от сердца беспрестанно приливала мне в голову, как одна краска на лице сменялась другою и как на лбу и на носу выступали крупные капли пота.
Уши горели,
по всему телу я чувствовал дрожь и испарину, переминался с ноги на ногу и не трогался с места.
— Слушайте!.. еще не то расскажу: и ксендзы ездят теперь
по всей Украйне в таратайках. Да не то беда, что в таратайках, а то беда, что запрягают уже не коней, а просто православных христиан. Слушайте! еще не то расскажу: уже говорят, жидовки шьют себе юбки из поповских риз. Вот какие дела водятся на Украйне, панове! А вы тут сидите на Запорожье да гуляете, да, видно, татарин такого задал вам страху, что у вас уже ни глаз, ни
ушей — ничего нет, и вы не слышите, что делается на свете.
Да вот, кстати же! — вскрикнул он, чему-то внезапно обрадовавшись, — кстати вспомнил, что ж это я!.. — повернулся он к Разумихину, — вот ведь ты об этом Николашке мне тогда
уши промозолил… ну, ведь и сам знаю, сам знаю, — повернулся он к Раскольникову, — что парень чист, да ведь что ж делать, и Митьку вот пришлось обеспокоить… вот в чем дело-с, вся-то суть-с: проходя тогда
по лестнице… позвольте: ведь вы в восьмом часу были-с?
И серый рыцарь мой,
Обласкан
по́
уши кумой,
Пошёл без ужина домой.
И даже, говорят, на слух молвы крылатой,
Охотники таскаться
по пирам
Из первых с ложками явились к берегам,
Чтоб похлебать
ухи такой богатой,
Какой-де откупщик и самый тароватый
Не давывал секретарям.
Дмитрий Самгин стукнул ложкой
по краю стола и открыл рот, но ничего не сказал, только чмокнул губами, а Кутузов, ухмыляясь, начал что-то шептать в
ухо Спивак. Она была в светло-голубом, без глупых пузырей на плечах, и это гладкое, лишенное украшений платье, гладко причесанные каштановые волосы усиливали серьезность ее лица и неласковый блеск спокойных глаз. Клим заметил, что Туробоев криво усмехнулся, когда она утвердительно кивнула Кутузову.
Сереньким днем он шел из окружного суда; ветер бестолково и сердито кружил
по улице, точно он искал места — где спрятаться, дул в лицо, в
ухо, в затылок, обрывал последние листья с деревьев, гонял их
по улице вместе с холодной пылью, прятал под ворота. Эта бессмысленная игра вызывала неприятные сравнения, и Самгин, наклонив голову, шел быстро.
Какой-то лысенький, с бородкой, неряшливо рассеянной
по серому лицу, держа себя за
ухо, торопливо и обиженно кислым голосом заговорил...
Прислуга Алины сказала Климу, что барышня нездорова, а Лидия ушла гулять; Самгин спустился к реке, взглянул вверх
по течению, вниз — Лидию не видно. Макаров играл что-то очень бурное. Клим пошел домой и снова наткнулся на мужика, тот стоял на тропе и, держась за лапу сосны, ковырял песок деревянной ногой, пытаясь вычертить круг. Задумчиво взглянув в лицо Клима, он уступил ему дорогу и сказал тихонько, почти в
ухо...
Он видел, что у нее покраснели
уши, вспыхивают щеки, она притопывала каблуком в такт задорной музыке, барабанила пальцами
по колену своему; он чувствовал, что ее волнение опьяняет его больше, чем вызывающая игра Алины своим телом.
Говорил Дронов как будто в два голоса — и сердито и жалобно, щипал ногтями жесткие волосы коротко подстриженных усов, дергал пальцами
ухо, глаза его растерянно скользили
по столу, заглядывали в бокал вина.
В кошомной юрте сидели на корточках девять человек киргиз чугунного цвета; семеро из них с великой силой дули в длинные трубы из какого-то глухого к музыке дерева; юноша, с невероятно широким переносьем и черными глазами где-то около
ушей, дремотно бил в бубен, а игрушечно маленький старичок с лицом, обросшим зеленоватым мохом, ребячливо колотил руками
по котлу, обтянутому кожей осла.
Сквозь толпу, уже разреженную, он снова перешел площадь у Никитских ворот и, шагая
по бульвару в одном направлении со множеством людей, обогнал Лютова, не заметив его. Он его узнал, когда этот беспокойный человек, подскочив, крикнул в
ухо ему...
— Социализм,
по его идее, древняя, варварская форма угнетения личности. — Он кричал, подвывая на высоких нотах, взбрасывал голову, прямые пряди черных волос обнажали на секунду угловатый лоб, затем падали на
уши, на щеки, лицо становилось узеньким, трепетали губы, дрожал подбородок, но все-таки Самгин видел в этой маленькой тощей фигурке нечто игрушечное и комическое.
Здесь собрались интеллигенты и немало фигур, знакомых лично или
по иллюстрациям: профессора, не из крупных, литераторы, пощипывает бородку Леонид Андреев, с его красивым бледным лицом, в тяжелой шапке черных волос, унылый «последний классик народничества», редактор журнала «Современный мир», Ногайцев, Орехова, ‹Ерухимович›, Тагильский, Хотяинцев, Алябьев, какие-то шикарно одетые дамы, оригинально причесанные, у одной волосы лежали на
ушах и на щеках так, что лицо казалось уродливо узеньким и острым.
