Неточные совпадения
Почтмейстер. Нет, о петербургском ничего нет, а о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы не читаете писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к
приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый друг, течет,
говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» — с большим, с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?
— Правда ли, —
говорил он, — что ты, Семен, светлейшего Римской империи князя Григория Григорьевича Орлова Гришкой величал и, ходючи по кабакам, перед всякого звания людьми за
приятеля себе выдавал?
— Что это за бессмыслица! —
говорил Степан Аркадьич, узнав от
приятеля, что его выгоняют из дому, и найдя Левина в саду, где он гулял, дожидаясь отъезда гостя. — Mais c’est ridicule! [Ведь это смешно!] Какая тебя муха укусила? Mais c’est du dernier ridicule! [Ведь это смешно до последней степени!] Что же тебе показалось, если молодой человек…
— Что вы
говорите! — вскрикнул он, когда княгиня сказала ему, что Вронский едет в этом поезде. На мгновение лицо Степана Аркадьича выразило грусть, но через минуту, когда, слегка подрагивая на каждой ноге и расправляя бакенбарды, он вошел в комнату, где был Вронский, Степан Аркадьич уже вполне забыл свои отчаянные рыдания над трупом сестры и видел в Вронском только героя и старого
приятеля.
— Ведь вот, —
говорил Катавасов, по привычке, приобретенной на кафедре, растягивая свои слова, — какой был способный малый наш
приятель Константин Дмитрич. Я
говорю про отсутствующих, потому что его уж нет. И науку любил тогда, по выходе из университета, и интересы имел человеческие; теперь же одна половина его способностей направлена на то, чтоб обманывать себя, и другая — чтоб оправдывать этот обман.
«Нет, этого мы
приятелю и понюхать не дадим», — сказал про себя Чичиков и потом объяснил, что такого
приятеля никак не найдется, что одни издержки по этому делу будут стоить более, ибо от судов нужно отрезать полы собственного кафтана да уходить подалее; но что если он уже действительно так стиснут, то, будучи подвигнут участием, он готов дать… но что это такая безделица, о которой даже не стоит и
говорить.
Я с удовольствием
поговорю, коли хороший человек; с человеком хорошим мы всегда свои други, тонкие
приятели: выпить ли чаю или закусить — с охотою, коли хороший человек.
— Да как сказать — куда? Еду я покуда не столько по своей надобности, сколько по надобности другого. Генерал Бетрищев, близкий
приятель и, можно сказать, благотворитель, просил навестить родственников… Конечно, родственники родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя; ибо видеть свет, коловращенье людей — кто что ни
говори, есть как бы живая книга, вторая наука.
Он любил музыку, певал, аккомпанируя себе на фортепьяно, романсы
приятеля своего А…, цыганские песни и некоторые мотивы из опер; но ученой музыки не любил и, не обращая внимания на общее мнение, откровенно
говорил, что сонаты Бетховена нагоняют на него сон и скуку и что он не знает лучше ничего, как «Не будите меня, молоду», как ее певала Семенова, и «Не одна», как певала цыганка Танюша.
Я этого,
приятель, не забыл!» —
«Помилуй, мне ещё и отроду нет году»,
Ягнёнок
говорит.
Зурин пил много и потчевал и меня,
говоря, что надобно привыкать ко службе; он рассказывал мне армейские анекдоты, от которых я со смеху чуть не валялся, и мы встали из-за стола совершенными
приятелями.
Который же из двух?
«Ах! батюшка, сон в руку!»
И
говорит мне это вслух!
Ну, виноват! Какого ж дал я крюку!
Молчалин давеча в сомненье ввел меня.
Теперь… да в полмя из огня:
Тот нищий, этот франт-приятель;
Отъявлен мотом, сорванцом;
Что за комиссия, создатель,
Быть взрослой дочери отцом...
— Кто старое помянет, тому глаз вон, — сказала она, — тем более что,
говоря по совести, и я согрешила тогда если не кокетством, так чем-то другим. Одно слово: будемте
приятелями по-прежнему. То был сон, не правда ли? А кто же сны помнит?
