Неточные совпадения
В 12 часов я проснулся. У огня сидел китаец-проводник и караулил бивак. Ночь была тихая, лунная. Я посмотрел на
небо, которое показалось мне каким-то странным, приплюснутым, точно оно спустилось на землю. Вокруг луны было матовое пятно и большой радужный венец. В таких же пятнах были и звезды. «Наверно,
к утру будет крепкий мороз», — подумал я, затем завернулся в свое одеяло,
прижался к спящему рядом со мной казаку и опять погрузился в сон.
С ним хорошо было молчать — сидеть у окна, тесно
прижавшись к нему, и молчать целый час, глядя, как в красном вечернем
небе вокруг золотых луковиц Успенского храма вьются-мечутся черные галки, взмывают высоко вверх, падают вниз и, вдруг покрыв угасающее
небо черною сетью, исчезают куда-то, оставив за собою пустоту.
Прижимаясь к теплому боку нахлебника, я смотрел вместе с ним сквозь черные сучья яблонь на красное
небо, следил за полетами хлопотливых чечеток, видел, как щеглята треплют маковки сухого репья, добывая его терпкие зерна, как с поля тянутся мохнатые сизые облака с багряными краями, а под облаками тяжело летят вороны ко гнездам, на кладбище. Всё было хорошо и как-то особенно — не по-всегдашнему — понятно и близко.
Людмила встала, отошла
к окну, открыла его. Через минуту они все трое стояли у окна, тесно
прижимаясь друг
к другу, и смотрели в сумрачное лицо осенней ночи. Над черными вершинами деревьев сверкали звезды, бесконечно углубляя даль
небес…
На земле, черной от копоти, огромным темно-красным пауком раскинулась фабрика, подняв высоко в
небо свои трубы.
К ней
прижимались одноэтажные домики рабочих. Серые, приплюснутые, они толпились тесной кучкой на краю болота и жалобно смотрели друг на друга маленькими тусклыми окнами. Над ними поднималась церковь, тоже темно-красная, под цвет фабрики, колокольня ее была ниже фабричных труб.
Чем дальше уходили мы от дома, тем глуше и мертвее становилось вокруг. Ночное
небо, бездонно углубленное тьмой, словно навсегда спрятало месяц и звезды. Выкатилась откуда-то собака, остановилась против нас и зарычала, во тьме блестят ее глаза; я трусливо
прижался к бабушке.
Вдали громоздились неясные очертания города — крестообразная куча домов зябко
прижалась к земле и уже кое-где нехотя дышала в
небо сизыми дымами, — точно ночные сны печально отлетали.
Долго глядела она на темное, низко нависшее
небо; потом она встала, движением головы откинула от лица волосы и, сама не зная зачем, протянула
к нему,
к этому
небу, свои обнаженные, похолодевшие руки; потом она их уронила, стала на колени перед своею постелью,
прижалась лицом
к подушке и, несмотря на все свои усилия не поддаться нахлынувшему на нее чувству, заплакала какими-то странными, недоумевающими, но жгучими слезами.
Сверкая медью, пароход ласково и быстро
прижимался всё ближе
к берегу, стало видно черные стены мола, из-за них в
небо поднимались сотни мачт, кое-где неподвижно висели яркие лоскутья флагов, черный дым таял в воздухе, доносился запах масла, угольной пыли, шум работ в гавани и сложный гул большого города.
— На
небо, — добавила Маша и,
прижавшись к Якову, взглянула на
небо. Там уже загорались звёзды; одна из них — большая, яркая и немерцающая — была ближе всех
к земле и смотрела на неё холодным, неподвижным оком. За Машей подняли головы кверху и трое мальчиков. Пашка взглянул и тотчас же убежал куда-то. Илья смотрел долго, пристально, со страхом в глазах, а большие глаза Якова блуждали в синеве
небес, точно он искал там чего-то.
Объединенные восторгом, молчаливо и внимательно ожидающие возвращения из глубины
неба птиц, мальчики, плотно
прижавшись друг
к другу, далеко — как их голуби от земли — ушли от веяния жизни; в этот час они просто — дети, не могут ни завидовать, ни сердиться; чуждые всему, они близки друг
к другу, без слов, по блеску глаз, понимают свое чувство, и — хорошо им, как птицам в
небе.