— Толстой-то, а? В мое время… в годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились
по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать о народе, а не о себе. Он — о себе начал. С него и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение от целого… Ну — до свидания…
Ухо чего-то болит… Прошу…
И, пошевелив красными
ушами, ткнул пальцем куда-то в угол, а
по каменной лестнице, окрашенной в рыжую краску, застланной серой с красной каемкой дорожкой, воздушно спорхнула маленькая горничная в белом переднике. Лестница напомнила Климу гимназию, а горничная — фарфоровую пастушку.
— Господа. Его сиятельс… — старик не договорил слова, оно окончилось тихим удивленным свистом сквозь зубы. Хрипло, по-медвежьи рявкая, на двор вкатился грузовой автомобиль, за шофера сидел солдат с забинтованной шеей, в фуражке, сдвинутой на правое
ухо, рядом с ним — студент, в автомобиле двое рабочих с винтовками в руках, штатский в шляпе, надвинутой на глаза, и толстый, седобородый генерал и еще студент. На улице стало более шумно, даже прокричали ура, а в ограде — тише.
Это было глупо, смешно и унизительно. Этого он не мог ожидать, даже не мог бы вообразить, что Дуняша или какая-то другая женщина заговорит с ним в таком тоне. Оглушенный, точно его ударили
по голове чем-то мягким, но тяжелым, он попытался освободиться из ее крепких рук, но она, сопротивляясь, прижала его еще сильней и горячо шептала в
ухо ему...
Самгин видел, что еврей хочет говорить отечески ласково, уже без иронии, — это видно было
по мягкому черному блеску грустных глаз, — но тонкий голос, не поддаваясь чувству, резал
уши.
Он сошел
по ступеням, перешагивая через детей, а в двери стоял хромой с мельницы, улыбаясь до
ушей...
Захотелось сегодня же, сейчас уехать из Москвы. Была оттепель, мостовые порыжели, в сыроватом воздухе стоял запах конского навоза, дома как будто вспотели, голоса людей звучали ворчливо, и раздирал
уши скрип полозьев
по обнаженному булыжнику. Избегая разговоров с Варварой и встреч с ее друзьями, Самгин днем ходил
по музеям, вечерами посещал театры; наконец — книги и вещи были упакованы в заказанные ящики.
Толпа, покрикивая, медленно разорвалась на три части: две отходили
по косой вправо и влево от колокольни, третья двигалась
по прямой линии от нее, все три бережно, как нити жемчуга, несли веревки и казались нанизанными на них. Веревки тянулись от
ушей большого колокола, а он как будто не отпускал их, натягивая все туже.
— Почему — случайно? — уклонился Клим от прямого ответа, но доктора, видимо, и не интересовал ответ, барабаня пальцами в ожогах йода
по черепу за
ухом, он ворчал...
Климу хотелось отстегнуть ремень и хлестнуть
по лицу девушки, все еще красному и потному. Но он чувствовал себя обессиленным этой глупой сценой и тоже покрасневшим от обиды, от стыда, с плеч до
ушей. Он ушел, не взглянув на Маргариту, не сказав ей ни слова, а она проводила его укоризненным восклицанием...
Шагая
по комнате, он часто и осторожно закидывал обеими руками пряди волос за
уши и, сжимая виски, как будто щупал голову: тут ли она?
— Имею основание, — отозвался Дьякон и, гулко крякнув, поискал пальцами около
уха остриженную бороду. — Не хотел рассказывать вам, но — расскажу, — обратился он к Маракуеву, сердито шагавшему
по комнате. — Вы не смотрите на него, что он такой якобы ничтожный, он — вредный, ибо хотя и слабодушен, однако — может влиять. И — вообще… Через подобного ему… комара сын мой излишне потерпел.
Но его не услышали. Перебивая друг друга, они толкали его. Макаров, сняв фуражку, дважды больно ударил козырьком ее
по колену Клима. Двуцветные, вихрастые волосы его вздыбились и придали горбоносому лицу не знакомое Климу, почти хищное выражение. Лида, дергая рукав шинели Клима, оскаливала зубы нехорошей усмешкой. У нее на щеках вспыхнули красные пятна,
уши стали ярко-красными, руки дрожали. Клим еще никогда не видел ее такой злой.
Говоря, Кутузов постукивал пальцем левой руки
по столу, а пальцами правой разминал папиросу, должно быть, слишком туго набитую. Из нее на стол сыпался табак, патрон, брезгливо оттопырив нижнюю губу, следил за этой операцией неодобрительно. Когда Кутузов размял папиросу, патрон, вынув платок, смахнул табак со стола на колени себе. Кутузов с любопытством взглянул на него, и Самгину показалось, что
уши патрона покраснели.
— А я тут шестой день, — говорил он негромко, как бы подчиняясь тишине дома. — Замечательно интересно прогулялся
по милости начальства, больше пятисот верст прошел. Песен наслушался — удивительнейших! А отец-то, в это время, — да-а… — Он почесал за
ухом, взглянув на Айно. — Рано он все-таки…
Последовало молчание. Хозяйка принесла работу и принялась сновать иглой взад и вперед, поглядывая
по временам на Илью Ильича, на Алексеева и прислушиваясь чуткими
ушами, нет ли где беспорядка, шума, не бранится ли на кухне Захар с Анисьей, моет ли посуду Акулина, не скрипнула ли калитка на дворе, то есть не отлучился ли дворник в «заведение».
— Трудно отвечать на этот вопрос! всякая! Иногда я с удовольствием слушаю сиплую шарманку, какой-нибудь мотив, который заронился мне в память, в другой раз уйду на половине оперы; там Мейербер зашевелит меня; даже песня с барки: смотря
по настроению! Иногда и от Моцарта
уши зажмешь…