Неточные совпадения
Левин говорил то, что он истинно думал в это последнее время. Он во всем видел только смерть или приближение к ней. Но затеянное им дело тем более занимало его. Надо же было как-нибудь доживать
жизнь, пока не
пришла смерть. Темнота покрывала для него всё; но именно вследствие этой темноты он чувствовал, что единственною руководительною нитью в этой темноте было его дело, и он из последних сил ухватился и держался
за него.
— Ну, разумеется! Вот ты и
пришел ко мне. Помнишь, ты нападал на меня
за то, что я ищу в
жизни наслаждений?
Богат, хорош собою, Ленский
Везде был принят как жених;
Таков обычай деревенский;
Все дочек прочили своих
За полурусского соседа;
Взойдет ли он, тотчас беседа
Заводит слово стороной
О скуке
жизни холостой;
Зовут соседа к самовару,
А Дуня разливает чай,
Ей шепчут: «Дуня, примечай!»
Потом приносят и гитару;
И запищит она (Бог мой!):
Приди в чертог ко мне златой!..
Самгин дождался, когда
пришел маленький, тощий, быстроглазый человек во фланелевом костюме, и они с Крэйтоном заговорили, улыбаясь друг другу, как старые знакомые. Простясь, Самгин пошел в буфет, с удовольствием позавтракал, выпил кофе и отправился гулять, думая, что
за последнее время все события в его
жизни разрешаются быстро и легко.
Он вздохнул. Это может быть ворочало у него душу, и он задумчиво плелся
за ней. Но ему с каждым шагом становилось легче; выдуманная им ночью ошибка было такое отдаленное будущее… «Ведь это не одна любовь, ведь вся
жизнь такова… — вдруг
пришло ему в голову, — и если отталкивать всякий случай, как ошибку, когда же будет — не ошибка? Что же я? Как будто ослеп…»
Бабушка немного успокоилась, что она
пришла, но в то же время замечала, что Райский меняется в лице и старается не глядеть на Веру. В первый раз в
жизни, может быть, она проклинала гостей. А они уселись
за карты, будут пить чай, ужинать, а Викентьева уедет только завтра.
Я все время поминал вас, мой задумчивый артист: войдешь, бывало, утром к вам в мастерскую, откроешь вас где-нибудь
за рамками, перед полотном, подкрадешься так, что вы, углубившись в вашу творческую мечту, не заметите, и смотришь, как вы набрасываете очерк, сначала легкий, бледный, туманный; все мешается в одном свете: деревья с водой, земля с небом…
Придешь потом через несколько дней — и эти бледные очерки обратились уже в определительные образы: берега дышат
жизнью, все ярко и ясно…
Нигде ни признака
жизни; все окаменело, точно в волшебной сказке, а мы
пришли из-за тридевяти земель как будто доставать жар-птицу.
И вот вместо твердых основ для успокоения совести человеческой раз навсегда — ты взял все, что есть необычайного, гадательного и неопределенного, взял все, что было не по силам людей, а потому поступил как бы и не любя их вовсе, — и это кто же: тот, который
пришел отдать
за них
жизнь свою!
— Не знаю я, не ведаю, ничего не ведаю, что он мне такое сказал, сердцу сказалось, сердце он мне перевернул… Пожалел он меня первый, единый, вот что! Зачем ты, херувим, не
приходил прежде, — упала вдруг она пред ним на колени, как бы в исступлении. — Я всю
жизнь такого, как ты, ждала, знала, что кто-то такой
придет и меня простит. Верила, что и меня кто-то полюбит, гадкую, не
за один только срам!..
Вообще судя, странно было, что молодой человек, столь ученый, столь гордый и осторожный на вид, вдруг явился в такой безобразный дом, к такому отцу, который всю
жизнь его игнорировал, не знал его и не помнил, и хоть не дал бы, конечно, денег ни
за что и ни в каком случае, если бы сын у него попросил, но все же всю
жизнь боялся, что и сыновья, Иван и Алексей, тоже когда-нибудь
придут да и попросят денег.
Он всю
жизнь был уверен, что я всю
жизнь буду пред ним трепетать от стыда
за то, что тогда
приходила, и что он может вечно
за это презирать меня, а потому первенствовать, — вот почему он на мне захотел жениться!
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны в
жизни, и написаны другие книги, другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся в воздухе, как аромат в полях, когда
приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной матери, говорившей тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела говорить против твоих мыслей, а сама развивала твои же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает
за собою своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится, находит, что она не имеет своей воли, должна угождать, принуждать себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется, не жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, — а она говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны».