Аркадий принялся
говорить о «своем
приятеле». Он
говорил о нем так подробно и с таким восторгом, что Одинцова обернулась к нему и внимательно на него посмотрела. Между тем мазурка приближалась к концу. Аркадию стало жалко расстаться с своей дамой: он так хорошо провел с ней около часа! Правда, он в течение всего этого времени постоянно чувствовал, как будто она к нему снисходила, как будто ему следовало быть ей благодарным… но молодые сердца не тяготятся этим чувством.
— А разве… — начала было Анна Сергеевна и, подумав немного, прибавила: — Теперь он доверчивее стал,
говорит со мною. Прежде он избегал меня. Впрочем, и я не искала его общества. Они большие
приятели с Катей.
— Я здесь с коляской, но и для твоего тарантаса есть тройка, — хлопотливо
говорил Николай Петрович, между тем как Аркадий пил воду из железного ковшика, принесенного хозяйкой постоялого двора, а Базаров закурил трубку и подошел к ямщику, отпрягавшему лошадей, — только коляска двухместная, и вот я не знаю, как твой
приятель…
— Ага! ты захотел посетить своего
приятеля; но ты опоздал amice, [Дружище (лат.).] и мы имели уже с ним продолжительную беседу. Теперь надо идти чай пить: мать зовет. Кстати, мне нужно с тобой
поговорить.
Негодовала не одна Варвара, ее
приятели тоже возмущались. Оракулом этих дней был «удивительно осведомленный» Брагин. Он подстриг волосы и уже заменил красный галстук синим в полоску; теперь галстук не скрывал его подбородка, и оказалось, что подбородок уродливо острый, загнут вверх, точно у беззубого старика, от этого восковой нос Брагина стал длиннее, да и все лицо обиженно вытянулось. Фыркая и кашляя, он
говорил...
— Да, вот как, —
говорила она, выходя на улицу. — Сын мелкого трактирщика, был социалистом, как и его
приятель Мильеран, а в шестом году, осенью, распорядился стрелять по забастовщикам.
Марина сказала, что Коптев был близким
приятелем ее супруга и что истцы лгут,
говоря, будто завещатель встречался с нею только дважды.
— На кой черт надо помнить это? — Он выхватил из пазухи гранки и высоко взмахнул ими. — Здесь идет речь не о временном союзе с буржуазией, а о полной, безоговорочной сдаче ей всех позиций критически мыслящей разночинной интеллигенции, — вот как понимает эту штуку рабочий,
приятель мой, эсдек, большевичок… Дунаев. Правильно понимает. «Буржуазия,
говорит, свое взяла, у нее конституция есть, а — что выиграла демократия, служилая интеллигенция? Место приказчика у купцов?» Это — «соль земли» в приказчики?
Появление Обломова в доме не возбудило никаких вопросов, никакого особенного внимания ни в тетке, ни в бароне, ни даже в Штольце. Последний хотел познакомить своего
приятеля в таком доме, где все было немного чопорно, где не только не предложат соснуть после обеда, но где даже неудобно класть ногу на ногу, где надо быть свежеодетым, помнить, о чем
говоришь, — словом, нельзя ни задремать, ни опуститься, и где постоянно шел живой, современный разговор.
— Да! —
говорил Захар. — У меня-то, слава Богу! барин столбовой; приятели-то генералы, графы да князья. Еще не всякого графа посадит с собой: иной придет да и настоится в прихожей… Ходят всё сочинители…
Движения его были смелы и размашисты;
говорил он громко, бойко и почти всегда сердито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда не стеснялся он ничьим присутствием и в карман за словом не ходил и вообще постоянно был груб в обращении со всеми, не исключая и
приятелей, как будто давал чувствовать, что, заговаривая с человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь.