И боже мой, неужели не ее встретил он потом, далеко от берегов своей родины, под чужим
небом, полуденным, жарким, в дивном вечном городе, в блеске бала, при громе музыки, в палаццо (непременно в палаццо), потонувшем в море огней, на этом балконе, увитом миртом и розами, где она, узнав его, так поспешно сняла свою маску и, прошептав: «Я свободна», задрожав, бросилась в его объятия, и, вскрикнув от восторга,
прижавшись друг
к другу, они в один миг забыли и горе, и разлуку, и все мучения, и угрюмый дом, и старика, и мрачный сад в далекой родине, и скамейку, на которой, с последним, страстным поцелуем, она вырвалась из занемевших в отчаянной муке объятий его…
Нет, я мог бы еще многое придумать и раскрасить; мог бы наполнить десять, двадцать страниц описанием Леонова детства; например, как мать была единственным его лексиконом; то есть как она учила его говорить и как он, забывая слова других, замечал и помнил каждое ее слово; как он, зная уже имена всех птичек, которые порхали в их саду и в роще, и всех цветов, которые росли на лугах и в поле, не знал еще, каким именем называют в свете дурных людей и дела их; как развивались первые способности души его; как быстро она вбирала в себя действия внешних предметов, подобно весеннему лужку, жадно впивающему первый весенний дождь; как мысли и чувства рождались в ней, подобно свежей апрельской зелени; сколько раз в день, в минуту нежная родительница целовала его, плакала и благодарила
небо; сколько раз и он маленькими своими ручонками обнимал ее,
прижимаясь к ее груди; как голос его тверже и тверже произносил: «Люблю тебя, маменька!» и как сердце его время от времени чувствовало это живее!
Над сосною в густом синем
небе плыло растрёпанное жёлтое облако. Все звуки разъединились и, устало
прижимаясь к земле, засыпали в теплоте её.
Так шел он впереди и барабанил, отчетливо отбивая шаги, а за ним, невольно в такт, шагали те двое. И Петров
прижимался к доктору и все оглядывался назад — на беспокойную, растерянную стаю галок, на холодное, безнадежное, темнеющее
небо.
Пароход стал двигаться осторожнее, из боязни наткнуться на мель… Матросы на носу измеряли глубину реки, и в ночном воздухе отчетливо звучали их протяжные восклицания: «Ше-есть!.. Шесть с половиной! Во-осемь!.. По-од таба-ак!.. Се-мь!» В этих высоких стонущих звуках слышалось то же уныние, каким были полны темные, печальные берега и холодное
небо. Но под плащом было очень тепло, и, крепко
прижимаясь к любимому человеку, Вера Львовна еще глубже ощущала свое счастье.
С утра дул неприятный холодный ветер с реки, и хлопья мокрого снега тяжело падали с
неба и таяли сразу, едва достигнув земли. Холодный, сырой, неприветливый ноябрь, как злой волшебник, завладел природой… Деревья в приютском саду оголились снова. И снова с протяжным жалобным карканьем носились голодные вороны, разыскивая себе коры… Маленькие нахохлившиеся воробышки, зябко
прижавшись один
к другому, качались на сухой ветке шиповника, давно лишенного своих летних одежд.
Пошел
к десяти. Было слякотно и холодно, черные тучи на болезненно-бледном
небе; несмотря на ветер, стоял легкий туман. Бульвар был безлюден. Только на крайней скамеечке сидела парочка, тесно друг
к другу
прижавшись; рука мужчины была под кофточкой девушки, на ее груди. Я отшатнулся. В девушке я узнал мою Гретхен. Печерников, крепко ее прижимая
к себе, смотрел на меня хохочущими глазами.
Нежно и ласково я погладил Жучку по голове. Она
прижалась мордой
к моему колену, и я любовно гладил ее, как ребенка. Все кругом незаметно сливалось во что-то целое. Я смотрел раскрывающимися, новыми глазами. Это деревья, галки и вороны на голых ветвях, в сереющем
небе… В них тоже есть это? Это — не сознаваемое, не выразимое ни словом, ни мыслью? И главное — общее, единое?