За неимением другого, тут есть наследство примера, наследство фибрина. Каждый начинает сам и знает, что
придет время и его выпроводит старушка бабушка по стоптанной каменной лестнице, — бабушка, принявшая своими руками в
жизнь три поколения, мывшая их в маленькой ванне и отпускавшая их с полною надеждой; он знает, что гордая старушка уверена и в нем, уверена, что и из него выйдет что-нибудь… и выйдет непременно!
—
Придет время, и вам, в награду
за целую
жизнь усилий и трудов, какой-нибудь молодой человек, улыбаясь, скажет: «Ступайте прочь, вы отсталый человек».
Красов, окончив курс, как-то поехал в какую-то губернию к помещику на кондицию, но
жизнь с патриархальным плантатором так его испугала, что он
пришел пешком назад в Москву, с котомкой
за спиной, зимою в обозе чьих-то крестьян.
— Это
за две-то тысячи верст
пришел киселя есть… прошу покорно! племянничек сыскался! Ни в
жизнь не поверю. И именье, вишь, промотал… А коли ты промотал, так я-то чем причина? Он промотал, а я изволь с ним валандаться! Отошлю я тебя в земский суд — там разберут, племянник ты или солдат беглый.
Он вспомнил, что еще в Москве задумал статью «О прекрасном в искусстве и в
жизни», и сел
за работу. Первую половину тезиса, гласившую, что прекрасное присуще искусству, как обязательный элемент, он, с помощью амплификаций объяснил довольно легко, хотя развитие мысли заняло не больше одной страницы. Но вторая половина, касавшаяся влияния прекрасного на
жизнь, не давалась, как клад. Как ни поворачивал Бурмакин свою задачу, выходил только голый тезис — и ничего больше. Даже амплификации не
приходили на ум.
Третий месяц Федот уж не вставал с печи. Хотя ему было
за шестьдесят, но перед тем он смотрел еще совсем бодро, и потому никому не
приходило в голову, что эту сильную, исполненную труда
жизнь ждет скорая развязка. О причинах своей болезни он отзывался неопределенно: «В нутре будто оборвалось».
Как бы то ни было, но вино поддерживало в нем
жизнь и в то же время приносило
за собой забвение
жизни. Я не утверждаю, что он сознательно добивался забытья, но оно
приходило само собой, а это только и было нужно.
И когда
придет час меры в злодействах тому человеку, подыми меня, Боже, из того провала на коне на самую высокую гору, и пусть
придет он ко мне, и брошу я его с той горы в самый глубокий провал, и все мертвецы, его деды и прадеды, где бы ни жили при
жизни, чтобы все потянулись от разных сторон земли грызть его
за те муки, что он наносил им, и вечно бы его грызли, и повеселился бы я, глядя на его муки!
Бабки в
жизни бань играли большую роль, из-за бабок многие специально
приходили в баню. Ими очень дорожили хозяева бань: бабки исправляли вывихи, «заговаривали грыжу», правили животы как мужчинам, так и женщинам, накладывая горшок.
Они злые и жестокие, и вот тебе мое приказание: оставайся бедная, работай и милостыню проси, а если кто
придет за тобой, скажи: не хочу к вам!..» Это мне говорила мамаша, когда больна была, и я всю
жизнь хочу ее слушаться, — прибавила Нелли, дрожа от волнения, с разгоревшимся личиком, — и всю
жизнь буду служить и работать, и к вам
пришла тоже служить и работать, а не хочу быть как дочь…
— А что, господа! — обращается он к гостям, — ведь это лучшенькое из всего, что мы испытали в
жизни, и я всегда с благодарностью вспоминаю об этом времени. Что такое я теперь? — "Я знаю, что я ничего не знаю", — вот все, что я могу сказать о себе. Все мне прискучило, все мной испытано — и на дне всего оказалось — ничто! Nichts! А в то золотое время земля под ногами горела, кровь кипела в жилах…
Придешь в Московский трактир:"Гаврило! селянки!" — Ах, что это
за селянка была! Маня, помнишь?
"Простите меня, милая Ольга Васильевна, — писал Семигоров, — я не соразмерил силы охватившего меня чувства с теми последствиями, которые оно должно повлечь
за собою. Обдумав происшедшее вчера, я
пришел к убеждению, что у меня чересчур холодная и черствая натура для тихих радостей семейной
жизни. В ту минуту, когда вы получите это письмо, я уже буду на дороге в Петербург. Простите меня. Надеюсь, что вы и сами не пожалеете обо мне. Не правда ли? Скажите: да, не пожалею. Это меня облегчит".
