Неточные совпадения
Чтоб тлен
пришел на платьице,
Безумье
на головушку
Злодея
моего!
— Скажи! —
«Идите по лесу,
Против столба тридцатого
Прямехонько версту:
Придете на поляночку,
Стоят
на той поляночке
Две старые сосны,
Под этими под соснами
Закопана коробочка.
Добудьте вы ее, —
Коробка та волшебная:
В ней скатерть самобраная,
Когда ни пожелаете,
Накормит, напоит!
Тихонько только молвите:
«Эй! скатерть самобраная!
Попотчуй мужиков!»
По вашему хотению,
По
моему велению,
Все явится тотчас.
Теперь — пустите птенчика...
Стародум. Таков человек,
мой друг! Час
на час не
приходит.
Митрофан. Час
моей воли
пришел. Не хочу учиться, хочу жениться. Ты ж меня взманила, пеняй
на себя. Вот я сел.
— Я не моюсь холодною водой, папа не велел. А Василия Лукича ты не видала? Он
придет. А ты села
на мое платье!
— У меня хозяйство простое, — сказал Михаил Петрович. — Благодарю Бога.
Мое хозяйство всё, чтобы денежки к осенним податям были готовы.
Приходят мужички: батюшка, отец, вызволь! Ну, свои всё соседи мужики, жалко. Ну, дашь
на первую треть, только скажешь: помнить, ребята, я вам помог, и вы помогите, когда нужда — посев ли овсяный, уборка сена, жнитво, ну и выговоришь, по скольку с тягла. Тоже есть бессовестные и из них, это правда.
— Я буду иметь честь
прислать к вам нониче
моего секунданта, — прибавил я, раскланявшись очень вежливо и показывая вид, будто не обращаю внимания
на его бешенство.
Уже начинал было он полнеть и
приходить в те круглые и приличные формы, в каких читатель застал его при заключении с ним знакомства, и уже не раз, поглядывая в зеркало, подумывал он о многом приятном: о бабенке, о детской, и улыбка следовала за такими мыслями; но теперь, когда он взглянул
на себя как-то ненароком в зеркало, не мог не вскрикнуть: «Мать ты
моя пресвятая! какой же я стал гадкий!» И после долго не хотел смотреться.
Певец Пиров и грусти томной,
Когда б еще ты был со мной,
Я стал бы просьбою нескромной
Тебя тревожить, милый
мой:
Чтоб
на волшебные напевы
Переложил ты страстной девы
Иноплеменные слова.
Где ты?
приди: свои права
Передаю тебе с поклоном…
Но посреди печальных скал,
Отвыкнув сердцем от похвал,
Один, под финским небосклоном,
Он бродит, и душа его
Не слышит горя
моего.
Стихи
на случай сохранились;
Я их имею; вот они:
«Куда, куда вы удалились,
Весны
моей златые дни?
Что день грядущий мне готовит?
Его
мой взор напрасно ловит,
В глубокой мгле таится он.
Нет нужды; прав судьбы закон.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
Всё благо: бдения и сна
Приходит час определенный;
Благословен и день забот,
Благословен и тьмы приход!
Когда же юности мятежной
Пришла Евгению пора,
Пора надежд и грусти нежной,
Monsieur прогнали со двора.
Вот
мой Онегин
на свободе;
Острижен по последней моде;
Как dandy лондонский одет —
И наконец увидел свет.
Он по-французски совершенно
Мог изъясняться и писал;
Легко мазурку танцевал
И кланялся непринужденно;
Чего ж вам больше? Свет решил,
Что он умен и очень мил.
После этого, как, бывало,
придешь на верх и станешь перед иконами, в своем ваточном халатце, какое чудесное чувство испытываешь, говоря: «Спаси, господи, папеньку и маменьку». Повторяя молитвы, которые в первый раз лепетали детские уста
мои за любимой матерью, любовь к ней и любовь к богу как-то странно сливались в одно чувство.
Когда я пригласила его сегодня, после письма вашего, непременно
прийти на наше свидание, я ничего ему не сообщила из
моих намерений.
— Да уж три раза
приходила. Впервой я ее увидал в самый день похорон, час спустя после кладбища. Это было накануне
моего отъезда сюда. Второй раз третьего дня, в дороге,
на рассвете,
на станции Малой Вишере; а в третий раз, два часа тому назад,
на квартире, где я стою, в комнате; я был один.
