Неточные совпадения
Кстати: Вернер намедни сравнил
женщин с заколдованным лесом, о котором рассказывает Тасс в своем «Освобожденном Иерусалиме». «Только приступи, — говорил он, — на тебя полетят со всех сторон такие страхи, что боже упаси: долг, гордость, приличие, общее мнение, насмешка, презрение… Надо только не смотреть, а идти прямо, — мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и
светлая поляна, среди которой цветет зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагах сердце дрогнет и обернешься назад!»
Княгиня была
женщина лет сорока пяти, маленькая, тщедушная, сухая и желчная, с серо-зелеными неприятными глазками, выражение которых явно противоречило неестественно-умильно сложенному ротику. Из-под бархатной шляпки с страусовым пером виднелись светло-рыжеватые волосы; брови и ресницы казались еще
светлее и рыжеватее на нездоровом цвете ее лица. Несмотря на это, благодаря ее непринужденным движениям, крошечным рукам и особенной сухости во всех чертах общий вид ее имел что-то благородное и энергическое.
Женщина рассказала печальную историю, перебивая рассказ умильным гульканием девочке и уверениями, что Мери в раю. Когда Лонгрен узнал подробности, рай показался ему немного
светлее дровяного сарая, и он подумал, что огонь простой лампы — будь теперь они все вместе, втроем — был бы для ушедшей в неведомую страну
женщины незаменимой отрадой.
Аркадий оглянулся и увидал
женщину высокого роста, в черном платье, остановившуюся в дверях залы. Она поразила его достоинством своей осанки. Обнаженные ее руки красиво лежали вдоль стройного стана; красиво падали с блестящих волос на покатые плечи легкие ветки фуксий; спокойно и умно, именно спокойно, а не задумчиво, глядели
светлые глаза из-под немного нависшего белого лба, и губы улыбались едва заметною улыбкою. Какою-то ласковой и мягкой силой веяло от ее лица.
Самгин окончательно почувствовал себя участником важнейшего исторического события, — именно участником, а не свидетелем, — после сцены, внезапно разыгравшейся у входа в Дворянскую улицу. Откуда-то сбоку в основную массу толпы влилась небольшая группа, человек сто молодежи, впереди шел остролицый человек со
светлой бородкой и скромно одетая
женщина, похожая на учительницу; человек с бородкой вдруг как-то непонятно разогнулся, вырос и взмахнул красным флагом на коротенькой палке.
Но, когда она приподняла вуаль, он увидал, что у нее лицо
женщины лет под сорок; только темные глаза стали
светлее, но взгляд их незнаком и непонятен. Он предложил ей зайти в ресторан.
У нее была очень милая манера говорить о «добрых» людях и «
светлых» явлениях приглушенным голосом; как будто она рассказывала о маленьких тайнах, за которыми скрыта единая, великая, и в ней — объяснения всех небольших тайн. Иногда он слышал в ее рассказах нечто совпадавшее с поэзией буден старичка Козлова. Но все это было несущественно и не мешало ему привыкать к
женщине с быстротой, даже изумлявшей его.
В столовой, стены которой были обшиты
светлым деревом, а на столе кипел никелированный самовар,
женщина сказала...
Вырываясь из каменных объятий собора, бежали во все стороны темненькие люди; при огнях не очень пышной иллюминации они казались темнее, чем всегда; только из-под верхних одежд
женщин выглядывали полосы
светлых материй.
Клим Самгин никак не мог понять свое отношение к Спивак, и это злило его. Порою ему казалось, что она осложняет смуту в нем, усиливает его болезненное состояние. Его и тянуло к ней и отталкивало от нее. В глубине ее кошачьих глаз, в центре зрачка, он подметил холодноватую,
светлую иголочку, она колола его как будто насмешливо, а может быть, зло. Он был уверен, что эта
женщина с распухшим животом чего-то ищет в нем, хочет от него.
Каждый из них, поклонясь Марине, кланялся всем братьям и снова — ей. Рубаха на ней, должно быть, шелковая, она — белее,
светлей. Как Вася, она тоже показалась Самгину выше ростом. Захарий высоко поднял свечу и, опустив ее, погасил, — то же сделала маленькая
женщина и все другие. Не разрывая полукруга, они бросали свечи за спины себе, в угол. Марина громко и сурово сказала...
Он пророчески вглядывался в даль, и там, как в тумане, появлялся ему образ чувства, а с ним и
женщины, одетой его цветом и сияющей его красками, образ такой простой, но
светлый, чистый.