Словом сказать, при взгляде на Старосмыслова и его подругу как-то невольно
приходило на ум: вот человек, который жил да поживал под сению Кронебергова лексикона, начиненный Евтропием и баснями Федра, как вдруг в его
жизнь, в виде маленькой женщины, втерлось какое-то неугомонное начало и принялось выбрасывать
за борт одну басню
за другой.
— Выслушайте хоть раз в
жизни внимательно: я
пришел за делом, я хочу успокоиться, разрешить миллион мучительных вопросов, которые волнуют меня… я растерялся… не помню сам себя, помогите мне…
— Да, вы одни… Вы одни. Я затем и
пришла к вам: я ничего другого придумать не умела! Вы такой ученый, такой хороший человек! Вы же
за нее заступились. Вам она поверит! Она должна вам поверить — вы ведь
жизнью своей рисковали! Вы ей докажете, а я уже больше ничего не могу! Вы ей докажете, что она и себя, и всех нас погубит. Вы спасли моего сына — спасите и дочь! Вас сам бог послал сюда… Я готова на коленях просить вас…
Все тяжелые, мучительные для самолюбия минуты в
жизни одна
за другой
приходили мне в голову; я старался обвинить кого-нибудь в своем несчастии: думал, что кто-нибудь все это сделал нарочно, придумывал против себя целую интригу, роптал на профессоров, на товарищей, на Володю, на Дмитрия, на папа,
за то, что он меня отдал в университет; роптал на провидение,
за то, что оно допустило меня дожить до такого позора.
Я бы сейчас заметил это, ничего бы не сказал,
пришел бы к Дмитрию и сказал бы: „Напрасно, мой друг, мы стали бы скрываться друг от друга: ты знаешь, что любовь к твоей сестре кончится только с моей жизнию; но я все знаю, ты лишил меня лучшей надежды, ты сделал меня несчастным; но знаешь, как Николай Иртеньев отплачивает
за несчастие всей своей
жизни?
Вся моя молодость, вся
жизнь исчерпывается этим словом, и вот выискивается же человек, который
приходит к заключению, что мне и
за всем тем необходимо умерить свой пыл!
Я поднялся в город, вышел в поле. Было полнолуние, по небу плыли тяжелые облака, стирая с земли черными тенями мою тень. Обойдя город полем, я
пришел к Волге, на Откос, лег там на пыльную траву и долго смотрел
за реку, в луга, на эту неподвижную землю. Через Волгу медленно тащились тени облаков; перевалив в луга, они становятся светлее, точно омылись водою реки. Все вокруг полуспит, все так приглушено, все движется как-то неохотно, по тяжкой необходимости, а не по пламенной любви к движению, к
жизни.
Письма его были оригинальны и странны, не менее чем весь склад его мышления и
жизни. Прежде всего он
прислал Туберозову письмо из губернского города и в этом письме, вложенном в конверт, на котором было надписано: «Отцу протоиерею Туберозову, секретно и в собственные руки», извещал, что, живучи в монастыре, он отомстил
за него цензору Троадию, привязав его коту на спину колбасу с надписанием: «Сию колбасу я хозяину несу» и пустив кота бегать с этою ношею по монастырю.
— Потому что море… А письма от Осипа не будет… И сидеть здесь, сложа руки… ничего не высидим… Так вот, что я скажу тебе, сирота. Отведу я тебя к той барыне… к нашей… А сам посмотрю, на что здесь могут пригодиться здоровые руки… И если… если я здесь не пропаду, то жди меня… Я никогда еще не лгал в своей
жизни и… если не пропаду, то
приду за тобою…
Небо было так ясно, воздух так свеж, силы
жизни так радостно играли в душе Назарова, когда он, слившись в одно существо с доброю, сильною лошадью, летел по ровной дороге
за Хаджи-Муратом, что ему и в голову не
приходила возможность чего-нибудь недоброго, печального или страшного.
— Елена, — продолжал он, — я тебя люблю, ты это знаешь, я
жизнь свою готов отдать
за тебя… зачем же ты
пришла ко мне теперь, когда я слаб, когда я не владею собою, когда вся кровь моя зажжена… ты моя, говоришь ты… ты меня любишь…
Мы все еще похожи на тех жидов, которые не пьют, не едят, а откладывают копейку на черный день; и какой бы черный день ни
пришел, мы не раскроем сундуков, — что это
за жизнь?
Во всех мечтах, во всех самопожертвованиях этого возраста, в его готовности любить, в его отсутствии эгоизма, в его преданности и самоотвержении — святая искренность;
жизнь пришла к перелому, а занавесь будущего еще не поднялась;
за ней страшные тайны, тайны привлекательные; сердце действительно страдает по чем-то неизвестном, и организм складывается в то же время, и нервная система раздражена, и слезы готовы беспрестанно литься.