— Эх, батюшка! Слова да слова одни! Простить! Вот он
пришел бы сегодня пьяный, как бы не раздавили-то, рубашка-то
на нем одна, вся заношенная, да в лохмотьях, так он бы завалился дрыхнуть, а я бы до рассвета в воде полоскалась, обноски бы его да детские
мыла, да потом высушила бы за окном, да тут же, как рассветет, и штопать бы села, — вот
моя и ночь!.. Так чего уж тут про прощение говорить! И то простила!
— Родя, милый
мой, первенец ты
мой, — говорила она, рыдая, — вот ты теперь такой же, как был маленький, так же
приходил ко мне, так же и обнимал и целовал меня; еще когда мы с отцом жили и бедовали, ты утешал нас одним уже тем, что был с нами, а как я похоронила отца, — то сколько раз мы, обнявшись с тобой вот так, как теперь,
на могилке его плакали.
«О боже! как это все отвратительно! И неужели, неужели я… нет, это вздор, это нелепость! — прибавил он решительно. — И неужели такой ужас мог
прийти мне в голову?
На какую грязь способно, однако,
мое сердце! Главное: грязно, пакостно, гадко, гадко!.. И я, целый месяц…»
А теперь я
пришла только сказать (Дуня стала подыматься с места), что если,
на случай, я тебе в чем понадоблюсь или понадобится тебе… вся
моя жизнь или что… то кликни меня, я
приду.
Катерина. Сделается мне так душно, так душно дома, что бежала бы. И такая мысль
придет на меня, что, кабы
моя воля, каталась бы я теперь по Волге,
на лодке, с песнями, либо
на тройке
на хорошей, обнявшись…
Кудряш. У него уж такое заведение. У нас никто и пикнуть не смей о жалованье, изругает
на чем свет стоит. «Ты, говорит, почем знаешь, что я
на уме держу? Нешто ты
мою душу можешь знать! А может, я
приду в такое расположение, что тебе пять тысяч дам». Вот ты и поговори с ним! Только еще он во всю свою жизнь ни разу в такое-то расположение не
приходил.
Моя искренность поразила Пугачева. «Так и быть, — сказал он, ударя меня по плечу. — Казнить так казнить, миловать так миловать. Ступай себе
на все четыре стороны и делай что хочешь. Завтра
приходи со мною проститься, а теперь ступай себе спать, и меня уж дрема клонит».
Странная мысль
пришла мне в голову: мне показалось, что провидение, вторично приведшее меня к Пугачеву, подавало мне случай привести в действо
мое намерение. Я решился им воспользоваться и, не успев обдумать то,
на что решался, отвечал
на вопрос Пугачева...
Я хотел было продолжать, как начал, и объяснить
мою связь с Марьей Ивановной так же искренно, как и все прочее. Но вдруг почувствовал непреодолимое отвращение. Мне
пришло в голову, что если назову ее, то комиссия потребует ее к ответу; и мысль впутать имя ее между гнусными изветами [Извет (устар.) — донос, клевета.] злодеев и ее самую привести
на очную с ними ставку — эта ужасная мысль так меня поразила, что я замялся и спутался.
Я
пришел к себе
на квартиру и нашел Савельича, горюющего по
моем отсутствии. Весть о свободе
моей обрадовала его несказанно. «Слава тебе, владыко! — сказал он перекрестившись. — Чем свет оставим крепость и пойдем куда глаза глядят. Я тебе кое-что заготовил; покушай-ка, батюшка, да и почивай себе до утра, как у Христа за пазушкой».
«Как хорошо, боже
мой!» — подумал Николай Петрович, и любимые стихи
пришли было ему
на уста; он вспомнил Аркадия, «Stoff und Kraft» — и умолк, но продолжал сидеть, продолжал предаваться горестной и отрадной игре одиноких дум.
— Будьте покойны. Вы увидите, что я
приду к отцу Василию и принесу
на загляденье прекрасные покупки, а рубль
мой будет цел у меня в кармане.
— Ты
пришел на ногах? — спросила она, переводя с французского. — Останемся здесь, это любимое
мое место. Через полчаса — обед, мы успеем поговорить.
—
На сей вечер хотел я продолжать вам дальше поучение
мое, но как
пришел новый человек, то надобно, вкратцах, сказать ему исходы
мои, — говорил он, осматривая слушателей бесцветными и как бы пьяными глазами.
