Неточные совпадения
«Грехи, грехи, — послышалось
Со всех сторон. — Жаль Якова,
Да жутко и за барина, —
Какую принял казнь!»
— Жалей!.. — Еще прослушали
Два-три
рассказа страшные
И горячо заспорили
О том, кто всех грешней?
Один сказал: кабатчики,
Другой сказал: помещики,
А третий — мужики.
То был Игнатий Прохоров,
Извозом занимавшийся,
Степенный и зажиточный...
По
рассказам Вареньки о том, что делала мадам Шталь и
другие, кого она называла, Кити уже составила себе план будущей жизни.
В середине
рассказа старика об его знакомстве с Свияжским ворота опять заскрипели, и на двор въехали работники с поля с сохами и боронами. Запряженные в сохи и бороны лошади были сытые и крупные. Работники, очевидно, были семейные: двое были молодые, в ситцевых рубахах и картузах;
другие двое были наемные, в посконных рубахах, — один старик,
другой молодой малый. Отойдя от крыльца, старик подошел к лошадям и принялся распрягать.
Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим
рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от
другой причины.
Рассказы и болтовня среди собравшейся толпы, лениво отдыхавшей на земле, часто так были смешны и дышали такою силою живого
рассказа, что нужно было иметь всю хладнокровную наружность запорожца, чтобы сохранять неподвижное выражение лица, не моргнув даже усом, — резкая черта, которою отличается доныне от
других братьев своих южный россиянин.
Рассказывал Лонгрен также о потерпевших крушение, об одичавших и разучившихся говорить людях, о таинственных кладах, бунтах каторжников и многом
другом, что выслушивалось девочкой внимательнее, чем, может быть, слушался в первый раз
рассказ Колумба о новом материке.
Но, несмотря на ту же тревогу, Авдотья Романовна хоть и не пугливого была характера, но с изумлением и почти даже с испугом встречала сверкающие диким огнем взгляды
друга своего брата, и только беспредельная доверенность, внушенная
рассказами Настасьи об этом странном человеке, удержала ее от покушения убежать от него и утащить за собою свою мать.
Но тут уж начинается новая история, история постепенного обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в
другой, знакомства с новою, доселе совершенно неведомою действительностью. Это могло бы составить тему нового
рассказа, — но теперешний
рассказ наш окончен.
Была ужасная пора,
Об ней свежо воспоминанье…
Об ней,
друзья мои, для вас
Начну свое повествованье.
Печален будет мой
рассказ.
Забавно было наблюдать колебание ее симпатии между madame Рекамье и madame Ролан, портреты той и
другой поочередно являлись на самом видном месте среди портретов
других знаменитостей, и по тому, которая из двух француженок выступала на первый план, Самгин безошибочно определял, как настроена Варвара: и если на видном месте являлась Рекамье, он говорил, что искусство — забава пресыщенных, художники — шуты буржуазии, а когда Рекамье сменяла madame Ролан, доказывал, что Бодлер революционнее Некрасова и
рассказы Мопассана обнажают ложь и ужасы буржуазного общества убедительнее политических статей.
Выслушав этот
рассказ, Клим решил, что Иноков действительно ненормальный и опасный человек. На
другой день он сообщил свое умозаключение Лидии, но она сказала очень твердо...
Самгин был утомлен впечатлениями, и его уже не волновали все эти скорбные, испуганные, освещенные любопытством и блаженно тупенькие лица, мелькавшие на улице, обильно украшенной трехцветными флагами. Впечатления позволяли Климу хорошо чувствовать его весомость, реальность. О причине катастрофы не думалось. Да, в сущности, причина была понятна из
рассказа Маракуева: люди бросились за «конфетками» и передавили
друг друга. Это позволило Климу смотреть на них с высоты экипажа равнодушно и презрительно.
Все
другие сидели смирно, безмолвно, — Самгину казалось уже, что и от соседей его исходит запах клейкой сырости. Но раздражающая скука, которую испытывал он до
рассказа Таисьи, исчезла. Он нашел, что фигура этой женщины напоминает Дуняшу: такая же крепкая, отчетливая, такой же маленький, красивый рот. Посмотрев на Марину, он увидел, что писатель шепчет что-то ей, а она сидит все так же величественно.
