Неточные совпадения
У первой Матрены
Груздочки ядрены.
Матрена вторая
Несет каравая,
У третьей водицы попью
из ковша:
Вода ключевая, а мера —
душа!
Тошен
свет,
Правды нет,
Жизнь тошна,
Боль сильна.
Тошен
свет,
Правды нет,
Жизнь тошна,
Боль сильна.
Пули немецкие,
Пули турецкие,
Пули французские,
Палочки русские!
Тошен
свет,
Хлеба нет,
Крова нет,
Смерти нет.
Стародум(с важным чистосердечием). Ты теперь в тех летах, в которых душа наслаждаться хочет всем бытием своим, разум хочет знать, а сердце чувствовать. Ты входишь теперь в
свет, где первый шаг решит часто судьбу целой
жизни, где всего чаще первая встреча бывает: умы, развращенные в своих понятиях, сердца, развращенные в своих чувствиях. О мой друг! Умей различить, умей остановиться с теми, которых дружба к тебе была б надежною порукою за твой разум и сердце.
Г-жа Простакова. Без наук люди живут и жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а с тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало, сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был!
Жизни не жалел, чтоб из сундука ничего не вынуть. Перед другим не похвалюсь, от вас не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке с деньгами, умер, так сказать, с голоду. А! каково это?
Это было не предположение, — она ясно видела это в том пронзительном
свете, который открывал ей теперь смысл
жизни и людских отношений.
Живя старою
жизнью, она ужасалась на себя, на свое полное непреодолимое равнодушие ко всему своему прошедшему: к вещам, к привычкам, к людям, любившим и любящим ее, к огорченной этим равнодушием матери, к милому, прежде больше всего на
свете любимому нежному отцу.
Занятия его и хозяйством и книгой, в которой должны были быть изложены основания нового хозяйства, не были оставлены им; но как прежде эти занятия и мысли показались ему малы и ничтожны в сравнении с мраком, покрывшим всю
жизнь, так точно неважны и малы они казались теперь в сравнении с тою облитою ярким
светом счастья предстоящею
жизнью.
Последнее ее письмо, полученное им накануне, тем в особенности раздражило его, что в нем были намеки на то, что она готова была помогать ему для успеха в
свете и на службе, а не для
жизни, которая скандализировала всё хорошее общество.
Матери не нравились в Левине и его странные и резкие суждения, и его неловкость в
свете, основанная, как она полагала, на гордости, и его, по ее понятиям, дикая какая-то
жизнь в деревне, с занятиями скотиной и мужиками; не нравилось очень и то, что он, влюбленный в ее дочь, ездил в дом полтора месяца, чего-то как будто ждал, высматривал, как будто боялся, не велика ли будет честь, если он сделает предложение, и не понимал, что, ездя в дом, где девушка невеста, надо было объясниться.
Никогда еще невозможность в глазах
света его положения и ненависть к нему его жены и вообще могущество той грубой таинственной силы, которая, в разрез с его душевным настроением, руководила его
жизнью и требовала исполнения своей воли и изменения его отношений к жене, не представлялись ему с такою очевидностью, как нынче.
Всё разнообразие, вся прелесть, вся красота
жизни слагается из тени и
света.
Только одно было на
свете существо, способное сосредоточивать для него весь
свет и смысл
жизни.
Так он жил, не зная и не видя возможности знать, что он такое и для чего живет на
свете, и мучаясь этим незнанием до такой степени, что боялся самоубийства, и вместе с тем твердо прокладывая свою особенную, определенную дорогу в
жизни.
Другое: она была не только далека от светскости, но, очевидно, имела отвращение к
свету, а вместе с тем знала
свет и имела все те приемы женщины хорошего общества, без которых для Сергея Ивановича была немыслима подруга
жизни.
