Неточные совпадения
Стародум. Льстец есть тварь, которая не
только о других, ниже о себе хорошего мнения не имеет. Все его стремление к тому, чтоб сперва ослепить ум у
человека, а потом
делать из него, что ему надобно. Он ночной вор, который сперва свечу погасит, а потом красть станет.
Когда
человек и без законов имеет возможность
делать все, что угодно, то странно подозревать его в честолюбии за такое действие, которое не
только не распространяет, но именно ограничивает эту возможность.
— Хорошо, — сказала она и, как
только человек вышел, трясущимися пальцами разорвала письмо. Пачка заклеенных в бандерольке неперегнутых ассигнаций выпала из него. Она высвободила письмо и стала читать с конца. «Я
сделал приготовления для переезда, я приписываю значение исполнению моей просьбы», прочла она. Она пробежала дальше, назад, прочла всё и еще раз прочла письмо всё сначала. Когда она кончила, она почувствовала, что ей холодно и что над ней обрушилось такое страшное несчастие, какого она не ожидала.
Хотя она бессознательно (как она действовала в это последнее время в отношении ко всем молодым мужчинам) целый вечер
делала всё возможное для того, чтобы возбудить в Левине чувство любви к себе, и хотя она знала, что она достигла этого, насколько это возможно в отношении к женатому честному
человеку и в один вечер, и хотя он очень понравился ей (несмотря на резкое различие, с точки зрения мужчин, между Вронским и Левиным, она, как женщина, видела в них то самое общее, за что и Кити полюбила и Вронского и Левина), как
только он вышел из комнаты, она перестала думать о нем.
— Ну, про это единомыслие еще другое можно сказать, — сказал князь. — Вот у меня зятек, Степан Аркадьич, вы его знаете. Он теперь получает место члена от комитета комиссии и еще что-то, я не помню.
Только делать там нечего — что ж, Долли, это не секрет! — а 8000 жалованья. Попробуйте, спросите у него, полезна ли его служба, — он вам докажет, что самая нужная. И он правдивый
человек, но нельзя же не верить в пользу восьми тысяч.
Он у постели больной жены в первый раз в жизни отдался тому чувству умиленного сострадания, которое в нем вызывали страдания других
людей и которого он прежде стыдился, как вредной слабости; и жалость к ней, и раскаяние в том, что он желал ее смерти, и, главное, самая радость прощения
сделали то, что он вдруг почувствовал не
только утоление своих страданий, но и душевное спокойствие, которого он никогда прежде не испытывал.
«И разве не то же
делают все теории философские, путем мысли странным, несвойственным
человеку, приводя его к знанию того, что он давно знает и так верно знает, что без того и жить бы не мог? Разве не видно ясно в развитии теории каждого философа, что он вперед знает так же несомненно, как и мужик Федор, и ничуть не яснее его главный смысл жизни и
только сомнительным умственным путем хочет вернуться к тому, что всем известно?»
Одна треть государственных
людей, стариков, были приятелями его отца и знали его в рубашечке; другая треть были с ним на «ты», а третья — были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и тому подобного были все ему приятели и не могли обойти своего; и Облонскому не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было
только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не
делал.
Он, желая выказать свою независимость и подвинуться, отказался от предложенного ему положения, надеясь, что отказ этот придаст ему большую цену; но оказалось, что он был слишком смел, и его оставили; и, волей-неволей
сделав себе положение
человека независимого, он носил его, весьма тонко и умно держа себя, так, как будто он ни на кого не сердился, не считал себя никем обиженным и желает
только того, чтоб его оставили в покое, потому что ему весело.
Теперь она верно знала, что он затем и приехал раньше, чтобы застать ее одну и
сделать предложение. И тут
только в первый раз всё дело представилось ей совсем с другой, новой стороны. Тут
только она поняла, что вопрос касается не ее одной, — с кем она будет счастлива и кого она любит, — но что сию минуту она должна оскорбить
человека, которого она любит. И оскорбить жестоко… За что? За то, что он, милый, любит ее, влюблен в нее. Но,
делать нечего, так нужно, так должно.
— Послушай, Казбич, — говорил, ласкаясь к нему, Азамат, — ты добрый
человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я
сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку, что
только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем.