Клим поспешно ушел, опасаясь, что писатель спросит его о напечатанном в журнале
рассказе своем;
рассказ был не лучше
других сочинений Катина, в нем изображались детски простодушные мужики, они, как всегда, ожидали пришествия божьей правды, это обещал им сельский учитель, честно мыслящий человек, которого враждебно преследовали двое: безжалостный мироед и хитрый поп.
Черные глаза ее необыкновенно обильно вспотели слезами, и эти слезы показались Климу тоже черными. Он смутился, — Лидия так редко плакала, а теперь, в слезах, она стала похожа на
других девочек и, потеряв свою несравненность, вызвала у Клима чувство, близкое жалости. Ее
рассказ о брате не тронул и не удивил его, он всегда ожидал от Бориса необыкновенных поступков. Сняв очки, играя ими, он исподлобья смотрел на Лидию, не находя слов утешения для нее. А утешить хотелось, — Туробоев уже уехал в школу.
— В нашей воле дать политику парламентариев в форме объективного
рассказа или под соусом критики. Соус, конечно, будет политикой. Мораль — тоже. Но о том, что литераторы бьют
друг друга, травят кошек собаками, тоже можно говорить без морали. Предоставим читателю забавляться ею.
Заметив, что Дронов называет голодного червя — чевряком, чреваком, чревоедом, Клим не поверил ему. Но, слушая таинственный шепот, он с удивлением видел пред собою
другого мальчика, плоское лицо нянькина внука становилось красивее, глаза его не бегали, в зрачках разгорался голубоватый огонек радости, непонятной Климу. За ужином Клим передал
рассказ Дронова отцу, — отец тоже непонятно обрадовался.
И, подтверждая свою любовь к истории, он неплохо рассказывал, как талантливейший Андреев-Бурлак пропил перед спектаклем костюм, в котором он должен был играть Иудушку Головлева, как пил Шуйский, как Ринна Сыроварова в пьяном виде не могла понять, который из трех мужчин ее муж. Половину этого
рассказа, как и большинство
других, он сообщал шепотом, захлебываясь словами и дрыгая левой ногой. Дрожь этой ноги он ценил довольно высоко...
Клим Самгин внутренне усмехнулся; забавно было видеть, как
рассказ Дьякона взволновал Маракуева, — он стоял среди комнаты, взбивая волосы рукою, щелкал пальцами
другой руки и, сморщив лицо, бормотал...
Часто с Райским уходили они в эту жизнь. Райский как дилетант — для удовлетворения мгновенной вспышки воображения, Козлов — всем существом своим; и Райский видел в нем в эти минуты то же лицо, как у Васюкова за скрипкой, и слышал живой, вдохновенный
рассказ о древнем быте или, напротив, сам увлекал его своей фантазией — и они полюбили
друг в
друге этот живой нерв, которым каждый был по-своему связан с знанием.
Он с наслаждением и завистью припоминал анекдоты времен революции, как один знатный повеса разбил там чашку в магазине и в ответ на упреки купца перебил и переломал еще множество вещей и заплатил за весь магазин; как
другой перекупил у короля дачу и подарил танцовщице. Оканчивал он
рассказы вздохом сожаления о прошлом.
Только у нас в
другом роде
рассказы; что у нас об одной Америке рассказывают, так это — страсть, и государственные даже люди!
О иных, но не о
других; мне все-таки удалось заинтересовать его
рассказами о давешних сценах в коридоре и у соседок, кончившихся в квартире Версилова.
Я припоминаю слово в слово
рассказ его; он стал говорить с большой даже охотой и с видимым удовольствием. Мне слишком ясно было, что он пришел ко мне вовсе не для болтовни и совсем не для того, чтоб успокоить мать, а наверно имея
другие цели.
Он не договорил и очень неприятно поморщился. Часу в седьмом он опять уехал; он все хлопотал. Я остался наконец один-одинехонек. Уже рассвело. Голова у меня слегка кружилась. Мне мерещился Версилов:
рассказ этой дамы выдвигал его совсем в
другом свете. Чтоб удобнее обдумать, я прилег на постель Васина так, как был, одетый и в сапогах, на минутку, совсем без намерения спать — и вдруг заснул, даже не помню, как и случилось. Я проспал почти четыре часа; никто-то не разбудил меня.