Она знала, что̀ мучало ее мужа. Это было его неверие. Несмотря на то, что, если бы у нее спросили, полагает ли она, что в будущей
жизни он, если не поверит, будет погублен, она бы должна была согласиться, что он будет погублен, — его неверие не делало ее несчастья; и она, признававшая то, что для неверующего не может быть спасения, и любя более всего на
свете душу своего мужа, с улыбкой думала о его неверии и говорила сама себе, что он смешной.
Вронский никогда не знал семейной
жизни. Мать его была в молодости блестящая светская женщина, имевшая во время замужества, и в особенности после, много романов, известных всему
свету. Отца своего он почти не помнил и был воспитан в Пажеском Корпусе.
— Я очень благодарю вас за ваше доверие, но… — сказал он, с смущением и досадой чувствуя, что то, что он легко и ясно мог решить сам с собою, он не может обсуждать при княгине Тверской, представлявшейся ему олицетворением той грубой силы, которая должна была руководить его
жизнью в глазах
света и мешала ему отдаваться своему чувству любви и прощения. Он остановился, глядя на княгиню Тверскую.
Я говорил правду — мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо
свет и пружины общества, я стал искусен в науке
жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался.
Я поместил в этой книге только то, что относилось к пребыванию Печорина на Кавказе; в моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказывает всю
жизнь свою. Когда-нибудь и она явится на суд
света; но теперь я не смею взять на себя эту ответственность по многим важным причинам.
— Ну, брат Грушницкий, жаль, что промахнулся! — сказал капитан, — теперь твоя очередь, становись! Обними меня прежде: мы уж не увидимся! — Они обнялись; капитан едва мог удержаться от смеха. — Не бойся, — прибавил он, хитро взглянув на Грушницкого, — все вздор на
свете!.. Натура — дура, судьба — индейка, а
жизнь — копейка!
При возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на
свете — дороже
жизни, чести, счастья!
Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть, больше, нежели она: во мне душа испорчена
светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и
жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать.
Брат Василий задумался. «Говорит этот человек несколько витиевато, но в словах его есть правда, — думал <он>. — Брату моему Платону недостает познания людей,
света и
жизни». Несколько помолчав, сказал так вслух...
Видно, так уж бывает на
свете; видно, и Чичиковы на несколько минут в
жизни обращаются в поэтов; но слово «поэт» будет уже слишком.
От хладного разврата
светаЕще увянуть не успев,
Его душа была согрета
Приветом друга, лаской дев;
Он сердцем милый был невежда,
Его лелеяла надежда,
И мира новый блеск и шум
Еще пленяли юный ум.
Он забавлял мечтою сладкой
Сомненья сердца своего;
Цель
жизни нашей для него
Была заманчивой загадкой,
Над ней он голову ломал
И чудеса подозревал.
Прости ж и ты, мой спутник странный,
И ты, мой верный идеал,
И ты, живой и постоянный,
Хоть малый труд. Я с вами знал
Всё, что завидно для поэта:
Забвенье
жизни в бурях
света,
Беседу сладкую друзей.
Промчалось много, много дней
С тех пор, как юная Татьяна
И с ней Онегин в смутном сне
Явилися впервые мне —
И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще не ясно различал.
А мне, Онегин, пышность эта,
Постылой
жизни мишура,
Мои успехи в вихре
света,
Мой модный дом и вечера,
Что в них? Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад
За полку книг, за дикий сад,
За наше бедное жилище,
За те места, где в первый раз,
Онегин, видела я вас,
Да за смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей…
Условий
света свергнув бремя,
Как он, отстав от суеты,
С ним подружился я в то время.
Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы знали оба;
Томила
жизнь обоих нас;
В обоих сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших дней.
Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину,
Короче: русская хандра
Им овладела понемногу;
Он застрелиться, слава Богу,
Попробовать не захотел,
Но к
жизни вовсе охладел.
Как Child-Harold, угрюмый, томный
В гостиных появлялся он;
Ни сплетни
света, ни бостон,
Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,
Ничто не трогало его,
Не замечал он ничего.
