Неточные совпадения
Скотинин. Суженого конем не объедешь, душенька! Тебе на свое счастье грех пенять. Ты будешь жить со мною припеваючи. Десять тысяч твоего доходу! Эко счастье привалило; да я столько родясь и не видывал; да я на них всех свиней со
бела света выкуплю; да я, слышь ты, то
сделаю, что все затрубят: в здешнем-де околотке и житье одним свиньям.
Два лакея и Матвей, в
белых галстуках,
делали свое дело с кушаньем и вином незаметно, тихо и споро.
—
Сделает, не
сделает, — говорил Левин, обрывая
белые узкие продороженные лепестки.
Она быстро оделась, сошла вниз и решительными шагами вошла в гостиную, где, по обыкновению, ожидал ее кофе и Сережа с гувернанткой. Сережа, весь в
белом, стоял у стола под зеркалом и, согнувшись спиной и головой, с выражением напряженного внимания, которое она знала в нем и которым он был похож на отца, что-то
делал с цветами, которые он принес.
Заглянул бы кто-нибудь к нему на рабочий двор, где наготовлено было на запас всякого дерева и посуды, никогда не употреблявшейся, — ему бы показалось, уж не попал ли он как-нибудь в Москву на щепной двор, куда ежедневно отправляются расторопные тещи и свекрухи, с кухарками позади,
делать свои хозяйственные запасы и где горами
белеет всякое дерево — шитое, точеное, лаженое и плетеное: бочки, пересеки, ушаты, лагуны́, [Лагун — «форма ведра с закрышкой».
Хотя мне в эту минуту больше хотелось спрятаться с головой под кресло бабушки, чем выходить из-за него, как было отказаться? — я встал, сказал «rose» [роза (фр.).] и робко взглянул на Сонечку. Не успел я опомниться, как чья-то рука в
белой перчатке очутилась в моей, и княжна с приятнейшей улыбкой пустилась вперед, нисколько не подозревая того, что я решительно не знал, что
делать с своими ногами.
Рыбачьи лодки, повытащенные на берег, образовали на
белом песке длинный ряд темных килей, напоминающих хребты громадных рыб. Никто не отваживался заняться промыслом в такую погоду. На единственной улице деревушки редко можно было увидеть человека, покинувшего дом; холодный вихрь, несшийся с береговых холмов в пустоту горизонта,
делал открытый воздух суровой пыткой. Все трубы Каперны дымились с утра до вечера, трепля дым по крутым крышам.
А вот что
сделаю: я начну работу какую-нибудь по обещанию; пойду в гостиный двор, куплю холста, да и буду шить
белье, а потом раздам бедным.
Я рад был отказаться от предлагаемой чести, но
делать было нечего. Две молодые казачки, дочери хозяина избы, накрыли стол
белой скатертью, принесли хлеба, ухи и несколько штофов с вином и пивом, и я вторично очутился за одною трапезою с Пугачевым и с его страшными товарищами.
— Ну-с, что же будем
делать? — резко спросил Макаров Лидию. — Горячей воды нужно,
белья. Нужно было отвезти его в больницу, а не сюда…
— А я собралась на панихиду по губернаторе. Но время еще есть. Сядем. Послушай, Клим, я ничего не понимаю! Ведь дана конституция, что же еще надо? Ты постарел немножко:
белые виски и очень страдальческое лицо. Это понятно — какие дни! Конечно, он жестоко наказал рабочих, но — что ж
делать, что?
—
Делай! — сказал он дьякону. Но о том, почему русские — самый одинокий народ в мире, — забыл сказать, и никто не спросил его об этом. Все трое внимательно следили за дьяконом, который, засучив рукава, обнажил не очень чистую рубаху и странно
белую, гладкую, как у женщины, кожу рук. Он смешал в четырех чайных стаканах портер, коньяк, шампанское, посыпал мутно-пенную влагу перцем и предложил...
Иноков подошел к Робинзону, угрюмо усмехаясь, сунул руку ему, потом Самгину, рука у него была потная, дрожала, а глаза странно и жутко
побелели, зрачки как будто расплылись, и это
сделало лицо его слепым. Лакей подвинул ему стул, он сел, спрятал руки под столом и попросил...