— Не верьте ему, Нил Андреич: он сам не знает, что
говорит… — начала бабушка. — Какой он тебе
приятель…
— Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! — с досадой
говорил Райский, ходя из угла в угол, — у меня, видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было все это отдать нищим, взять крест и идти… как
говорит один художник, мой
приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от груди… — Он вздохнул. — Но я ворочусь и дойду! — сказал он решительно. — Время не ушло, я еще не стар…
— Я сказал бы Тычкову, — да не ему, я с ним и
говорить не хочу, а другим, — что я был в городе, потому что это — правда: я не за Волгой был, а дня два пробыл у
приятеля здесь — и сказал бы, что я был накануне… в обрыве — хоть это и не правда, — с Верой Васильевной…
Он нарочно станет думать о своих петербургских связях, о
приятелях, о художниках, об академии, о Беловодовой — переберет два-три случая в памяти, два-три лица, а четвертое лицо выйдет — Вера. Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха — выходит ее лоб, нос, губы. Хочет выглянуть из окна в сад, в поле, а глядит на ее окно: «Поднимает ли белая ручка лиловую занавеску», как
говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
— Скорей (я перевожу, а он ей
говорил по-французски), у них там уж должен быть самовар; живо кипятку, красного вина и сахару, стакан сюда, скорей, он замерз, это — мой
приятель… проспал ночь на снегу.
— Да нельзя же,
говорят тебе! — усовещивал Данилушка расходившегося
приятеля. — Невозможно, и все тут… Везде так.
Кружок — да это пошлость и скука под именем братства и дружбы, сцепление недоразумений и притязаний под предлогом откровенности и участия; в кружке, благодаря праву каждого
приятеля во всякое время и во всякий час запускать свои неумытые пальцы прямо во внутренность товарища, ни у кого нет чистого, нетронутого места на душе; в кружке поклоняются пустому краснобаю, самолюбивому умнику, довременному старику, носят на руках стихотворца бездарного, но с «затаенными» мыслями; в кружке молодые, семнадцатилетние малые хитро и мудрено толкуют о женщинах и любви, а перед женщинами молчат или
говорят с ними, словно с книгой, — да и о чем
говорят!
Был у меня щенок от нее, отличный щенок, и в Москву везти хотел, да
приятель выпросил вместе с ружьем;
говорит: в Москве тебе, брат, будет не до того; там уж пойдет совсем, брат, другое.
И должно быть, что я без того не устояла бы, потому что мои
приятели, хорошие люди,
говорили: «я пошлю за вином».
Он боялся, что когда придет к Лопуховым после ученого разговора с своим другом, то несколько опростоволосится: или покраснеет от волнения, когда в первый раз взглянет на Веру Павловну, или слишком заметно будет избегать смотреть на нее, или что-нибудь такое; нет, он остался и имел полное право остаться доволен собою за минуту встречи с ней: приятная дружеская улыбка человека, который рад, что возвращается к старым
приятелям, от которых должен был оторваться на несколько времени, спокойный взгляд, бойкий и беззаботный разговор человека, не имеющего на душе никаких мыслей, кроме тех, которые беспечно
говорит он, — если бы вы были самая злая сплетница и смотрели на него с величайшим желанием найти что-нибудь не так, вы все-таки не увидели бы в нем ничего другого, кроме как человека, который очень рад, что может, от нечего делать, приятно убить вечер в обществе хороших знакомых.
— Друг мой, ты
говоришь совершенную правду о том, что честно и бесчестно. Но только я не знаю, к чему ты
говоришь ее, и не понимаю, какое отношение может она иметь ко мне. Я ровно ничего тебе не
говорил ни о каком намерении рисковать спокойствием жизни, чьей бы то ни было, ни о чем подобном. Ты фантазируешь, и больше ничего. Я прошу тебя, своего
приятеля, не забывать меня, потому что мне, как твоему
приятелю, приятно проводить время с тобою, — только. Исполнишь ты мою приятельскую просьбу?
— Разве вот что;
поговорить мне с товарищами, да и в губернию отписать? Неравно дело пойдет в палату, там у меня есть
приятели, все сделают; ну, только это люди другого сорта, тут тремя лобанчиками не отделаешься.
Матвей, о котором я еще буду
говорить впоследствии, был больше, нежели слуга: он был моим
приятелем, меньшим братом. Московский мещанин, отданный Зонненбергу, с которым мы тоже познакомимся, на изучение переплетного искусства, в котором, впрочем, Зонненберг не был особенно сведущ, он перешел ко мне.