А Райский был смущен. Молодая
женщина, белая шея, свобода в речах и обдаванье смелыми взглядами вскипятили воображение мальчика. Она ему казалась какой-то
светлой богиней, королевой…
Он в чистых формах все выливал образ Веры и, чертя его бессознательно и непритворно, чертил и образ своей страсти, отражая в ней, иногда наивно и смешно, и все, что было
светлого, честного в его собственной душе и чего требовала его душа от другого человека и от
женщины.
Они будут расслабленно трепетать гнева нашего, умы их оробеют, глаза их станут слезоточивы, как у детей и
женщин, но столь же легко будут переходить они по нашему мановению к веселью и к смеху,
светлой радости и счастливой детской песенке.
— Это уж вовсе, вовсе не обо мне, — говорит
светлая красавица. — Он любил ее, пока не касался к ней. Когда она становилась его женою, она становилась его подданною; она должна была трепетать его; он запирал ее; он переставал любить ее. Он охотился, он уезжал на войну, он пировал с своими товарищами, он насиловал своих вассалок, — жена была брошена, заперта, презрена. Ту
женщину, которой касался мужчина, этот мужчина уж не любил тогда. Нет, тогда меня не было. Ту царицу звали «Непорочностью». Вот она.
— Нет, — говорит
светлая красавица, — меня тогда не было. Они поклонялись
женщине, но не признавали ее равною себе. Они поклонялись ей, но только как источнику наслаждений; человеческого достоинства они еще не признавали в ней! Где нет уважения к
женщине, как к человеку, там нет меня. Ту царицу звали Афродита. Вот она.
Но я, кроме того, замечаю еще вот что:
женщина в пять минут услышит от проницательного читателя больше сальностей, очень благоприличных, чем найдет во всем Боккаччио, и уж, конечно, не услышит от него ни одной
светлой, свежей, чистой мысли, которых у Боккаччио так много): ты правду говорил, мой милый, что у него громадный талант.
— Нет, — говорит
светлая красавица, — это не обо мне. Тогда меня не было. Эта
женщина была рабыня. Где нет равенства, там нет меня. Ту царицу звали Астарта. Вот она.
…Сбитый с толку, предчувствуя несчастия, недовольный собою, я жил в каком-то тревожном состоянии; снова кутил, искал рассеяния в шуме, досадовал за то, что находил его, досадовал за то, что не находил, и ждал, как чистую струю воздуха середь пыльного жара, несколько строк из Москвы от Natalie. Надо всем этим брожением страстей всходил
светлее и
светлее кроткий образ ребенка-женщины. Порыв любви к Р. уяснил мне мое собственное сердце, раскрыл его тайну.
В ее комнатке было нам душно: всё почернелые лица из-за серебряных окладов, всё попы с причетом, пугавшие несчастную, забитую солдатами и писарями
женщину; даже ее вечный плач об утраченном счастье раздирал наше сердце; мы знали, что у ней нет
светлых воспоминаний, мы знали и другое — что ее счастье впереди, что под ее сердцем бьется зародыш, это наш меньший брат, которому мы без чечевицы уступим старшинство.
Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед;
светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые
женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шел с бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала...
После тюрем, арестантского вагона и пароходного трюма в первое время чистые и
светлые чиновницкие комнаты кажутся
женщине волшебным замком, а сам барин — добрым или злым гением, имеющим над нею неограниченную власть; скоро, впрочем, она свыкается со своим новым положением, но долго еще потом слышатся в ее речи тюрьма и пароходный трюм: «не могу знать», «кушайте, ваше высокоблагородие», «точно так».
У Варвары Алексеевны было десять или двенадцать каморочек, весьма небольших, но довольно чистеньких, сухих, теплых и
светлых; да и сама Варвара Алексеевна была
женщина весьма теплая и весьма честная: обращалась с своими квартирантками весьма ласково, охраняла их от всяких обид; брала с них по двенадцати рублей со всем: со столом, чаем и квартирой и вдобавок нередко еще «обжидала» деньжонки.
Доктор взглянул наверх. Над лестницею, в
светлой стеклянной галерее, стояла довольно миловидная молодая белокурая
женщина, одетая в голубую холстинковую блузу. Перед нею на гвоздике висел форменный вицмундир, а в руках она держала тонкий широкий веник из зеленого клоповника.