— Она за этой дверью;
только я сам нынче напрасно хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился… Что прикажете
делать? Есть
люди, с которыми непременно должно соглашаться.
— Иной раз, право, мне кажется, что будто русский
человек — какой-то пропащий
человек. Нет силы воли, нет отваги на постоянство. Хочешь все
сделать — и ничего не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни начнешь новую жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь на диету, — ничуть не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что
только хлопаешь глазами и язык не ворочается, как сова, сидишь, глядя на всех, — право и эдак все.
«Положим, — думал я, — я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володиной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит.
Только о том и думает всю жизнь, — прошептал я, — как бы мне
делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает… противный
человек! И халат, и шапочка, и кисточка — какие противные!»
— Я на это тебе
только одно скажу: трудно поверить, чтобы
человек, который, несмотря на свои шестьдесят лет, зиму и лето ходит босой и, не снимая, носит под платьем вериги в два пуда весом и который не раз отказывался от предложений жить спокойно и на всем готовом, — трудно поверить, чтобы такой
человек все это
делал только из лени.
— И прекрасно
делают, — продолжал папа, отодвигая руку, — что таких
людей сажают в полицию. Они приносят
только ту пользу, что расстраивают и без того слабые нервы некоторых особ, — прибавил он с улыбкой, заметив, что этот разговор очень не нравился матушке, и подал ей пирожок.
Бульба по случаю приезда сыновей велел созвать всех сотников и весь полковой чин, кто
только был налицо; и когда пришли двое из них и есаул Дмитро Товкач, старый его товарищ, он им тот же час представил сыновей, говоря: «Вот смотрите, какие молодцы! На Сечь их скоро пошлю». Гости поздравили и Бульбу, и обоих юношей и сказали им, что доброе дело
делают и что нет лучшей науки для молодого
человека, как Запорожская Сечь.
— И на что бы трогать? Пусть бы, собака, бранился! То уже такой народ, что не может не браниться! Ох, вей мир, какое счастие посылает бог
людям! Сто червонцев за то
только, что прогнал нас! А наш брат: ему и пейсики оборвут, и из морды
сделают такое, что и глядеть не можно, а никто не даст ста червонных. О, Боже мой! Боже милосердый!
— Нимало. После этого
человек человеку на сем свете может
делать одно
только зло и, напротив, не имеет права
сделать ни крошки добра, из-за пустых принятых формальностей. Это нелепо. Ведь если б я, например, помер и оставил бы эту сумму сестрице вашей по духовному завещанию, неужели б она и тогда принять отказалась?
— Нет, нет, не совсем потому, — ответил Порфирий. — Все дело в том, что в ихней статье все
люди как-то разделяются на «обыкновенных» и «необыкновенных». Обыкновенные должны жить в послушании и не имеют права переступать закона, потому что они, видите ли, обыкновенные. А необыкновенные имеют право
делать всякие преступления и всячески преступать закон, собственно потому, что они необыкновенные. Так у вас, кажется, если
только не ошибаюсь?
Дико́й. Понимаю я это; да что ж ты мне прикажешь с собой
делать, когда у меня сердце такое! Ведь уж знаю, что надо отдать, а все добром не могу. Друг ты мне, и я тебе должен отдать, а приди ты у меня просить — обругаю. Я отдам, отдам, а обругаю. Потому
только заикнись мне о деньгах, у меня всю нутренную разжигать станет; всю нутренную вот разжигает, да и
только; ну, и в те поры ни за что обругаю
человека.
Приходил юный студентик, весь новенький, тоже, видимо,
только что приехавший из провинции; скромная, некрасивая барышня привезла пачку книг и кусок деревенского полотна, было и еще
человека три, и после всех этих визитов Самгин подумал, что революция, которую
делает Любаша, едва ли может быть особенно страшна. О том же говорило и одновременное возникновение двух социал-демократических партий.
