Неточные совпадения
Плавание становилось однообразно и, признаюсь, скучновато: все серое небо, да желтое море, дождь
со снегом или снег с дождем — хоть кому надоест. У
меня уж
заболели зубы и висок. Ревматизм напомнил о себе живее, нежели когда-нибудь.
Я слег и несколько
дней пролежал, закутанный в теплые одеяла, с подвязанною щекой.
Но назавтра же Нелли проснулась грустная и угрюмая, нехотя отвечала
мне. Сама же ничего
со мной не заговаривала, точно сердилась на
меня.
Я заметил только несколько взглядов ее, брошенных на
меня вскользь, как бы украдкой; в этих взглядах было много какой-то затаенной сердечной
боли, но все-таки в них проглядывала нежность, которой не было, когда она прямо глядела на
меня. В этот-то
день и происходила сцена при приеме лекарства с доктором;
я не знал, что подумать.
Голова моя
болела и кружилась все более и более. Свежий воздух не принес
мне ни малейшей пользы. Между тем надо было идти к Наташе. Беспокойство мое об ней не уменьшалось
со вчерашнего
дня, напротив — возрастало все более и более. Вдруг
мне показалось, что Елена
меня окликнула.
Я оборотился к ней.
Все время, как
я ее знал, она, несмотря на то, что любила
меня всем сердцем своим, самою светлою и ясною любовью, почти наравне с своею умершею матерью, о которой даже не могла вспоминать без
боли, — несмотря на то, она редко была
со мной наружу и, кроме этого
дня, редко чувствовала потребность говорить
со мной о своем прошедшем; даже, напротив, как-то сурово таилась от
меня.
Вскоре Иваныча почти без чувств отвезли в больницу. На другой
день в ту же больницу отвезли и Суслика, который как-то сразу
заболел. Через несколько
дней я пошел старика навестить, и тут вышло
со мной нечто уж совсем несуразное, что перевернуло опять мою жизнь.
Во время сенокоса у
меня с непривычки
болело все тело; сидя вечером на террасе
со своими и разговаривая,
я вдруг засыпал, и надо
мною громко смеялись.
Меня будили и усаживали за стол ужинать,
меня одолевала дремота, и
я, как в забытьи, видел огни, лица, тарелки, слышал голоса и не понимал их. А вставши рано утром, тотчас же брался за косу или уходил на постройку и работал весь
день.
И — странное
дело! — ни
мне, ни Прокопу не было совестно. Напротив того,
я чувствовал, как постепенно проходила моя головная
боль и как мысли мои все больше и больше яснели. Что же касается до Прокопа, то лицо его, под конец беседы, дышало таким доверием, что он решился даже тряхнуть стариной и, прощаясь
со мной, совсем неожиданно продекламировал...
Воображение стало работать быстро. Ей тоже понадобился фиктивный брак… С какой радостью стою
я с ней перед аналоем… Теперь это она идет об руку
со мною… Это у нас с ней была какая-то бурная сцена три
дня назад на пристани. Теперь
я овладел собой.
Я говорю ей, что более она не услышит от
меня ни одного слова, не увидит ни одного взгляда, который выдаст мои чувства.
Я заставлю замолчать мое сердце, хотя бы оно разорвалось от
боли… Она прижмется ко
мне вот так… Она ценит мое великодушие… Голос ее дрожит и…
Сегодня во время антракта на приеме, когда мы отдыхали и курили в аптеке, фельдшер, крутя порошки, рассказывал (почему-то
со смехом), как одна фельдшерица,
болея морфинизмом и не имея возможности достать морфий, принимала по полрюмки опийной настойки.
Я не знал, куда
девать глаза во время этого мучительного рассказа. Что тут смешного?
Мне он ненавистен. Что смешного в этом? Что?
— Послушайте, это жестоко.
Я бы не звала вас. Если бы
мне не нужно было.
Я больна.
Я не знаю, что
со мною, — заговорила она страдающим голосом. — Ох, ох! — застонала она, падая на койку. И странное
дело, она точно чувствовала, что она изнемогает, вся изнемогает, что всё
болит у нее и что ее трясет дрожь, лихорадка.
— Вот что
мне нужно приготовить к послезавтрашнему
дню.
Я и четвертой доли не сделал! Не спрашивай, не спрашивай… как это сделалось! — продолжал Вася, сам тотчас заговорив о том, что так его мучило. — Аркадий, друг мой!
Я не знаю сам, что было
со мной!
Я как будто из какого сна выхожу.
Я целые три недели потерял даром.
Я все…
я… ходил к ней… У
меня сердце
болело,
я мучился… неизвестностью…
я и не мог писать.
Я и не думал об этом. Только теперь, когда счастье настает для
меня,
я очнулся.
Софья Егоровна. Не говори
мне про женщин! Тысячу раз на
день ты говоришь
мне о них! Надоело! (Встает.) Что ты делаешь
со мной? Ты уморить
меня хочешь?
Я больна через тебя! У
меня день и ночь грудь
болит по твоей милости! Ты этого не видишь? Знать ты этого не хочешь? Ты ненавидишь
меня! Если бы ты любил
меня, то не смел бы так обращаться
со мной!
Я не какая-нибудь простая девчонка для тебя, неотесанная, грубая душа!
Я не позволю какому-нибудь… (Садится.) Ради бога! (Плачет.)
Я был однажды приглашен к одной старой девушке лет под пятьдесят, владетельнице небольшого дома на Петербургской стороне; она жила в трех маленьких, низких комнатах, уставленных киотами с лампадками, вместе
со своей подругой детства, такою же желтою и худою, как она. Больная, на вид очень нервная и истеричная, жаловалась на сердцебиение и
боли в груди;
днем, часов около пяти, у нее являлось сильное стеснение дыхания и как будто затрудненное глотание.
Я вижу перед собой угрюмое бледное лицо, пламенные глаза, прекрасную, гордую голову, и в груди моей разливается огонь сочувствия, жалости безысходной тоски.
Мне до
боли жаль этого несчастного, одинокого Мцыри… Представляю в его положении себя… Жаль и себя, безумно жаль. Он,
я — все смешивается… Ах, как грустно и как сладко! Какая-то волна поднимается
со дна души и захлестывает
меня. Накатила, подхватила и понесла. Голос мой крепнет и растет.