По вечерам Федосья
приходила в мою комнату, становилась у двери и рассказывала какой-нибудь интересный случай из своей
жизни: как ее три раза обкрадывали, как она лежала больная в клинике, как ее ударил на улице пьяный мастеровой, как она чуть не утонула в Неве, как
за нее сватался пьянчуга-чиновник и т. д.
Да! это свыше сил и воли!..
Я изменил себе и задрожал,
Впервые
за всю
жизнь… давно ли
Я трус?.. трус… кто это сказал…
Я сам, и это правда… стыдно, стыдно,
Беги, красней, презренный человек.
Тебя, как и других, к земле прижал наш век,
Ты пред собой лишь хвастался, как видно;
О! жалко… право жалко… изнемог
И ты под гнетом просвещенья!
Любить… ты не умел… а мщенья
Хотел…
пришел и — и не мог!
Нет, Зоя Денисовна! Пусть он сам сюда
придет и при мне разведет. Он мошенник. Вообще в Москве нет ни одного порядочного человека. Все жулики. Никому нельзя верить. И голос этот льется, как горячее масло
за шею… Напоминают мне они… другую
жизнь и берег дальний…
— Проклятая
жизнь! — проворчал он. — И что горько и обидно, ведь эта
жизнь кончится не наградой
за страдания, не апофеозом, как в опере, а смертью;
придут мужики и потащат мертвого
за руки и
за ноги в подвал. Брр! Ну ничего… Зато на том свете будет наш праздник… Я с того света буду являться сюда тенью и пугать этих гадин. Я их поседеть заставлю.
Так было и в устройстве
жизни: более ловкие продолжали отыскивать свое благо, другие сидели, принимались
за то,
за что не следовало, проигрывали; общий праздник
жизни нарушался с самого начала; многим стало не до веселья; многие
пришли к убеждению, что к веселью только те и призваны, кто ловко танцует.
Если конец
приходит очень поздно, если человек начинает понимать, чего ему нужно, тогда уже, когда большая часть
жизни изжита, — в таком случае ему ничего почти не остается, кроме сожаления о том, что так долго принимал он собственные мечты
за действительность.
Юсов. Я насчет бренности… что прочно в
жизни сей? С чем
придем? с чем предстанем?.. Одни дела… можно сказать, как ноша
за спиной… в обличение… и помышления даже… (махнув рукой) все записаны.
Все мы
пришли сюда на смертный бой с неприятелями и
за веру, царя и отечество готовы пожертвовать
жизнью своей.
Ушли, и стало еще тише. Еремей еще не
приходил, Жучок подсел к играющим, и Саша попробовал заснуть. И сразу уснул, едва коснулся подстилки, но уже через полчаса явилось во сне какое-то беспокойство, а
за ним и пробуждение, — так и все время было: засыпал сразу как убитый, но ненадолго. И, проснувшись теперь и не меняя той позы, в которой спал, Жегулев начал думать о своей
жизни.
Его раздели, положили на кровать. Уже на улице он начал подавать знаки
жизни, мычал, махал руками… В комнате он совсем
пришел в себя. Но как только опасения
за жизнь его миновались и возиться с ним было уже не для чего — негодование вступило в свои права: все оступились от него, как от прокаженного [Прокаженный — больной проказой, заразной кожной болезнью, которая считалась неизлечимой.].
Оный же дворянин Перерепенко имеет посягательство на самую
жизнь мою и до 7-го числа прошлого месяца, содержа втайне сие намерение,
пришел ко мне и начал дружеским и хитрым образом выпрашивать у меня ружье, находившееся в моей комнате, и предлагал мне
за него, с свойственною ему скупостью, многие негодные вещи, как то: свинью бурую и две мерки овса.
Отчего уходящий приятель хохочет, выйдя
за дверь, тут же дает самому себе слово никогда не
приходить к этому чудаку, хотя этот чудак, в сущности, и превосходнейший малый, и в то же время никак не может отказать своему воображению в маленькой прихоти: сравнить, хоть отдаленным образом, физиономию своего недавнего собеседника во все время свидания с видом того несчастного котеночка, которого измяли, застращали и всячески обидели дети, вероломно захватив его в плен, сконфузили в прах, который забился наконец от них под стул, в темноту, и там целый час на досуге принужден ощетиниваться, отфыркиваться и мыть свое обиженное рыльце обеими лапами и долго еще после того враждебно взирать на природу и
жизнь и даже на подачку с господского обеда, припасенную для него сострадательною ключницею?