—
Мой брат недавно
прислал мне письмо с одним товарищем, — рассказывал Самгин. — Брат — недалекий парень, очень мягкий. Его испугало крестьянское движение
на юге и потрясла дикая расправа с крестьянами. Но он пишет, что не в силах ненавидеть тех, которые били, потому что те, которых били, тоже безумны до ужаса.
Поехала жена с Полей устраиваться
на даче, я от скуки ушел в цирк,
на борьбу, но борьбы не дождался,
прихожу домой — в кабинете, вижу, огонь, за столом
моим сидит Полин кавалер и углубленно бумажки разбирает.
Однажды он
пришел и вдруг видит, что
мыло лежит
на умывальном столике, щетки и вакса в кухне
на окне, а чай и сахар в особом ящике комода.
Этот долг можно заплатить из выручки за хлеб. Что ж он так приуныл? Ах, Боже
мой, как все может переменить вид в одну минуту! А там, в деревне, они распорядятся с поверенным собрать оброк; да, наконец, Штольцу напишет: тот даст денег и потом приедет и устроит ему Обломовку
на славу, он всюду дороги проведет, и мостов настроит, и школы заведет… А там они, с Ольгой!.. Боже! Вот оно, счастье!.. Как это все ему в голову не
пришло!
— О, о, о — вот как: то есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну, а
на дружбу такого строгого клейма ты не положишь? Я могу посягнуть
на нее, да, это
мое? Постараюсь! Дай мне недели две срока, это будет опыт: если я одолею его, я
приду к тебе, как брат, друг, и будем жить по твоей программе. Если же… ну, если это любовь — я тогда уеду!
— Что ты, дитя
мое? Проститься
пришла — Бог благословит тебя! Отчего ты не ужинала? Где Николай Андреич? — сказала она. Но, взглянув
на Марфеньку, испугалась. — Что ты, Марфенька? Что случилось?
На тебе лица нет: вся дрожишь? Здорова ли? Испугалась чего-нибудь? — посыпались вопросы.
— Да, читал и аккомпанировал мне
на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит
на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно
на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку
на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам, что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не
пришел на музыку,
на другой день я встретила его очень холодно…
— А вот этого я и не хочу, — отвечала она, — очень мне весело, что вы
придете при нем — я хочу видеть вас одного: хоть
на час будьте
мой — весь
мой… чтоб никому ничего не досталось! И я хочу быть — вся ваша… вся! — страстно шепнула она, кладя голову ему
на грудь. — Я ждала этого, видела вас во сне, бредила вами, не знала, как заманить. Случай помог мне — вы
мой,
мой,
мой! — говорила она, охватывая его руками за шею и целуя воздух.
— Он солгал. Я — не мастер давать насмешливые прозвища. Но если кто проповедует честь, то будь и сам честен — вот
моя логика, и если неправильна, то все равно. Я хочу, чтоб было так, и будет так. И никто, никто не смей
приходить судить меня ко мне в дом и считать меня за младенца! Довольно, — вскричал он, махнув
на меня рукой, чтоб я не продолжал. — А, наконец!
Накануне мне
пришла было мысль, что там Версилов, тем более что он скоро затем вошел ко мне, хотя я знал, притом наверно, из их же разговоров, что Версилов,
на время
моей болезни, переехал куда-то в другую квартиру, в которой и ночует.
Я
приходил в отчаяние, что трачу
мою энергию, может быть,
на недостойные пустяки из одной чувствительности, тогда как сам имею перед собой энергическую задачу.
Вскочила это она, кричит благим матом, дрожит: „Пустите, пустите!“ Бросилась к дверям, двери держат, она вопит; тут подскочила давешняя, что
приходила к нам, ударила
мою Олю два раза в щеку и вытолкнула в дверь: „Не стоишь, говорит, ты, шкура, в благородном доме быть!“ А другая кричит ей
на лестницу: „Ты сама к нам
приходила проситься, благо есть нечего, а мы
на такую харю и глядеть-то не стали!“ Всю ночь эту она в лихорадке пролежала, бредила, а наутро глаза сверкают у ней, встанет, ходит: „В суд, говорит,
на нее, в суд!“ Я молчу: ну что, думаю, тут в суде возьмешь, чем докажешь?