— Вот — сказал он, протягивая руки то по направлению к гостям, то к Любке, — вот, товарищи, познакомьтесь. Вы, Люба, увидите в них настоящих друзей, которые помогут вам на вашем
светлом пути, а вы, — товарищи Лиза, Надя, Саша и Рахиль, — вы отнеситесь как старшие сестры к человеку, который только что выбился из того ужасного мрака, в который ставит современную
женщину социальный строй.
Так проходит вся ночь. К рассвету Яма понемногу затихает, и
светлое утро застает ее безлюдной, просторной, погруженной в сон, с накрепко закрытыми дверями, с глухими ставнями на окнах. А перед вечером
женщины проснутся и будут готовиться к следующей ночи.
Однажды Вихров, идя по Невскому, увидел, что навстречу ему идут какие-то две не совсем обычные для Петербурга фигуры, мужчина в фуражке с кокардой и в черном, нескладном, чиновничьем, с
светлыми пуговицами, пальто, и
женщина в сером и тоже нескладном бурнусе, в маленькой пастушечьей соломенной шляпе и с короткими волосами.
Жена содержателя двора, почтенная и деятельнейшая
женщина, была в избе одна, когда мы приехали; прочие члены семейства разошлись: кто на жнитво, кто на сенокос. Изба была чистая,
светлая, и все в ней глядело запасливо, полною чашей. Меня накормили отличным ситным хлебом и совершенно свежими яйцами. За чаем зашел разговор о хозяйстве вообще и в частности об огородничестве, которое в здешнем месте считается главным и почти общим крестьянским промыслом.
Все это подвигало сердце ближе к
женщине со
светлыми глазами, и мать невольно жалась к ней, стараясь идти в ногу. Но порою в словах Софьи вдруг являлось что-то резкое, оно казалось матери лишним и возбуждало у нее опасливую думу...
Я думаю часто о нежных, чистых, изящных
женщинах, об их
светлых и прелестных улыбках, думаю о молодых, целомудренных матерях, о любовницах, идущих ради любви на смерть, о прекрасных, невинных и гордых девушках с белоснежной душой, знающих все и ничего не боящихся.
В осажденном городе Севастополе, на бульваре, около павильона играла полковая музыка, и толпы военного народа и
женщин празднично двигались по дорожкам.
Светлое весеннее солнце взошло с утра над английскими работами, перешло на бастионы, потом на город, — на Николаевскую казарму и, одинаково радостно светя для всех, теперь спускалось к далекому синему морю, которое, мерно колыхаясь, светилось серебряным блеском.
Женщина смотрела на лозищанина, Матвей впился глазами в ее глаза, тусклые и
светлые, как лед, но в которых пробивалось что-то, как будто старое воспоминание.
Улыбка
женщины была какая-то медленная и скользящая: вспыхнув в глубине глаз, она красиво расширяла их; вздрагивали, выпрямляясь, сведённые морщиною брови, потом из-под чуть приподнятой губы весело блестели мелкие белые зубы, всё лицо ласково
светлело, на щеках появлялись славные ямки, и тогда эта
женщина напоминала Матвею когда-то знакомый, но стёртый временем образ.
Горюшина, в голубой кофточке и серой юбке, сидела на скамье под яблоней, спустив белый шёлковый платок с головы на плечи, на её
светлых волосах и на шёлке платка играли розовые пятна солнца; поглаживая щёки свои веткой берёзы, она задумчиво смотрела в небо, и губы её двигались, точно
женщина молилась.
Ветер лениво гнал с поля сухой снег, мимо окон летели белые облака, острые редкие снежинки шаркали по стёклам. Потом как-то вдруг всё прекратилось, в крайнее окно глянул луч луны, лёг на пол под ноги
женщине светлым пятном, а переплёт рамы в пятне этом был точно чёрный крест.
Первым, как я упомянул, вбежал дородный человек. Он растерялся. Затем, среди разом нахлынувшей толпы — человек пятнадцати — появилась молодая
женщина или девушка, в
светлом полосатом костюме и шляпе с цветами. Она была тесно окружена и внимательно, осторожно спокойна. Я заставил себя узнать ее. Это была Биче Сениэль, сказавшая, едва вошла и заметила, что я тут: «Эти люди мне неизвестны».
Между тем стало если не
светлеть, то яснее видно. Волны отсвечивали темным стеклом. Уж я хотел обратиться с целым рядом естественных и законных вопросов, как
женщина спросила...