Нехаева, в
белом и каком-то детском платье, каких никто не носил, морщила нос, глядя на обилие пищи, и осторожно покашливала в платок. Она чем-то напоминала бедную родственницу, которую пригласили к столу из милости. Это раздражало Клима, его любовница должна быть цветистее, заметней. И ела она еще более брезгливо, чем всегда, можно было подумать, что она
делает это напоказ, назло.
— Нам понимать некогда, мы все революции
делаем, — откликнулся Безбедов, качая головой;
белые глаза его масляно блестели, лоснились волосы, чем-то смазанные, на нем была рубашка с мягким воротом, с подбородка на клетчатый галстук капал пот.
— Оставь меня в покое, — строго сказал Самгин и быстро пошел в спальню за
бельем для постели себе; ему удалось
сделать это, не столкнувшись с женой, а утром Анфимьевна, вздыхая, сообщила ему...
Белые ночи возмутили Самгина своей нелепостью и угрозой
сделать нормального человека неврастеником; было похоже, что в воздухе носится все тот же гнилой осенний туман, но высохший до состояния прозрачной и раздражающе светящейся пыли.
Каждый из них, поклонясь Марине, кланялся всем братьям и снова — ей. Рубаха на ней, должно быть, шелковая, она —
белее, светлей. Как Вася, она тоже показалась Самгину выше ростом. Захарий высоко поднял свечу и, опустив ее, погасил, — то же
сделала маленькая женщина и все другие. Не разрывая полукруга, они бросали свечи за спины себе, в угол. Марина громко и сурово сказала...
Лишь только они с Анисьей принялись хозяйничать в барских комнатах вместе, Захар что ни
сделает, окажется глупостью. Каждый шаг его — все не то и не так. Пятьдесят пять лет ходил он на
белом свете с уверенностью, что все, что он ни
делает, иначе и лучше сделано быть не может.
Белье носит тонкое, меняет его каждый день, моется душистым мылом, ногти чистит — весь он так хорош, так чист, может ничего не
делать и не
делает, ему
делают все другие: у него есть Захар и еще триста Захаров…
Лицо у него не грубое, не красноватое, а
белое, нежное; руки не похожи на руки братца — не трясутся, не красные, а
белые, небольшие. Сядет он, положит ногу на ногу, подопрет голову рукой — все это
делает так вольно, покойно и красиво; говорит так, как не говорят ее братец и Тарантьев, как не говорил муж; многого она даже не понимает, но чувствует, что это умно, прекрасно, необыкновенно; да и то, что она понимает, он говорит как-то иначе, нежели другие.
Была их гувернантка, m-lle Ernestine, которая ходила пить кофе к матери Андрюши и научила
делать ему кудри. Она иногда брала его голову, клала на колени и завивала в бумажки до сильной боли, потом брала
белыми руками за обе щеки и целовала так ласково!
— Что же с домом
делать? Куда серебро,
белье, брильянты, посуду девать? — спросила она, помолчав. — Мужикам, что ли, отдать?
Он
сделал гримасу, встретивши бабушку, уже слышавшую от Егорки, что барин велел осмотреть чемодан и приготовить к следующей неделе
белье и платье.
Весь дом смотрел парадно, только Улита, в это утро глубже, нежели в другие дни, опускалась в свои холодники и подвалы и не успела надеть ничего, что
делало бы ее непохожею на вчерашнюю или завтрашнюю Улиту. Да повара почти с зарей надели свои
белые колпаки и не покладывали рук, готовя завтрак, обед, ужин — и господам, и дворне, и приезжим людям из-за Волги.
Он нарочно станет думать о своих петербургских связях, о приятелях, о художниках, об академии, о Беловодовой — переберет два-три случая в памяти, два-три лица, а четвертое лицо выйдет — Вера. Возьмет бумагу, карандаш,
сделает два-три штриха — выходит ее лоб, нос, губы. Хочет выглянуть из окна в сад, в поле, а глядит на ее окно: «Поднимает ли
белая ручка лиловую занавеску», как говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
«Что ты станешь там
делать?» — «А вон на ту гору охота влезть!» Ступив на берег, мы попали в толпу малайцев, негров и африканцев, как называют себя
белые, родившиеся в Африке.