— Что вы, мама? — удивился я, — я и сегодня
на панихиду
приду, и еще
приду; и… к тому же завтра — день вашего рожденья, мама, милый друг
мой! Не дожил он трех дней только!
У крыльца ждал его лихач-рысак. Мы сели; но даже и во весь путь он все-таки не мог
прийти в себя от какой-то ярости
на этих молодых людей и успокоиться. Я дивился, что это так серьезно, и тому еще, что они так к Ламберту непочтительны, а он чуть ли даже не трусит перед ними. Мне, по въевшемуся в меня старому впечатлению с детства, все казалось, что все должны бояться Ламберта, так что, несмотря
на всю
мою независимость, я, наверно, в ту минуту и сам трусил Ламберта.
— Или идиотка; впрочем, я думаю, что и сумасшедшая. У нее был ребенок от князя Сергея Петровича (по сумасшествию, а не по любви; это — один из подлейших поступков князя Сергея Петровича); ребенок теперь здесь, в той комнате, и я давно хотел тебе показать его. Князь Сергей Петрович не смел сюда
приходить и смотреть
на ребенка; это был
мой с ним уговор еще за границей. Я взял его к себе, с позволения твоей мамы. С позволения твоей мамы хотел тогда и жениться
на этой… несчастной…
Он не являлся ко мне
на дом во время болезни — раз только
приходил и виделся с Версиловым; он не тревожил, не пугал меня, сохранил передо мной ко дню и часу
моего выхода вид самой полной независимости.
Все это я таил с тех самых пор в
моем сердце, а теперь
пришло время и — я подвожу итог. Но опять-таки и в последний раз: я, может быть,
на целую половину или даже
на семьдесят пять процентов налгал
на себя! В ту ночь я ненавидел ее, как исступленный, а потом как разбушевавшийся пьяный. Я сказал уже, что это был хаос чувств и ощущений, в котором я сам ничего разобрать не мог. Но, все равно, их надо было высказать, потому что хоть часть этих чувств да была же наверно.
От Анны Андреевны я домой не вернулся, потому что в воспаленной голове
моей вдруг промелькнуло воспоминание о трактире
на канаве, в который Андрей Петрович имел обыкновение заходить в иные мрачные свои часы. Обрадовавшись догадке, я мигом побежал туда; был уже четвертый час и смеркалось. В трактире известили, что он
приходил: «Побывали немного и ушли, а может, и еще
придут». Я вдруг изо всей силы решился ожидать его и велел подать себе обедать; по крайней мере являлась надежда.
Я прямо
пришел в тюрьму князя. Я уже три дня как имел от Татьяны Павловны письмецо к смотрителю, и тот принял меня прекрасно. Не знаю, хороший ли он человек, и это, я думаю, лишнее; но свидание
мое с князем он допустил и устроил в своей комнате, любезно уступив ее нам. Комната была как комната — обыкновенная комната
на казенной квартире у чиновника известной руки, — это тоже, я думаю, лишнее описывать. Таким образом, с князем мы остались одни.
— Вы меня измучили оба трескучими вашими фразами и все фразами, фразами, фразами! Об чести, например! Тьфу! Я давно хотел порвать… Я рад, рад, что
пришла минута. Я считал себя связанным и краснел, что принужден принимать вас… обоих! А теперь не считаю себя связанным ничем, ничем, знайте это! Ваш Версилов подбивал меня напасть
на Ахмакову и осрамить ее… Не смейте же после того говорить у меня о чести. Потому что вы — люди бесчестные… оба, оба; а вы разве не стыдились у меня брать
мои деньги?
Я написал кому следует, через кого следует в Петербург, чтобы меня окончательно оставили в покое, денег
на содержание
мое больше не
присылали и, если возможно, чтоб забыли меня вовсе (то есть, разумеется, в случае, если меня сколько-нибудь помнили), и, наконец, что в университет я «ни за что» не поступлю.
Наконец, миль за полтораста, вдруг дунуло, и я
на другой день услыхал обыкновенный шум и суматоху. Доставали канат. Все толпились наверху встречать новый берег. Каюта
моя, во время
моей болезни, обыкновенно полнехонька была посетителей: в ней можно было поместиться троим, а
придет человек семь; в это же утро никого: все глазели наверху. Только барон Крюднер забежал
на минуту.