— Не любил он себя, — слышал Самгин. — А
людей — всех, как нянька. Всех понимал. Стыдился за всех. Шутом себя
делал,
только бы не догадывались, что он все понимает…
— В деревне я чувствовала, что, хотя
делаю работу объективно необходимую, но не нужную моему хозяину и он терпит меня,
только как ворону на огороде. Мой хозяин безграмотный, но по-своему умный мужик, очень хороший актер и
человек, который чувствует себя первейшим, самым необходимым работником на земле. В то же время он догадывается, что поставлен в ложную, унизительную позицию слуги всех господ. Науке, которую я вколачиваю в головы его детей, он не верит: он вообще неверующий…
—
Людей, которые женщинам покорствуют, наказывать надо, — говорил Диомидов, — наказывать за то, что они в угоду вам захламили, засорили всю жизнь фабриками для пустяков, для шпилек, булавок, духов и всякие ленты
делают, шляпки, колечки, сережки — счету нет этой дряни! И никакой духовной жизни от вас нет, а
только стишки, да картинки, да романы…
— Понимаешь, в чем штука?
Людям — верю и очень уважаю их, а — в дело, которое они
делают, — не верю. Может быть, не верю
только умом, а? А ты — как?
Паскаля читал по-французски, Янсена и, отрицая свободу воли, доказывал, что все деяния
человека для себя — насквозь греховны и что свобода ограничена
только выбором греха: воевать, торговать, детей
делать…
Самгин старался выдержать тон объективного свидетеля, тон
человека, которому дорога
только правда, какова бы она ни была. Но он сам слышал, что говорит озлобленно каждый раз, когда вспоминает о царе и Гапоне. Его мысль невольно и настойчиво описывала восьмерки вокруг царя и попа, густо подчеркивая ничтожество обоих, а затем подчеркивая их преступность. Ему очень хотелось напугать
людей, и он
делал это с наслаждением.
«Вот, Клим, я в городе, который считается самым удивительным и веселым во всем мире. Да, он — удивительный. Красивый, величественный, веселый, — сказано о нем. Но мне тяжело. Когда весело жить — не
делают пакостей.
Только здесь понимаешь, до чего гнусно, когда из
людей делают игрушки. Вчера мне показывали «Фоли-Бержер», это так же обязательно видеть, как могилу Наполеона. Это — венец веселья. Множество удивительно одетых и совершенно раздетых женщин, которые играют, которыми играют и…»
— Не трудись, не доставай! — сказал Обломов. — Я тебя не упрекаю, а
только прошу отзываться приличнее о
человеке, который мне близок и который так много
сделал для меня…
— Реймер! — сказал Стильтон. — Вот случай проделать шутку. У меня явился интересный замысел. Мне надоели обычные развлечения, а хорошо шутить можно
только одним способом:
делать из
людей игрушки.
А если и бывает, то в сфере рабочего
человека, в приспособлении к делу грубой силы или грубого уменья, следовательно, дело рук, плечей, спины: и то дело вяжется плохо, плетется кое-как; поэтому рабочий люд, как рабочий скот,
делает все из-под палки и норовит
только отбыть свою работу, чтобы скорее дорваться до животного покоя.
— Ты не красней: не от чего! Я тебе говорю, что ты дурного не
сделаешь, а
только для
людей надо быть пооглядчивее! Ну, что надулась: поди сюда, я тебя поцелую!
— Что я
сделал! оскорбил тебя, женщину, сестру! — вырывались у него вопли среди рыданий. — Это был не я, не
человек: зверь
сделал преступление. Что это такое было! — говорил он с ужасом, оглядываясь, как будто теперь
только пришел в себя.
— Пять тысяч рублей ассигнациями мой дед заплатил в приданое моей родительнице. Это хранилось до сих пор в моей вотчине, в спальне покойницы. Я в прошедшем месяце под секретом велел доставить сюда; на руках несли полтораста верст; шесть
человек попеременно, чтоб не разбилось. Я
только новую кисею велел
сделать, а кружева — тоже старинные: изволите видеть — пожелтели. Это очень ценится дамами, тогда как… — добавил он с усмешкой, — в наших глазах не имеет никакой цены.
Весь дом смотрел парадно,
только Улита, в это утро глубже, нежели в другие дни, опускалась в свои холодники и подвалы и не успела надеть ничего, что
делало бы ее непохожею на вчерашнюю или завтрашнюю Улиту. Да повара почти с зарей надели свои белые колпаки и не покладывали рук, готовя завтрак, обед, ужин — и господам, и дворне, и приезжим
людям из-за Волги.