Мы пошли вверх на холм. Крюднер срубил капустное дерево, и мы съели впятером всю сердцевину из него. Дальше было круто идти. Я не пошел: нога не совсем была здорова, и я сел на обрубке, среди бананов и таро, растущего в земле, как морковь или репа. Прочитав, что сандвичане
делают из него poп-poп, я спросил каначку, что это такое. Она тотчас повела меня в свою столовую и показала горшок с какою-то
белою кашею, вроде тертого картофеля.
Материя двух цветов,
белая и красная, с ткаными узорами, но так проста, что в порядочном доме нельзя и драпри к окну
сделать.
Мы собрались всемером в Капштат, но с тем, чтоб
сделать поездку подальше в колонию. И однажды утром, взяв по чемоданчику с
бельем и платьем да записные книжки, пустились в двух экипажах, то есть фурах, крытых с боков кожей.
Десерт состоял из апельсинов, варенья, бананов, гранат; еще были тут называемые по-английски кастард-эппльз (custard apples) плоды, похожие видом и на грушу, и на яблоко, с
белым мясом, с черными семенами. И эти были неспелые. Хозяева просили нас взять по нескольку плодов с собой и подержать их дня три-четыре и тогда уже есть. Мы так и
сделали.
— Non, il est impayable, [Нет, он бесподобен,] — обратилась графиня Катерина Ивановна к мужу. — Он мне велит итти на речку
белье полоскать и есть один картофель. Он ужасный дурак, но всё-таки ты ему
сделай, что он тебя просит. Ужасный оболтус, — поправилась она. — А ты слышал: Каменская, говорят, в таком отчаянии, что боятся за ее жизнь, — обратилась она к мужу, — ты бы съездил к ней.
И он вспомнил, как за день до смерти она взяла его сильную
белую руку своей костлявой чернеющей ручкой, посмотрела ему в глаза и сказала: «Не суди меня, Митя, если я не то
сделала», и на выцветших от страданий глазах выступили слезы.
— Так вот, я
сделаю всё, — повторил Масленников, туша папироску своей
белой рукой с бирюзовым перстнем, — а теперь пойдем к дамам.
—
Сделайте одолжение, — с приятной улыбкой сказал помощник и стал что-то спрашивать у надзирателя. Нехлюдов заглянул в одно отверстие: там высокий молодой человек в одном
белье, с маленькой черной бородкой, быстро ходил взад и вперед; услыхав шорох у двери, он взглянул, нахмурился и продолжал ходить.
Все были не только ласковы и любезны с Нехлюдовым, но, очевидно, были рады ему, как новому и интересному лицу. Генерал, вышедший к обеду в военном сюртуке, с
белым крестом на шее, как с старым знакомым, поздоровался с Нехлюдовым и тотчас же пригласил гостей к закуске и водке. На вопрос генерала у Нехлюдова о том, что он
делал после того, как был у него, Нехлюдов рассказал, что был на почте и узнал о помиловании того лица, о котором говорил утром, и теперь вновь просит разрешения посетить тюрьму.
Подъезжая к пригорку, на котором стоял
белый кош Ляховской, Привалов издали заметил какую-то даму, которая смотрела из-под руки на него. «Уж не пани ли Марина?» — подумал Привалов. Каково было его удивление, когда в этой даме он узнал свою милую хозяйку, Хионию Алексеевну. Она даже
сделала ему ручкой.
Точно сговорившись, мы
сделали в воздух два выстрела, затем бросились к огню и стали бросать в него водоросли. От костра поднялся
белый дым. «Грозный» издал несколько пронзительных свистков и повернул в нашу сторону. Нас заметили… Сразу точно гора свалилась с плеч. Мы оба повеселели.
Случилось как-то раз, что в его комнате нужно было
сделать небольшой ремонт: исправить печь и
побелить стены. Я сказал ему, чтобы он дня на два перебрался ко мне в кабинет, а затем, когда комната будет готова, он снова в нее вернется.
Защитная окраска
делает ее совершенно невидимой: цвет шерсти животного сливается с окружающей обстановкой и видно одно только мелькающее
белое «зеркало».