Но была ли это вполне тогдашняя беседа, или он присовокупил к ней в записке своей и из прежних бесед с учителем своим, этого уже я не могу решить, к тому же вся речь старца в записке этой ведется как бы беспрерывно, словно как бы он излагал жизнь свою в виде повести, обращаясь к
друзьям своим, тогда как, без сомнения, по последовавшим
рассказам, на деле происходило несколько иначе, ибо велась беседа в тот вечер общая, и хотя гости хозяина своего мало перебивали, но все же говорили и от себя, вмешиваясь в разговор, может быть, даже и от себя поведали и рассказали что-либо, к тому же и беспрерывности такой в повествовании сем быть не могло, ибо старец иногда задыхался, терял голос и даже ложился отдохнуть на постель свою, хотя и не засыпал, а гости не покидали мест своих.
Здесь не место начинать об этой новой страсти Ивана Федоровича, отразившейся потом на всей его жизни: это все могло бы послужить канвой уже иного
рассказа,
другого романа, который и не знаю, предприму ли еще когда-нибудь.
Кроме сего, он и прежде, еще до прихода в монастырь, был в большом предубеждении против старчества, которое знал доселе лишь по
рассказам и принимал его вслед за многими
другими решительно за вредное новшество.
По
рассказам тазов, месяца два назад один тигр унес ребенка от самой фанзы. Через несколько дней
другой тигр напал на работавшего в поле китайца и так сильно изранил его, что он в тот же день умер.
Но прежде чем я приступлю к описанию самого состязания, считаю не лишним сказать несколько слов о каждом из действующих лиц моего
рассказа. Жизнь некоторых из них была уже мне известна, когда я встретился с ними в Притынном кабачке; о
других я собрал сведения впоследствии.
От моего Ермолая и от
других я часто слышал
рассказы о леснике Бирюке, которого все окрестные мужики боялись как огня.
В течение
рассказа Чертопханов сидел лицом к окну и курил трубку из длинного чубука; а Перфишка стоял на пороге двери, заложив руки за спину и, почтительно взирая на затылок своего господина, слушал повесть о том, как после многих тщетных попыток и разъездов Пантелей Еремеич наконец попал в Ромны на ярмарку, уже один, без жида Лейбы, который, по слабости характера, не вытерпел и бежал от него; как на пятый день, уже собираясь уехать, он в последний раз пошел по рядам телег и вдруг увидал, между тремя
другими лошадьми, привязанного к хребтуку, — увидал Малек-Аделя!
Многие охотники рассказывают о том, что они били медведя без всякого страха, и выставляют при этом только комичные стороны охоты. По
рассказу одних, медведь убегает после выстрела;
другие говорят, что он становится на задние лапы и идет навстречу охотнику, и что в это время в него можно влепить несколько пуль. Дерсу не соглашался с этим. Слушая такие
рассказы, он сердился, плевался, но никогда не вступал в пререкания.
Нигде на земле нет
другого растения, вокруг которого сгруппировалось бы столько легенд и сказаний. Под влиянием литературы или под влиянием
рассказов китайцев, не знаю почему, но я тоже почувствовал благоговение к этому невзрачному представителю аралиевых. Я встал на колени, чтобы ближе рассмотреть его. Старик объяснил это по-своему: он думал, что я молюсь. С этой минуты я совсем расположил его в свою пользу.
Другой достопримечательностью поста была маленькая чугунная пушка на неподвижном деревянном лафете. Я видел ее в полном пренебрежении на площади около дома лесничего. По
рассказам старожилов, она привезена была в пост Ольги для того, чтобы во время тумана подавать сигналы кораблям, находящимся в открытом море.
— Четвертого дня, — начал он с принужденной улыбкой и запинаясь, — я удивил вас своим
рассказом; сегодня удивлю еще более. С
другим я, вероятно, не решился бы… так прямо… Но вы благородный человек, вы мне
друг, не так ли? Послушайте: моя сестра, Ася, в вас влюблена.