Она, как совесть,
только и напоминает о себе, когда
человек уже
сделал не то, что надо, или если он и бывает тверд волей, так разве случайно, или там, где он равнодушен».
— Странный, своеобычный
человек, — говорила она и надивиться не могла, как это он не слушается ее и не
делает, что она указывает. Разве можно жить иначе? Тит Никоныч в восхищении от нее, сам Нил Андреич отзывается одобрительно, весь город тоже уважает ее,
только Маркушка зубы скалит, когда увидит ее, — но он пропащий
человек.
А Тушин держится на своей высоте и не сходит с нее. Данный ему талант — быть
человеком — он не закапывает, а пускает в оборот, не теряя, а
только выигрывая от того, что создан природою, а не сам
сделал себя таким, каким он есть.
Но это природа! это само по себе не
делает, а
только усиливает скуку
людям. А вот — что с
людьми сталось, со всем домом? — спрашивала Марфенька, глядя в недоумении вокруг.
— Он действительно даром слова не владеет, но
только с первого взгляда; ему удавалось
делать чрезвычайно меткие замечания; и вообще — это более
люди дела, аферы, чем обобщающей мысли; их надо с этой точки судить…
Скрыть выстрела не удалось — это правда; но вся главная история, в главной сущности своей, осталась почти неизвестною; следствие определило
только, что некто В., влюбленный
человек, притом семейный и почти пятидесятилетний, в исступлении страсти и объясняя свою страсть особе, достойной высшего уважения, но совсем не разделявшей его чувств,
сделал, в припадке безумия, в себя выстрел.
Может, я очень худо
сделал, что сел писать: внутри безмерно больше остается, чем то, что выходит в словах. Ваша мысль, хотя бы и дурная, пока при вас, — всегда глубже, а на словах — смешнее и бесчестнее. Версилов мне сказал, что совсем обратное тому бывает
только у скверных
людей. Те
только лгут, им легко; а я стараюсь писать всю правду: это ужасно трудно!
— Очень великая, друг мой, очень великая, но не самая; великая, но второстепенная, а
только в данный момент великая: наестся
человек и не вспомнит; напротив, тотчас скажет: «Ну вот я наелся, а теперь что
делать?» Вопрос остается вековечно открытым.
— Слушайте, — пробормотал я совершенно неудержимо, но дружески и ужасно любя его, — слушайте: когда Джемс Ротшильд, покойник, парижский, вот что тысячу семьсот миллионов франков оставил (он кивнул головой), еще в молодости, когда случайно узнал, за несколько часов раньше всех, об убийстве герцога Беррийского, то тотчас поскорее дал знать кому следует и одной
только этой штукой, в один миг, нажил несколько миллионов, — вот как
люди делают!
Чуть заметите малейшую черту глуповатости в смехе — значит несомненно тот
человек ограничен умом, хотя бы
только и
делал, что сыпал идеями.
Животным так внушают правила поведения, что бык как будто бы понимает, зачем он жиреет, а
человек, напротив, старается забывать, зачем он круглый Божий день и год, и всю жизнь,
только и
делает, что подкладывает в печь уголь или открывает и закрывает какой-то клапан.
О чем бы он ни думал теперь, что бы ни
делал, общее настроение его было это чувство жалости и умиления не
только к ней, но ко всем
людям.
— Я учительница, но хотела бы на курсы, и меня не пускают. Не то что не пускают, они пускают, но надо средства. Дайте мне, и я кончу курс и заплачу вам. Я думаю, богатые
люди бьют медведей, мужиков поят — всё это дурно. Отчего бы им не
сделать добро? Мне нужно бы
только 80 рублей. А не хотите, мне всё равно, — сердито сказала она.
Ужасны были, очевидно, невинные страдания Меньшова — и не столько его физические страдания, сколько то недоумение, то недоверие к добру и к Богу, которые он должен был испытывать, видя жестокость
людей, беспричинно мучающих его; ужасно было опозорение и мучения, наложенные на эти сотни ни в чем неповинных
людей только потому, что в бумаге не так написано; ужасны эти одурелые надзиратели, занятые мучительством своих братьев и уверенные, что они
делают и хорошее и важное дело.