Нечего
делать, пришлось остановиться здесь, благо в дровах не было недостатка. Море выбросило на берег много плавника, а солнце и ветер позаботились его просушить. Одно только было нехорошо: в лагуне вода имела солоноватый вкус и неприятный запах. По пути я заметил на берегу моря каких-то куликов. Вместе с ними все время летал большой улит. Он имел
белое брюшко, серовато-бурую с крапинками спину и темный клюв.
«Куда могла она пойти, что она с собою
сделала?» — восклицал я в тоске бессильного отчаяния… Что-то
белое мелькнуло вдруг на самом берегу реки. Я знал это место; там, над могилой человека, утонувшего лет семьдесят тому назад, стоял до половины вросший в землю каменный крест с старинной надписью. Сердце во мне замерло… Я подбежал к кресту:
белая фигура исчезла. Я крикнул: «Ася!» Дикий голос мой испугал меня самого — но никто не отозвался…
Старик прослыл у духоборцев святым; со всех концов России ходили духоборцы на поклонение к нему, ценою золота покупали они к нему доступ. Старик сидел в своей келье, одетый весь в
белом, — его друзья обили полотном стены и потолок. После его смерти они выпросили дозволение схоронить его тело с родными и торжественно пронесли его на руках от Владимира до Новгородской губернии. Одни духоборцы знают, где он схоронен; они уверены, что он при жизни имел уже дар
делать чудеса и что его тело нетленно.
— Помилуй, братец, да что же мы с тобой
сделаем? Это из рук вон, это
белая горячка!
Это было варварство, и я написал второе письмо к графу Апраксину, прося меня немедленно отправить, говоря, что я на следующей станции могу найти приют. Граф изволили почивать, и письмо осталось до утра. Нечего было
делать; я снял мокрое платье и лег на столе почтовой конторы, завернувшись в шинель «старшого», вместо подушки я взял толстую книгу и положил на нее немного
белья.
Чинность и тишина росли по мере приближения к кабинету. Старые горничные, в
белых чепцах с широкой оборкой, ходили взад и вперед с какими-то чайничками так тихо, что их шагов не было слышно; иногда появлялся в дверях какой-нибудь седой слуга в длинном сертуке из толстого синего сукна, но и его шагов также не было слышно, даже свой доклад старшей горничной он
делал, шевеля губами без всякого звука.
Но в эту ночь, как нарочно, загорелись пустые сараи, принадлежавшие откупщикам и находившиеся за самым Машковцевым домом. Полицмейстер и полицейские действовали отлично; чтоб спасти дом Машковцева, они даже разобрали стену конюшни и вывели, не опаливши ни гривы, ни хвоста, спорную лошадь. Через два часа полицмейстер, парадируя на
белом жеребце, ехал получать благодарность особы за примерное потушение пожара. После этого никто не сомневался в том, что полицмейстер все может
сделать.
Никто не скажет также, чтобы он когда-либо утирал нос полою своего балахона, как то
делают иные люди его звания; но вынимал из пазухи опрятно сложенный
белый платок, вышитый по всем краям красными нитками, и, исправивши что следует, складывал его снова, по обыкновению, в двенадцатую долю и прятал в пазуху.
Умчались к «Яру» подвыпившие за обедом любители «клубнички», картежники перебирались в игорные залы, а за «обжорным» столом в ярко освещенной столовой продолжали заседать гурманы, вернувшиеся после отдыха на мягких диванах и креслах гостиной, придумывали и обдумывали разные заковыристые блюда на ужин, а накрахмаленный повар в
белом колпаке
делал свои замечания и нередко одним словом разбивал кулинарные фантазии, не считаясь с тем, что за столом сидела сплоченная компания именитого московского купечества.
И сразу успех неслыханный. Дворянство так и хлынуло в новый французский ресторан, где, кроме общих зал и кабинетов, был
белый колонный зал, в котором можно было заказывать такие же обеды, какие
делал Оливье в особняках у вельмож. На эти обеды также выписывались деликатесы из-за границы и лучшие вина с удостоверением, что этот коньяк из подвалов дворца Людовика XVI, и с надписью «Трианон».