Шагов я не слышал. Внизу трапа появилась стройная, закутанная фигура, махнула рукой и перескочила в шлюпку точным движением. Внизу было
светлее, чем смотреть вверх, на палубу. Пристально взглянув на меня,
женщина нервно двинула руками под скрывавшим ее плащом и села на скамейку рядом с той, которую занимал я. Ее лица, скрытого кружевной отделкой темного покрывала, я не видел, лишь поймал блеск черных глаз. Она отвернулась, смотря на корабль. Я все еще удерживался за трап.
Там, впереди, родился и начал жить, возрастая, другой шум — более
светлый, там всё ярче разгорается огонь; эта
женщина пошла вперед как будто быстрее, и толпа оживленнее хлынула за нею, даже музыка как будто на секунду потеряла темп — смялись, спутались звуки, и смешно высоко свистнула, заторопившись, флейта, вызвав негромкий смех.
Её речи, её жалобы возбудили в нём горячее,
светлое чувство к этой
женщине. Её горе как бы слилось с его несчастием в одно целое и породнило их. Крепко обняв друг друга, они долго тихими голосами рассказывали один другому про свои обиды.
Надо думать, что приманка была хороша, так как, едва прошел я две-три лужайки среди
светлого леса, невольно входя в роль и прижимая локти, как делают
женщины, когда спешат, как в стороне послышались торопливые голоса.
Между тем отец и сын со слезами обнимали, целовали друг друга и не замечали, что недалеко от них стояло существо, им совершенно чуждое, существо забытое, но прекрасное, нежное,
женщина с огненной душой, с душой чистой и
светлой как алмаз; не замечали они, что каждая их ласка или слеза были для нее убивственней, чем яд и кинжал; она также плакала, — но одна, — одна — как плачет изгнанный херувим, взирая на блаженство своих братьев сквозь решетку райской двери.
«Ничего не надо говорить», — подумал Яков, выходя на крыльцо, и стал смотреть, как тени чёрной и белой
женщин стирают пыль с камней; камни становятся всё
светлее. Мать шепталась с Тихоном, он согласно кивал головою, конь тоже соглашался; в глазу его светилось медное пятно. Вышел из дома отец, мать сказала ему...
Молодая
женщина зажала рот концом байкового платка, села на лавку и затряслась от плача. Завитки ее
светлых волос, намокшие от растаявшего снега, выбились на лоб.
На клоке марли на столе лежал шприц и несколько ампул с желтым маслом. Плач конторщика донесся из-за двери, дверь прикрыли, фигура
женщины в белом выросла у меня за плечами. В спальне был полумрак, лампу сбоку завесили зеленым клоком. В зеленоватой тени лежало на подушке лицо бумажного цвета.
Светлые волосы прядями обвисли и разметались. Нос заострился, и ноздри были забиты розоватой от крови ватой.
— Кто это, блистающая, как заря, прекрасная, как луна,
светлая, как солнце? О Суламифь, красота твоя грознее, чем полки с распущенными знаменами! Семьсот жен я знал, и триста наложниц, и девиц без числа, но единственная — ты, прекрасная моя! Увидят тебя царицы и превознесут, и поклонятся тебе наложницы, и восхвалят тебя все
женщины на земле. О Суламифь, тот день, когда ты сделаешься моей женой и царицей, будет самым счастливым для моего сердца.
Лишившись матери на пятом году возраста, он хорошо, однако ж, ее помнил. Как теперь видел бы перед собою тощую
женщину со
светлыми, жиденькими и всегда растрепанными волосами, которая то ласкала его, наполняя ему рот всем, что подвертывалось под руку: луком, куском пирога, селедкой, хлебом, — то вдруг, ни с того ни с сего, накидывалась, начинала кричать и в то же время принималась шлепать его чем ни попало и куда ни попало. Петя тем не менее часто вспоминал мать.
В третьем царил дробный непрерывный грохот и звоночки — там за шестью машинами писали и смеялись шесть
светлых, мелкозубых
женщин.
А тут явился ещё один сударь — вдруг, точно мяч через ограду перескочил — крепкий такой попрыгун, бойкий, маленький. Глаза круглые, как у совы, нос горбом, кудри
светлые, бородка пушистая, зубы блестят в постоянной улыбке. Веселит всех монахов шутками, про
женщин похабно рассказывает, по ночам водит их в обитель, водки без меры достаёт и во всём удивительно ловок.