Рассказ мой о былом, может, скучен, слаб — но вы,
друзья, примите его радушно; этот труд помог мне пережить страшную эпоху, он меня вывел из праздного отчаяния, в котором я погибал, он меня воротил к вам. С ним я вхожу не весело, но спокойно (как сказал поэт, которого я безмерно люблю) в мою зиму.
Я решился писать; но одно воспоминание вызывало сотни
других, все старое, полузабытое воскресало — отроческие мечты, юношеские надежды, удаль молодости, тюрьма и ссылка [
Рассказ о «Тюрьме и ссылке» составляет вторую часть записок. В нем всего меньше речь обо мне, он мне показался именно потому занимательнее для публики. (Прим. А. И. Герцена.)] — эти ранние несчастия, не оставившие никакой горечи на душе, пронесшиеся, как вешние грозы, освежая и укрепляя своими ударами молодую жизнь.
Жизнь Грановского в Берлине с Станкевичем была, по
рассказам одного и письмам
другого, одной из ярко-светлых полос его существования, где избыток молодости, сил, первых страстных порывов, беззлобной иронии и шалости — шли вместе с серьезными учеными занятиями, и все это согретое, обнятое горячей, глубокой дружбой, такой, какою дружба только бывает в юности.
Я вспомнил, как старушка, иной раз слушая наши смелые
рассказы и демагогические разговоры, становилась бледнее, тихо вздыхала, уходила в
другую комнату и долго не говорила ни слова.
На этом пока и остановимся. Когда-нибудь я напечатаю выпущенные главы и напишу
другие, без которых
рассказ мой останется непонятным, усеченным, может, ненужным, во всяком случае, будет не тем, чем я хотел, но все это после, гораздо после…
Как же мне было признаться, как сказать Р. в январе, что я ошибся в августе, говоря ей о своей любви. Как она могла поверить в истину моего
рассказа — новая любовь была бы понятнее, измена — проще. Как мог дальний образ отсутствующей вступить в борьбу с настоящим, как могла струя
другой любви пройти через этот горн и выйти больше сознанной и сильной — все это я сам не понимал, а чувствовал, что все это правда.
Героем
другого рассказа, тоже сложившегося под давлением крепостного ига, был купец.
И вижу я, слушая эти
рассказы, вереницы ожидающих очереди через шлагбаум, как наконец тому или
другому проезжающему, по чинам и званиям, давался пропуск, и с крыльца кордегардии унтер командовал инвалиду шлагбаума...
Вот из этих-то рассказов-воспоминаний
друга я нарисовал себе прошлое Тверской заставы.
— Понюшка табаку перевернула мир! — так заключал он свой
рассказ и показывал
друзьям, вынимая из бумажника официальное удостоверение, что эта табакерка действительно принадлежала Наполеону.
Нам очень нравилось это юмористическое объяснение, побеждавшее ужасное представление о воющем привидении, и мы впоследствии часто просили отца вновь рассказывать нам это происшествие.
Рассказ кончался веселым смехом… Но это трезвое объяснение на кухне не произвело ни малейшего впечатления. Кухарка Будзиньская, а за ней и
другие объяснили дело еще проще: солдат и сам знался с нечистой силой; он по — приятельски столковался с «марой», и нечистый ушел в
другое место.
Рассказ прошел по мне электрической искрой. В памяти, как живая, стала простодушная фигура Савицкого в фуражке с большим козырем и с наивными глазами. Это воспоминание вызвало острое чувство жалости и еще что-то темное, смутное, спутанное и грозное. Товарищ… не в карцере, а в каталажке, больной, без помощи, одинокий… И посажен не инспектором…
Другая сила, огромная и стихийная, будила теперь чувство товарищества, и сердце невольно замирало от этого вызова. Что делать?
Сквозь автоматическую оболочку порой, однако, прорывается что-то из
другой жизни. Он любит рассказывать о прошлом. В каждом классе есть особый мастер, умеющий заводить Лемпи, как часовщик заводит часы. Стоит тронуть какую-то пружину, — старик откладывает скучный журнал, маленькие глазки загораются масленистым мерцанием, и начинаются бесконечные
рассказы…