— Это так, вертопрахи, —
говорил он, — конечно, они берут, без этого жить нельзя, но, то есть, эдак ловкости или знания закона и не спрашивайте. Я расскажу вам, для примера, об одном
приятеле. Судьей был лет двадцать, в прошедшем году помре, — вот был голова! И мужики его лихом не поминают, и своим хлеба кусок оставил. Совсем особенную манеру имел. Придет, бывало, мужик с просьбицей, судья сейчас пускает к себе, такой ласковый, веселый.
Главное занятие его, сверх езды за каретой, — занятие, добровольно возложенное им на себя, состояло в обучении мальчишек аристократическим манерам передней. Когда он был трезв, дело еще шло кой-как с рук, но когда у него в голове шумело, он становился педантом и тираном до невероятной степени. Я иногда вступался за моих
приятелей, но мой авторитет мало действовал на римский характер Бакая; он отворял мне дверь в залу и
говорил...
У самой реки мы встретили знакомого нам француза-гувернера в одной рубашке; он был перепуган и кричал: «Тонет! тонет!» Но прежде, нежели наш
приятель успел снять рубашку или надеть панталоны, уральский казак сбежал с Воробьевых гор, бросился в воду, исчез и через минуту явился с тщедушным человеком, у которого голова и руки болтались, как платье, вывешенное на ветер; он положил его на берег,
говоря: «Еще отходится, стоит покачать».
— Ты доставил себе удовольствие, —
говорила она, — насмотрелся на своих
приятелей, наговорился с ними, — надо же и мне что-нибудь… Позволь хоть последние-то дни перед постом повеселиться!
— Да, дома. Надену халат и сижу. Трубку покурю, на гитаре поиграю. А скучно сделается, в трактир пойду. Встречу
приятелей,
поговорим, закусим, машину послушаем… И не увидим, как вечер пройдет.
Он сжимал кулак и тряс им над головой, как будто в нем зажата уже матушка Москва. Наш
приятель — старый солдат Афанасий укоризненно мотал головой и
говорил...
Весь дом волновался. Наборщики в типографии, служащие в конторе и библиотеке, — все только и
говорили о Полуянове. Зачем он пришел оборванцем в Заполье? Что он замышляет? Как к нему отнесутся бывшие закадычные
приятели? Что будет делать Харитина Харитоновна? Одним словом, целый ряд самых жгучих вопросов.
Бывший дворянин, убийца, рассказывая мне о том, как
приятели провожали его из России,
говорил: «У меня проснулось сознание, я хотел только одного — стушеваться, провалиться, но знакомые не понимали этого и наперерыв старались утешать меня и оказывать мне всякое внимание».
«Во поле береза стояла, во поле кудрявая стояла, ой люли, люли, люли, люли»… Хоровод молодых баб и девок — пляшут — подойдем поближе, —
говорил я сам себе, развертывая найденные бумаги моего
приятеля. Но я читал следующее. Не мог дойти до хоровода. Уши мои задернулись печалию, и радостный глас нехитростного веселия до сердца моего не проник. О мой друг! где бы ты ни был, внемли и суди.
— Ба! ба! ба! добро пожаловать, откуды бог принес, —
говорил мне
приятель мой Карп Дементьич, прежде сего купец третьей гильдии, а ныне именитой гражданин.
— Знаю, мне Коля
говорил, что он заходил к нему и сказал, что идет доночевывать к… забыл к кому, к своему
приятелю.
— Лета ихние! Что делать-с! — заметил Гедеоновский. — Вот они изволят
говорить: кто не хитрит. Да кто нонеча не хитрит? Век уж такой. Один мой
приятель, препочтенный и, доложу вам, не малого чина человек,
говаривал: что нонеча, мол, курица, и та с хитростью к зерну приближается — все норовит, как бы сбоку подойти. А как погляжу я на вас, моя барыня, нрав-то у вас истинно ангельский; пожалуйте-ка мне вашу белоснежную ручку.
Опять я в Москве, любезнейший Пушкин, действую снова в суде. — Деньги твои возвращаю: Вяземская их не берет, я у себя оставить не могу; она
говорит, что получит их от одесского
приятеля, я
говорю, что они мне не следуют. Приими их обратно, — я никак благоразумнее не умею поступить с ними.