Шум, хохот, беготня, поклоны,
Галоп, мазурка, вальс… Меж тем
Между двух теток, у колонны,
Не замечаема никем,
Татьяна смотрит и не видит,
Волненье
света ненавидит;
Ей душно здесь… Она мечтой
Стремится к
жизни полевой,
В деревню, к бедным поселянам,
В уединенный уголок,
Где льется светлый ручеек,
К своим цветам, к своим романам
И в сумрак липовых аллей,
Туда, где он являлся ей.
Друзья мои, вам жаль поэта:
Во цвете радостных надежд,
Их не свершив еще для
света,
Чуть из младенческих одежд,
Увял! Где жаркое волненье,
Где благородное стремленье
И чувств и мыслей молодых,
Высоких, нежных, удалых?
Где бурные любви желанья,
И жажда знаний и труда,
И страх порока и стыда,
И вы, заветные мечтанья,
Вы, призрак
жизни неземной,
Вы, сны поэзии святой!
С первой молодости он держал себя так, как будто готовился занять то блестящее место в
свете, на которое впоследствии поставила его судьба; поэтому, хотя в его блестящей и несколько тщеславной
жизни, как и во всех других, встречались неудачи, разочарования и огорчения, он ни разу не изменил ни своему всегда спокойному характеру, ни возвышенному образу мыслей, ни основным правилам религии и нравственности и приобрел общее уважение не столько на основании своего блестящего положения, сколько на основании своей последовательности и твердости.
Опасность, риск, власть природы,
свет далекой страны, чудесная неизвестность, мелькающая любовь, цветущая свиданием и разлукой; увлекательное кипение встреч, лиц, событий; безмерное разнообразие
жизни, между тем как высоко в небе то Южный Крест, то Медведица, и все материки — в зорких глазах, хотя твоя каюта полна непокидающей родины с ее книгами, картинами, письмами и сухими цветами, обвитыми шелковистым локоном в замшевой ладанке на твердой груди.
Поди сейчас, сию же минуту, стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему
свету, на все четыре стороны, и скажи всем, вслух: «Я убил!» Тогда бог опять тебе
жизни пошлет.
«Довольно! — произнес он решительно и торжественно, — прочь миражи, прочь напускные страхи, прочь привидения!.. Есть
жизнь! Разве я сейчас не жил? Не умерла еще моя
жизнь вместе с старою старухой! Царство ей небесное и — довольно, матушка, пора на покой! Царство рассудка и
света теперь и… и воли, и силы… и посмотрим теперь! Померяемся теперь! — прибавил он заносчиво, как бы обращаясь к какой-то темной силе и вызывая ее. — А ведь я уже соглашался жить на аршине пространства!
Кудряш. У него уж такое заведение. У нас никто и пикнуть не смей о жалованье, изругает на чем
свет стоит. «Ты, говорит, почем знаешь, что я на уме держу? Нешто ты мою душу можешь знать! А может, я приду в такое расположение, что тебе пять тысяч дам». Вот ты и поговори с ним! Только еще он во всю свою
жизнь ни разу в такое-то расположение не приходил.
Запущенный под облака,
Бумажный Змей, приметя свысока
В долине мотылька,
«Поверишь ли!» кричит: «чуть-чуть тебя мне видно;
Признайся, что тебе завидно
Смотреть на мой высокий столь полёт». —
«Завидно? Право, нет!
Напрасно о себе ты много так мечтаешь!
Хоть высоко, но ты на привязи летаешь.
Такая
жизнь, мой
свет,
От счастия весьма далёко;
А я, хоть, правда, невысоко,
Зато лечу,
Куда хочу;
Да я же так, как ты, в забаву для другого,
Пустого,
Век целый не трещу».
Робинзон. Пьян! Разве я на это жалуюсь когда-нибудь? Кабы пьян, это бы прелесть что такое — лучше бы и желать ничего нельзя. Я с этим добрым намерением ехал сюда, да с этим намерением и на
свете живу. Это цель моей
жизни.
Вожеватов (Огудаловой). Вот жизнь-то, Харита Игнатьевна, позавидуешь! (Карандышеву.) Пожил бы, кажется, хоть денек на вашем месте. Водочки да винца! Нам так нельзя-с, пожалуй разум потеряешь. Вам можно все: вы капиталу не проживете, потому его нет, а уж мы такие горькие зародились на
свет, у нас дела очень велики, так нам разума-то терять и нельзя.
Самгин мог бы сравнить себя с фонарем на площади: из улиц торопливо выходят, выбегают люди; попадая в круг его
света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют в памяти знакомое, вычитанное из книг, подслушанное в
жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, — он, конечно, отнесся к этому факту отрицательно, однако не представлял, как он будет говорить о нем.
— Из этой штуки можно сделать много различных вещей. Художник вырежет из нее и черта и ангела. А, как видите, почтенное полено это уже загнило, лежа здесь. Но его еще можно сжечь в печи. Гниение — бесполезно и постыдно, горение дает некоторое количество тепла. Понятна аллегория? Я — за то, чтоб одарить
жизнь теплом и
светом, чтоб раскалить ее.
Интересна была она своим знанием веселой
жизни людей «большого
света», офицеров гвардии, крупных бюрократов, банкиров. Она обладала неиссякаемым количеством фактов, анекдотов, сплетен и рассказывала все это с насмешливостью бывшей прислуги богатых господ, — прислуги, которая сама разбогатела и вспоминает о дураках.
На ее взгляд, во всей немецкой нации не было и не могло быть ни одного джентльмена. Она в немецком характере не замечала никакой мягкости, деликатности, снисхождения, ничего того, что делает
жизнь так приятною в хорошем
свете, с чем можно обойти какое-нибудь правило, нарушить общий обычай, не подчиниться уставу.
Как таблица на каменной скрижали, была начертана открыто всем и каждому
жизнь старого Штольца, и под ней больше подразумевать было нечего. Но мать, своими песнями и нежным шепотом, потом княжеский, разнохарактерный дом, далее университет, книги и
свет — все это отводило Андрея от прямой, начертанной отцом колеи; русская
жизнь рисовала свои невидимые узоры и из бесцветной таблицы делала яркую, широкую картину.
С летами она понимала свое прошедшее все больше и яснее и таила все глубже, становилась все молчаливее и сосредоточеннее. На всю
жизнь ее разлились лучи, тихий
свет от пролетевших, как одно мгновение, семи лет, и нечего было ей желать больше, некуда идти.
Остальной день подбавил сумасшествия. Ольга была весела, пела, и потом еще пели в опере, потом он пил у них чай, и за чаем шел такой задушевный, искренний разговор между ним, теткой, бароном и Ольгой, что Обломов чувствовал себя совершенно членом этого маленького семейства. Полно жить одиноко: есть у него теперь угол; он крепко намотал свою
жизнь; есть у него
свет и тепло — как хорошо жить с этим!
Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и
свет, и науку, и всю
жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
— Что-нибудь да должно же занимать
свет и общество, — сказал Штольц, — у всякого свои интересы. На то
жизнь…
Есть еще сибариты, которым необходимы такие дополнения в
жизни: им скучно без лишнего на
свете. Кто подаст куда-то запропастившуюся табакерку или поднимет упавший на пол платок? Кому можно пожаловаться на головную боль с правом на участие, рассказать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и поможет заснуть? А иногда такой пролетарий посылается в ближайший город за покупкой, поможет по хозяйству — не самим же мыкаться!
— Вон из этой ямы, из болота, на
свет, на простор, где есть здоровая, нормальная
жизнь! — настаивал Штольц строго, почти повелительно. — Где ты? Что ты стал? Опомнись! Разве ты к этому быту готовил себя, чтоб спать, как крот в норе? Ты вспомни все…